Дорога тянулась через лес, и осень вцепилась в него мёртвой хваткой.
Конрад ехал не торопясь, ведя в поводу вторую лошадь — старую, с выпирающими рёбрами, нагруженную тюками с шерстью. Дождь начался ещё на рассвете и теперь не столько лил, сколько сочился сквозь серое небо, превращая колею в жидкую грязь, чавкавшую под копытами. Плащ промок насквозь, вода стекала за воротник, и Конрад давно перестал обращать на это внимание. Думал о другом.
Пятнадцать гульденов. Выручил больше, чем рассчитывал. Купец, скупавший шерсть, оказался сговорчивее обычного — то ли партия вышла добротной, то ли в городе начался переполох из-за какого-то ночного нападения, и ему было не до торга. Конрад не стал выяснять подробности. Пятнадцать гульденов — это новые подковы для лошади Генриха, свечи на зиму для матери, а ещё можно будет купить той пряной настойки, которую отец любил добавлять в вино по праздникам.
Представил, как вечером сядут в большой комнате, отец у камина, мать с вышиванием, Генрих будет хвастаться, что сам объездил жеребца, а дети — маленький Отто и его сестра Эльза — будут крутиться под ногами, выпрашивая сладости. В прошлый раз Конрад привёз им марципановых человечков, и Отто потом три дня ходил счастливый, размазывая сладкую пасту по щекам.
Улыбнулся, несмотря на холод, и пришпорил коня. До дома оставалось не больше часа.
Лес расступился, и дорога пошла вверх, к гребню холма, где среди голых полей темнели крыши. Родовое поместье Эрленбахов — не замок, конечно, отец не был настолько богат, но дом добрый, каменный, с крепкими стенами и большим подвалом, где хранилось вино из виноградников, что тянулись по южному склону. Конрад вырос здесь, знал каждую половицу, каждую щель в ставнях.
Он поднял голову, ожидая увидеть дым из трубы — к этому часу мать обычно уже начинала готовить ужин. Но небо над домом было пустым. Ни единого серого завитка.
Нахмурился. Может, проспали? Но слуги не могли проспать до самого вечера. Или уехали к соседям? Нет, отец предупредил бы.
Дорога вывела к воротам. Деревянные, добротные, с коваными петлями — работа Генриха, который любил возиться с железом. Копыта застучали по мосткам глухо, с гулким эхом. И тут Конрад заметил, что ворота открыты. Не притворены, а именно открыты — створки стояли неровно, одна чуть приспущена, будто их толкнули и забыли закрыть.
Остановил коня. Что-то кольнуло под ложечкой — не страх, скорее тревога. Позвал, негромко сначала:
— Курт! Курт, выходи, чёрт тебя дери!
Никто не ответил.
Спрыгнул с седла, передав поводья вьючной лошади, и шагнул к воротам. Под ногами хрустнула щепка. Толкнул створку — та поддалась с противным скрипом, и он вошёл во двор.
И увидел тело.
Оно лежало у самого колодца, скорчившись на боку, и даже с пяти шагов Конрад узнал старую куртку из грубого сукна, которую Курт носил уже лет десять. Старый слуга, который был в доме ещё при деде, который знал Конрада с пелёнок, лежал сейчас, уткнувшись лицом в грязь, неестественно вывернув руку.
— Курт!
Подбежал, перевернул. Лицо белое, как воск. Глаза открыты, но смотрят в никуда. На шее, выше разорванной рубахи, зияла рана — узкая, глубокая, словно от кинжала. Но крови вокруг не было. Совсем.
Конрад отшатнулся, поднялся. Огляделся. Двор пуст. Конюшня распахнута, лошадей не видно. У стены валяется опрокинутая телега, рядом разбитое ведро. Следы борьбы?
— Отец! — крикнул, и голос сорвался, отразившись от каменных стен. — Генрих!
Тишина. Только дождь шуршит по крышам, да где-то вдалеке каркнул ворон.
Выдернул меч из ножен — движение автоматическое, привычное — и двинулся к дому. Сердце колотилось где-то у горла, но мысли текли ровно, отстранённо, как бывает в бою, когда страх уходит, уступая место расчёту. Может, разбойники. Может, соседи. Может…
Толкнул дверь.
Большая комната встретила запахом. Не дыма, не еды, не свечей — запахом холодной золы и чего-то ещё, сладковато-тошнотворного, что он не мог узнать. Свет сочился сквозь узкие окна, выхватывая из сумрака очертания стола, скамей, камина. И у камина — тело.
Конрад узнал отца по седым волосам, по старому охотничьему камзолу, который тот надевал по вечерам. Рейнхард Эрленбах лежал на боку, лицом к потухшему очагу, руки раскинуты, будто пытался подняться и не успел. Меч его валялся в трёх шагах — выбит, отброшен.
Опустился на колени. Потрогал плечо. Холодное, твёрдое.
— Отец…
Перевернул. Белое лицо, седая борода, впалые щёки. И шее, выше разорванной рубахи, — такая же узкая рана, как у Курта. Крови почти нет. Только тонкая полоска засохшей красноты вокруг краёв, будто сердце успело сделать последний удар и замерло.
Конрад сидел на полу, держа отца за плечи, и не мог пошевелиться. Губы сами шептали: «Нет, нет, нет», но звука не было. Закрыл глаза, потом открыл. Тело не исчезло.
Вскочил, чуть не поскользнувшись в луже — откуда здесь лужа? — и бросился к лестнице. Наверх, в спальню матери. Бежал, перепрыгивая ступени, и уже знал, что увидит, но не мог остановиться.
Мать лежала в постели, укрытая одеялом до подбородка. В первый миг Конрад подумал, что она просто спит — так спокойно, так мирно выглядело её лицо. Но в изголовье не было подушек, и он понял: её уложили. Кто-то после смерти уложил её, подоткнул одеяло, сложил руки на груди.
Откинул одеяло. На белой ночной рубашке темнело пятно — тоже узкое, аккуратное, прямо под рубашкой на шее рана. И ни капли крови вокруг.
Сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. В горле встал ком. Вышел из спальни, шатаясь, как пьяный, и пошёл дальше по коридору. К детской. Знал, что не надо. Знал, что лучше не видеть. Но ноги несли сами.
Дверь в детскую была приоткрыта. Толкнул.
Дети лежали в своей кровати, рядом, как всегда спали, когда боялись темноты. Маленький Отто, четыре года, курносый, вечно с разбитыми коленками. Эльза, два года, с пухлыми щёчками и светлыми волосами, которые мать расчёсывала каждый вечер.
Они были белыми. Как восковые фигурки, что ставили в церкви. Отто лежал на спине, маленькая рука сжимала край одеяла. Эльза уткнулась лицом в плечо брата, будто искала защиты.
Они были белыми. Как восковые фигурки, что ставили в церкви. Отто лежал на спине, маленькая рука сжимала край одеяла. Эльза уткнулась лицом в плечо брата, будто искала защиты.
На их шеях виднелась кровь — тёмные пятна, запёкшиеся на нежной коже. Две маленькие ранки, аккуратные, будто кто-то приложился губами и пил, пил, пока сердца не остановились.
Не помнил, как вышел. Помнил только, что оказался во дворе, на коленях, и его выворачивало наизнанку. Дождь хлестал по спине, смешиваясь с желчью и слезами, которых он даже не чувствовал. Стоял на четвереньках, хватая ртом воздух, а вокруг молчали стены дома, и где-то каркал ворон, и не было ни души.
Потом поднялся. Руки дрожали. Вытер рот рукавом и медленно, очень медленно пошёл обратно.
Нужно было понять. Нужно было осмотреть, собрать мысли. Вошёл в большую комнату, прошёл мимо тела отца, поднял его меч, положил на стол. Потом вернулся, опустился на корточки, вглядываясь в рану.
Узкая, глубокая. Не удар мечом — меч оставил бы рваную рану, разрубил бы кость. Кинжал? Да, похоже на кинжал. Но кто бьёт кинжалом в шею? Разбойники рубят, они не тратят время на аккуратные уколы. И где кровь? Удар в шею должен был дать много крови. Но на камзоле отца — только тёмное пятно вокруг раны, и всё. Словно…
Словно кровь высосали. Мысль пришла сама, и он тут же отогнал её, назвав глупой. Вампиры, упыри — это сказки, которыми пугают детей. Этого не бывает. Не может быть.
Но что тогда? Осмотрел комнату. Всё на своих местах. Стол, скамьи, подсвечники — ничего не тронуто. Ценности? Бросился в спальню родителей, открыл сундук. Серебряные ложки, кубки, старая монета — всё на месте. В подвал, где отец хранил вино и немного припасов — тоже нетронуто.
Грабители? Нет. Грабители забрали бы хоть что-то. Убийцы? Но кто и зачем?
Поднялся в детскую, накрыл детей одеялом, не глядя. В горле стоял ком, и он боялся, что если посмотрит ещё раз, то сломается. Вышел, закрыл дверь и прислонился к стене, пытаясь дышать ровно.
Странно. Всё странно. Курт во дворе, отец в зале, мать в постели, дети в кровати. Их убили, но не грабили. Их убили, но почти не было крови. Их убили… когда? Тела холодные, но не закоченевшие. Может, этой ночью? Или прошлой? Не знал.
Спустился во двор, нашёл лошадей. Те стояли, сбившись у конюшни, дрожали, но были целы. В конюшне тоже никого. Остальные лошади? Заглянул — все на месте. Значит, нападавшие не взяли коней.
Вернулся в дом, сел на скамью напротив тела отца и уставился в пустой камин. Мысли путались, перескакивали с одного на другое. Нужно было что-то делать. Похоронить. Съездить к ландграфу, заявить об убийстве. Но зачем? Кто поверит? «Ваши люди убиты, но ничего не украдено, и раны странные». Его сочтут сумасшедшим.
Вдруг вспомнил, как отец говорил о какой-то тяжбе с соседом, бароном Хайнсбергом. Что-то о землях, о старом споре. Может, Хайнсберг? Но Хайнсберг — человек чести, он бы не стал нанимать убийц.
А если стал?
Конрад встал. Нужно искать. Отец всегда держал бумаги в тайнике за камином. Может, там есть что-то.
Подошёл к камину, нащупал пальцами щель в кладке — отец показал ему этот тайник много лет назад, когда он был ещё мальчишкой. Камень поддался, открылась ниша. Там лежал свёрток пергамента, перевязанный кожаным шнурком.
Вытащил, сел к свету, развернул.
Письмо. Несколько строк, написанных торопливо, с пропущенными буквами, словно рука дрожала. Но почерк отца он узнал бы из тысячи.
«Конрад. Если ты это читаешь — меня уже нет. Не ищи правды у ландграфа, не ищи у церкви. Они либо слепы, либо продались. В Нюрнберге есть аптекарь, Иоганн Штайнер. Скажи ему, что я не смог сдержать обещание. Он поймёт. И ещё: не доверяй никому, кто носит перстень с волком. Особенно Хайнсбергу. Отец».
Конрад перечитал письмо дважды, потом убрал за пазуху. «Не доверяй никому, кто носит перстень с волком». Вспомнил — у барона Хайнсберга на пальце как раз такой перстень, с выгравированной волчьей головой. Видел его на турнире прошлой весной.
Выходит, отец подозревал Хайнсберга. Знал что-то. И его убили за это.
Конрад сжал письмо в кулаке. Мысли крутились, как белка в колесе. Аптекарь в Нюрнберге. Иоганн Штайнер. Отец сказал «он поймёт». Значит, этот аптекарь в курсе.
Он убрал письмо за пазуху, подошёл к отцу, опустился на колени. Коснулся лбом его холодной руки.
— Я найду их, — сказал сам себе. — Клянусь.
Встал, вышел во двор. Дождь кончился, небо на западе чуть посветлело, но солнца не было видно. Вороны уже не каркали — улетели или затаились.
Подошёл к колодцу, вытянул ведро воды, умылся. Вода обожгла лицо холодом, но мысли прояснились.
Нюрнберг. Иоганн Штайнер. Аптекарь, который знает.
Взглянул на дом. Здесь ему больше не оставаться. Но сначала — похоронить.
Взял лопату в сарае, выбрал место у стены, под старым дубом, где мать любила сидеть летом. Копал долго, пока на ладонях не вздулись волдыри. Земля была мокрой, тяжёлой, и каждый ком вырывал силы. Похоронил Курта, потом отца. Мать и детей — рядом. Четыре могилы под дождём.
Не молился. Не умел. Просто стоял, глядя на свежие холмики, и чувствовал пустоту.
Потом зашёл в дом, взял отцовский меч — свой оставил на поясе — немного припасов, кошель с гульденами. Взял письмо. На конюшне оседлал коня, навьючил вторую лошадь остатками шерсти — теперь она никому не нужна.
У ворот обернулся. Дом стоял серый и молчаливый, как могила.
Конрад тронул коня, и тот шагнул на дорогу, уводящую в лес, к Нюрнбергу. В спину дул холодный ветер, и казалось, что дом смотрит ему вслед пустыми глазницами окон.
Не оглядывался.
Лес сомкнулся за ним, и началась дорога, по которой он поедет долго