Старая, обжитая квартира затоплена темнотой, как древний город водами океана. Единственный источник света — экран терминала, единственные звуки — едва слышные прикосновения к сенсорам да тихое дыхание старика. Никаких иных звуков нет в жилище че­ловека, всего себя отдавшего науке, а тишина — его любимый соавтор. Знаки покрывают экран, выстраиваясь в когорты и легионы, они — армия знания, ведущая наступление на тьму неизвестности. Одна за другой сдаются вселенские тайны, а участники научных форумов приветствуют его, словно стратега-триумфатора, приносящего всё новые победы...

Борк отвлёкся на мгновение от стройных параграфов своего будущего текста — ему по­казалось, что в комнате он не один. Нет, это шутки старческого воображения — уже много лет никто не переступал порог этого жилища, это его крепость, здесь он защищён и от про­шлого, и от настоящего, здесь он свободен и творит наедине с собой, без оглядки на чужие мнения и пристрастия. Мало ли что покажется после двух часов ночной работы!

Экран слабо мигнул, подстраиваясь под упавшую на него лёгкую тень... кто-то стоит за спиной! Борк стремительно повернулся вместе с креслом — белая невесомая фигура за пле­чом, как игра света на матовой стене, но нет — она движется, она самостоятельна, она как-то преодолела тот барьер, который никто не может переступить без его ведома. Белая тень дела­ет шаг к нему, и старик ощущает, как спинка кресла упирается в стол — больше не отстра­ниться, не увернуться от встречи с этим жутким, необъяснимым, непредсказуемым...

— Ты не узнал меня, Леонард Борк? А я тебя сразу узнала, хотя ты изменился... Сколько тебе лет — восемьдесят? Девяносто?

Воздух в комнате улетучился — Борк силился вдохнуть и не мог. Ужас заливал его, как мошку в смолу, тягучим, дремотным бессилием, очертания фигуры в белом дрожали и текли к нему, заслоняя всё.

— Вспомни меня, Леонард Борк, — фигура склонилась к самому лицу старика, большие тёмные глаза уставились прямо на него — и тогда только он осмелился узнать, признаться себе, что узнал ту, которой уже почти полвека не должно быть на свете.

— Мириам, — первый же вдох вырвался выдохом ужаса. — Ты жива?!

— Нет, — усмехнулась тень. Нет, она не в белом — в светло-голубом лабораторном ко­стюме, и даже красный шеврон пятого исследовательского комплекса на своём месте, над ле­вым нагрудным кармашком. — Нет, я не жива, я не умерла, мне вообще нет больше дела до этих слов, они пустые оболочки, коконы, из которых мы наконец вышли на волю.

Как страшно она смеётся, как будто раздвигает алые губы гипсовая маска, а за этими губами — тёмная пустота.

— Нет, я не умирала, Борк, как и ты; но ты жил, я существовала, а вот он — он действи­тельно умер.

— Кто он?

— Как, ты забыл? — снова усмехнулась маска. Нет, теперь это не усмешка — это гнев, оскал ярости. — Ты забыл?! Забыл того, кто создал с нуля твою жизнь, наполнил её смыслом, научил задавать вопросы, хотел сделать творцом и открывателем... Ты хорошо усвоил его уроки, ты далеко пошёл, но ты идёшь по дороге, которую построил он. И ты забыл своё обе­щание, Борк, — маска окаменела. О, лучше бы она улыбалась! — Я напомню тебе твои сло­ва, вот они — они не пропали бесследно, они навеки сохранны, поверь.

В тишине старик услышал свой голос — молодой, звонкий, страстный: «Ну, это я могу тебе обещать. Мы все идём по твоим следам, но идея — твоя. И разработка — твоя. И будь я проклят, если я когда-нибудь это забуду и позволю всяким там саддукеям и прочим зилотам спрашивать, а кто ты вообще такой! Жизнью клянусь, если хочешь, хотя это ценность неве­ликая...»

Молодой Борк беспечно рассмеялся, старый Борк окаменел, вжимаясь в кресло. Это было так давно... Тогда он в самом деле думал, что совершать открытия — дело тех, кто мо­жет их совершать. Тогда он был глуп, наивен и верил, как в господа бога, в своего учителя и старшего коллегу. Идея смело идти туда, куда нормальному человеку и в голову не придёт со­ваться, тогда казалась ему прекрасной — да что там, единственно возможной! Жизнь всё расставила по местам. Друг умер, а его наследие критически разобрано; доказано, что его вклад не может считаться весомым — он ведь даже не специалист в этой области. Настоящие открыватели — это те, кто взял его недоношенную идею и довели до ума, раскрыли весь её потенциал, долгие годы посвятили детальной разработке следующих из неё выводов... И да, он, Борк — в их числе. Он гордится этим, он этим живёт. То, что старший приятель бросил в воздух как одну из сотен безумных идеечек, какими он всегда фонтанировал, стало основой большой и ценной теории. Сохранение больших массивов сложно структурированных дан­ных в компактной форме — великое достижение науки, а дурацкая фантазия сохранять таким образом человеческую память и личность — это же бред, очевидный всякому настоящему, подготовленному физику. Но он не был физиком, он был вообще не естественником, то есть не учёным! Что он мог в этом понимать!

Всё это пронеслось в голове Борка как результат долгих, бесконечно долгих разговоров с самим собой, которые он вёл четыре десятка лет — пока не убедил себя, что прав, что не только не оскорбил памяти старого друга — наоборот, оказал ему услугу, довёл до ума его фантазии и этим сделал для человечества много больше, чем этот большой неуёмный сочи­нитель прекрасных историй с невероятным воображением, но совершенно оторванный от ре­альности... Да, он долго искал объяснение своей правоты — идиотская совесть всё никак не могла угомониться, её всё беспокоило какое-то сомнение, подозрение несправедливости, а что такое справедливость? Кто её вообще видел?

— Я не мог... — сказал Борк вслух, но белая маска Мириам снова исказилась в жестокой улыбке:

— Я знаю всё, о чём ты думаешь, не трудись болтать. Ты прекрасно научился врать за эти годы. Но своё обещание ты забыл. А ты клялся жизнью.

— Я... я не...

— Не так уж она тебе и дорога, верно? Твоя жизнь. В самом деле, зачем она, когда большая часть её была посвящена лжи и оправданию лжи с помощью новой лжи. Отдай её, Борк, в возмещение за нарушенную клятву.

— Как... как отдать... — просипел старик, хватаясь тощей рукой за горло.

— За всё надо платить, Леонард Борк. А я засвидетельствую: ты оплатил свой счёт.

Морщинистая рука разжалась и повисла, как полужёсткий манипулятор серворобота. Жилка на шее Борка перестала биться и трепетать. Светло-голубая Мириам покачала головой и растворилась в тенях, снова заливших мёртвое жилище.

*

Жизнь невероятным образом удалась. Удалась, несмотря на трудности, зависть, непони­мание, убожество некоторых окружающих персонажей из рода недосапиенсов. Пётр Инно­кентьев — фигура, а кто они? Шавки с газетных страниц, бубнилы из учёных советов, скуч­ные собиратели истины по крошкам — они посрамлены и едва ли скоро отмоются от дерьма. Иннокентьев чувствовал себя молодым, полным сил, задора, жажды сражений и побед, како­го-то движения вперёд. В конце концов, академику вовсе не положено навеки почить на лаврах — это только начало, открываются новые двери, и всё, всё ещё впереди!

Банкет устраивала жена — она дока в этих делах, всегда при академии, знает все мел­кие нюансы. Гости подобраны как надо — никаких тебе брюзгливых морд, никаких дискус­сий по научным вопросам, лёгкая непринуждённая беседа людей, вполне друг друга понимающих и в целом друг другом довольных. Виновник торжества среди них теперь — свой, надо усваивать привычки высшего общества...

Жена блистала, говоря сразу на трёх языках с иностранными гостями, и Иннокентьев решил дать себе пять минут отдыха. Всё-таки возраст — не шутка, да и шампанское давало о себе знать... Новоиспечённый академик вышел из банкетного зала в пустой прохладный холл, где гулко отдавались шаги, а оттуда нырнул в маленький кабинет, где они с женой переодева­лись, готовясь к торжеству. Уютный диванчик манил прилечь; Иннокентьев расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, облегчённо вздохнул, приготовился с размаху улечься — и за­мер с поднятой к вороту рукой и улыбкой довольства на лице: из зеркала за его плечом смот­рел молодой мужчина, смуглый и усатый. И смутно знакомый.

На диванчик он всё-таки рухнул — ноги подкосились. Судорожно расстегнул ещё две пуговицы — воротник вдруг стал слишком узок. Сердце гулко ухало где-то в животе, руки дрожали, челюсть прыгала. Хватая губами воздух, чтобы спросить, как, как это, Иннокен­тьев хлопал ртом, как вытянутый на берег сазан, а звуки всё не шли из горла.

— Ты меня, Пётр, не узнал, я смотрю? — Не то чтобы не узнал его Пётр Иннокентьев, но поверить не мог. А услышав голос, уже не мог не верить. Но как?.. Столько лет прошло! Спа­сительная догадка мелькнула в его мозгу:

— Вы... вы внук Марко, да? Что ж вы так... с чёрного хода... Я бы, разумеется, вас при­гласил, если бы знал, что вы здесь...

— Не пригласил бы ты меня, Пётр, ох, не пригласил бы, — покачал головой смуглый че­ловек. — Я Марко, а ты всё поверить не в состоянии. Где же твоё научное воображение, Пётр?

Бредовое видение наконец кое-как устаканилось в голове Иннокентьева, и он почти спокойным голосом спросил:

— Как это может быть? Сорок лет ведь прошло, сорок два, если точно...

— Что мне время! Это тебя оно не пощадило, — усмехнулся гость. — Празднуешь, зна­чит, очередной успех? Академик плагиаторских наук.

Худая фигура гостя в старомодной рубашке и мятых брюках необъяснимым образом за­стила для Иннокентьева свет со всех сторон. И отвернуться, отвести глаза было почему-то невозможно — может быть, просто страшно? Не может, не должен человек, погибший сорок с лишним лет назад, являться вот так, во плоти, и пугать честных людей!

— Ну как, — продолжал между тем призрачный бывший однокурсник, — все его недо­писанные статьи украл или ещё что-нибудь оставил на чёрный день? Из его набросков можно было не одну, а десять диссертаций собрать! Если весь архив в твоём распоряжении — неу­дивительно, что ты нынче в академиках. Творчески перепевать чужое ты всегда был мастер...

— Не смей! — закричал вдруг Иннокентьев, вскочив с дивана. — Не смей меня обвинять! Ты-то кто такой сам?! Я научная величина, а ты... — он осёкся, задумался, потом докончил злобно: — Ты научный труп!

— Промашку ты дал, Пётр, промашку, — Марко покачал головой, и в этом мягком, сожа­леющем тоне почудилась Иннокентьеву скрытая угроза. — Я тебе напомню кое-что, а то ты за давностью лет запамятовал... Помнишь вечер после заседания экспертного совета по на­шей заявке? Послушай-ка.

И тут Иннокентьев услышал себя. Себя молодого, любопытного, неутомимого, упрямо верящего в успех безнадёжных дел — с таким собой он сейчас, пожалуй, побоялся бы встре­титься. «Ерунда! — говорил молодой Иннокентьев. — Что значит — все отказали? Кто такие все? Два журнала, набитых взаимными похвалами вместо статей? Да если потребуется, я сам ваши статьи буду пробивать в печать! Капля камень точит, если долго капать на нервы кое-ко­му... Словом, не берите это в голову — опубликуем, и не раз! Клянусь своей ещё не зарабо­танной репутацией в мире акул науки!»

— Клятву ты, как видишь, не выполнил, — покачал головой Марко, — а посему за от­ступничество неси-ка ты, Пётр, полную меру ответственности. Репутация твоя в мире акул — пшик, пустое место. Иди проверь, если хочешь.

Марко круто развернулся и исчез. Даже непонятно, куда и как он вышел. Зато с ужасаю­щей отчётливостью стало Иннокентьеву понятно, что за шум кипит и нарастает в коридорах Президиума академии наук.

*

Зеркало не врёт. И старые фото не врут. Последние двадцать лет не изменили Изабель — ни лицо, ни фигура ну никак не могут выдать её возраста, поэтому не стоит его и скры­вать! Сейчас, когда ей под восемьдесят, чужая зависть уже не забавляет и не развлекает, хотя по-прежнему приятен пряный вкус превосходства над всеми: над людьми, временем, над сле­пыми волнами случая, которые возносят одних и топят других без всякой связи с их заслуга­ми. Изабель отворачивается от зеркала, поправляет тяжёлое кольцо на безымянном пальце: вольфрамовый лабораторный сплав и кусок алмазного стекла от разбитой витрины — символ венчания с наукой. Об этом можно упомянуть в интервью. И о том, что она не верит в случай, — тоже, обязательно. Всё, что она имеет, сделано её руками — и лицо, и репутация, и науч­ные труды, и этот институт, который после её смерти (впрочем, не будем её торопить!), веро­ятно, назовут её именем...

Дверь вздыхает пневматикой и мягко откатывается в сторону.

— Войдите, — соглашается Изабель, снова привычным жестом поправляет кольцо и по­ворачивается к двери в крутящемся кресле. Честно говоря, журналиста она ожидала другого — подтянутого, внимательного, заранее очарованного встречей с живой звездой научного мира. А этот... громадный, еле проходит в дверь, небритый, давно не стриженый, как робин­зон, и не стыдно ему таким в кадр показываться? И зачем он, чёрт возьми, обрядился в старо­модный лабораторный халат?!

— Бель, — от низкого трубного голоса гостя вздрагивают стёкла стеллажей. — Хотел сказать «здравствуй», да от души не получается — здравствовать я тебе, милая, не желаю, а врать так и не обучился.

Если бы перед Изабель сейчас было зеркало, она увидела бы там редкое зрелище: то, чего не смогли сделать с ней годы и работа, сделали одни только звуки этого голоса. Белое напудренное лицо Изабель теперь выдаёт все её семьдесят восемь лет. А его время словно бы не коснулось — а может, наоборот, дало частичку своей неизменности, оттого и вернуло его сюда таким, как полвека назад, да что там — больше!

— Журналиста твоего я задержал немного, — гость без приглашения садится в могучее кресло из массива гевеи, и оно жалобно скрипит под этой жуткой массой. — Ему там есть что вкусно пожевать. А я вот к тебе заглянул на минутку — посмотреть, как делишки.

Изабель его даже почти не слышит. Огромные могучие руки, лежащие на подлокотни­ках, она помнит очень хорошо. Не хочет, но помнит. Помнит, как одна из этих ладоней ложи­лась ей на спину, а другая зарывалась в волосы, как этот невероятный, совершенно невозмож­ный мужчина ласково и неодолимо вдавливал всей массой её хрупкое тело в пружины дива­на, как каждое прикосновение разрывало и обжигало изнутри... По старой памяти кружится голова, мудрая голова старой женщины, которая обвенчалась с наукой, потому что знала: ни­когда больше её не сожмут эти руки, и эти вечно горячие губы не коснутся закрытых век!

Изабель хочет вскочить, закричать, позвать на помощь — это ей просто плохо, это при­ступ давления, вот и видится невесть что... Тело не слушается, оно хочет снова ощутить себя молодым, по-настоящему молодым, чтобы хоть на минутку опять оказаться в этих руках. Тело не хочет знать, что это морок, галлюцинация, — оно помнит, оно очень хорошо помнит. И оно помнит, что мудрая голова всегда советовала это забыть. Слишком многое их разделило, он невозможен, нереален, он всегда был нереален, как и его чокнутый научрук, нет, нет, этого нет и не может быть!

— Я узнал твою тайну, Бель, — гость встаёт, подходит к сидящей женщине и нависает над ней всем своим невероятным ростом. — Я давно подозревал, как всё было, но наверняка узнал только сейчас.

Изабель откидывает голову на спинку кресла, чтобы заглянуть в его глаза. Смотреть ему в глаза для неё всегда было трудно, и не из-за роста — даже если он молчал и ни словом не упрекал её, глаза не умели врать, и когда в них появлялся ледок, как на осенней реке, это значило, что прощения быть не может. Однажды она видела этот ледок, и сейчас будет, обяза­тельно будет второй.

— Ваня, пожалуйста, — против воли шевелятся губы женщины, тоже не подвластные больше мудрой голове. — Ванюша, не надо... Ты же не можешь...

— Я теперь всё могу, Бель, и слово «не могу» советую забыть навсегда. Сейчас я точно могу достать из тебя то, что ещё осталось от тебя прежней. Достану и покажу тебе, авось удивишься. Память-то не подводит пока?

— Зачем... зачем ты так, Ваня? Зачем ты так со мной? — выговаривают губы, а сердце уже знает то, что знало всегда: ледок осуждения не растает, приговор обжалованию не подле­жит.

— А ты сама себе ответь, — гремит гость из прошлого, и словно по его приказу Изабель слышит себя — очень молодую, ещё не красивую и не знаменитую, ещё не одинокую, ещё не видавшую ледяного осуждения в глазах любимого человека. «У нас же есть эксперименталь­ная база! — горячилась та, прежняя Изабель. — Первые два цикла можно перепроверить там! Я в основном проекте возьму отпуск и сама повторю всю программу, матаппарат мне Ваня напишет, пройдём по всем моделям. — Юный голос изменяется, в нём звучит что-то очень теперь далёкое, неповторимое. — Вместе с Ваней мы всё можем, правда? Ванечка, правда, родной?»

Губы снова не подчиняются мудрой старой голове, они ищут оправданий.

— Я же не хотела... я только хотела, чтобы ты остался со мной... в нашем секторе... Он бы ничего не смог тебе дать, твой научный, он был сумасшедший, а ты был такой хороший, такой умный, такой талантливый! Самый лучший в мире математик, правда, Ванечка! Зачем, зачем тебе было гробить время на эту работу, это же всё в песок, а вместе мы могли бы...

— Я раскрыл твою тайну, — повторяет суровый низкий голос. — Я нашёл настоящие ре­зультаты проверок — те, которые ты скрыла и от меня, и от него. Ты тоже талантлива, ты всё понимала — как перестроить кривые, как подтасовать показания датчиков, как подменить пластины с отпечатками частиц. Ты использовала свой талант, чтобы избавиться от всех нас. Думаю, ты и дальше справишься.

Огромная фигура исчезает из виду резко, внезапно, как будто её стёрли из про­странства. Дверь снова отходит в сторону, и съёмочная группа со своими видеокамерами и пушистыми микрофонами видит в кресле директора насмерть перепуганную женщину — она отчётливо понимает, о чём её сейчас спросят.

*

Юбилей — странная дата. С одной стороны, приятно вспомнить, сколько сделано за прошедшие годы, чего ты достиг, чего добился, а с другой — звенит некий звоночек: работы всё больше, а времени-то тебе, человече, остаётся всё меньше, и чем-то придётся пожертво­вать, очень многое надо отдать, оставить следующим поколениям — ученикам, наследникам. Всего сам не переделаешь, да, кажется, и к желаемой цели не приблизился ни на шаг...

Странно сидеть в празднично украшенном зале под собственным молодым портретом, слушать, не вслушиваясь, поздравительные речи и вспоминать, как давно ты знаешь тех, кто их произносит. Вот этого ты приметил ещё студентом, с боем увёл с соседней кафедры и вы­растил с нуля, теперь в совете по науке заседает, фигура. Вот этот — политический эмигрант из конкурирующего института, чуть не ставший узником совести, — зарубили ему тему, не дали набрать стажёров, хоть в художники подавайся... А здесь, гляди, вырос в научную ве­личину, сам уже руководитель направления, а кому обязан — не забывает! Вот эта пришла совсем девочкой, полно мусору было в голове, чуть не спровадил под благовидным предло­гом, а оказалось — дельная девочка-то, работящая, всё на лету хватает, годами в отпуске не бывала, детей вырастила в промежутках между опытами — и награду свою государственную получила за дело, заслуженно.

Все они — питомцы, все — птенцы, почти родные дети, выросли под крылом научной школы, а теперь отдают долг наставнику. Всё в мире по справедливости, что бы злые языки ни болтали...

Старые глаза академика Канамуры скользили по залу, кого-то узнавали, кого-то — нет, но чужих здесь быть не может, здесь все свои, родные, одно общее дело делаем, научная шко­ла — это вроде рыцарского ордена, вместе воюем за будущее... Интересно, что за негр там в дальнем ряду сидит — как похож на Мэта из этой странной додревней команды полевиков, даже причёска такая же — под растамана. Может, родственник? В перерыве надо подойти, познакомиться...

В перерыве академика окружила такая плотная толпа, что сразу закружилась голова — каждый требовал к себе внимания, каждый что-то говорил, и надо было всем ответить, причём именно то, чего они ждут, дай им волю — на части растащат! Кое-как отговорившись усталостью, Канамура вышел наконец на просторный балкон и, изменив обычным своим привычкам, закурил. Мысли сразу потекли привычным ровным строем, зелень универ­ситетского парка успокаивала взгляд, и академик забыл о времени.

Ну вот, кто-то всё-таки припёрся нарушить уединение старика! Стоит за спиной, и не говорит ни слова, и не уходит. Канамура раздражённо затушил сигарету, обернулся. Замер с окурком в руке, раскрыв рот для резкой отповеди, но так ничего и не произнёс. Слепо нащу­пал за спиной перила балкона и ухватился за них, как за спасательный круг.

— Ну как, Юдзё, руководишь? — с усмешкой спросил высокий негр с копной дредов на голове. Ах, как бесили молодого строгого Юдзё эти косички, эти рваные кроссовки, эти куло­ны с листиками конопли, эта манера плеваться жвачкой... Ему самому никогда не приходила в голову мысль явиться в лабораторию не в костюме и без галстука, а этот монстр как будто на самом деле вернулся с того света точно таким, как был, и не узнать его невозможно.

— Что ж, — вздохнул Канамура, — сегодня подходящий день для видений из прошлого. Что тебе надо, видение? Пришёл позавидовать?

— Крепкие у тебя нервы, Юдзё, и голова, видно, ясная, раз не забыл меня, — усмешка на чёрном лице ещё шире, на все сорок восемь зубов, только глаза не весёлые, неприятные какие-то глаза.

— Не жалуюсь, — академик снова закурил, чтобы хоть чем-то занять руки. Нервы нерва­ми, но вести высокоумные беседы с мертвецами — немного слишком... — А ты какими судь­бами?

— Значит, ты не сомневаешься, что это я? Приятно!

— Нет, я привык верить своим глазам. Я бы с радостью заорал «Как?! Это невозможно!», но ты ведь не за тем пришёл, чтобы отвечать на вопросы?

— Не за тем, — легко согласился Мэт, уселся на перила балкона лицом к парку — два­дцать метров пустоты под ногами. — Я как напоминалочка в телефоне: ты кое-что проспал, Юдзё, и проспал крепко. Научную школу свою вырастил, докторов зубастеньких воспитал, прямо инвазия верных канамуровцев в современную биофизику... Только помнишь — был у нас такой разговорчик о перспективах?

— Не припомню, честно говоря, — Канамура начал раздражаться. Нервы у академика были тренированные, но типичные для Мэта заходы издалека бесили с юности. — Какие тебе перспективы потребовались?

— Да не мне же, — Мэт развернулся к собеседнику, опасно перевесившись с перил. — Ты же вещал про перспективы! Вам, мол, нужен простор, кадры нужны, мощности, и тогда за каких-нибудь N лет вы обеспечите прорыв, а то и не один! Было? — белые зубы сверкнули у самого лица Канамуры.

— Было, — уже спокойно кивнул академик и выпустил в лицо собеседнику клуб дыма. — И сбылось.

— Что сбылось-то? Где универсальная среда для выращивания программируемых тканей? Дай мне её в руках подержать, академик! Да хоть сами эти программируемые ткани дай, полюбуюсь. Где твои проекты? — Мэт спрыгнул с перил и встал над невысоким Канамурой во весь свой рост. — Так проектами и остались?

— Зато мы развиваемся, — голос у академика всё же дрогнул: знает пришелец с того све­та, куда бить! Да, многое получили — но обещали-то куда больше! По сути, взяли у общества кредит на чудо — а чуда не сотворили. Даже всей школой. Хотя если эта галлюцинация — порождение его собственного рассудка, то для неё естественно всё это знать...

— Развиваетесь, да! — отчего-то развеселился Мэт, спрыгнул с перил, хлопнул в ладоши, сплясал что-то на месте. — Развились, как бактерия на бульоне, — ложноножек себе поотращивали, и бульона требуется всё больше, только подавай. Вон ты их сколько наплодил, светил науки, и все развиваются, сразу видно.

— Ну а ты чем похвастаешься? — съязвил Канамура. — Ты-то вообще плод моей боль­ной фантазии.

— Ох, Юдзё, — Мэт стал серьёзен и даже грустен, — если бы у тебя была фантазия! Если бы была у тебя, друг мой при галстуке, фантазия, был бы ты сейчас с нами, среди нас, и ничего бы тебе объяснять не пришлось. И дармоедов этих ты бы не развёл на племя. Эх, вот было бы хорошо!.. Но нет, унылый ты ум, Юдзё, унылый. А это преступно — быть унылым умом! Я ведь перед тобой — неужели не понимаешь? Хвастаться этим не буду — мерзко мне перед тобой хвастаться, но я здесь. Вот он я, тут стою, я настоящий, а ты всё на галлюцина­ции грешишь.

Академик сел на пол, рассеянно расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке, снова за­стегнул, машинально поправил галстук, а взгляда не отрывал от приплясывающего Мэта.

— У вас получилось. Вы сделали...

— Мы сделали, да, — Мэт закрутился на пятке, — сделали и испробовали. Одна беда — он не видит пока, ну да это поправимо.

— Так ты за этим пришёл? — если бы на голову Канамуре свалилось всё здание, он бы, пожалуй, легче пережил этот удар.

— Нет, друг ты мой, не за этим, — Мэт отбросил вдруг своё шутовство и внезапно стал страшен. — Пришёл я напомнить, что за тобой должок. Послушай-ка вот!

«Научная школа рождается как ответ на вызов, — сказал молодой, но уже тогда ужасно серьёзный и академичный Канамура. — Научной школе нужна внятная перспектива конкрет­ных результатов, чтобы новые поколения продолжали работу предыдущих. Нужна масштаб­ная проблема, на решение которой уйдут, возможно, десятки лет. — Голос у молодого Кана­муры стал вдохновенным, наполнился высоким пафосом. — Так чтó для нас более убеди­тельная перспектива — управляемые, программируемые биоткани или какие-то эфемерные проекты сохранения непосредственной информации о живом? Дайте нам ресурсы — и мы за двадцать лет переведём медицину на совершенно новый уровень. А что обещает нам уважае­мый предыдущий докладчик? Сказочную победу над смертью? Давайте смотреть в глаза ре­альности, коллеги!»

— Посмотри в глаза реальности, Юдзё, — сказал Мэт, снова склоняясь к самому лицу Канамуры, — посмотри и признай, что свой долг ты не выплатил. Ты победил тогда, получил всё, а его забыли. Но должок остался. Нет у тебя никакого нового уровня, а есть орава учени­ков, которые растащили твою перспективу на мелкие частные проблемы, наклепали диссер­таций и думать забыли о твоей великой миссии. И в жертву этому ты принёс — не нас, упаси бог, даже не его! — а перспективу совершенно новой жизни для всех. Для всех людей.

Ласковый закатный свет понемногу втёк на балкон, коснулся лица Мэта и сделал его бронзовым.

— Плати свой долг, академик Канамура, плати сполна. А мне пора — он нас ждёт.

Когда Канамура остался на балконе один, вернулась ясность мысли, а вместе с ней и воспоминания о каждом ученике. Один за другим, как на киноплёнке, они проплывали перед глазами. Не лица, нет! Он хотел видеть лицо — а видел уютную должность и солидный оклад. Хотел увидеть другое, такое знакомое, — а увидел тускло блестящую медаль. Моно­графии, премии, важные посты, и за всё это — спасибо любимому учителю! А что великая задача не выполнена — это их не пугает, ничего, это будущие поколения исправят.

И вызолоченный солнцем асфальт внизу, в двадцати метрах под балконом, показался вдруг самой настоящей, убедительной перспективой.

*

— Это ведь большая награда, правда? — Жена обнимает Саймона и заглядывает в глаза. Как будто немножко играет, как будто не знает, что значит для мужа жёлтенькая карточка в конверте.

— Это не награда, Лью, это большая забота, — улыбается Саймон, — а моя самая большая награда — это ты.

Это большая забота — золотая карта эксперта. Это сотни проектов в год, по которым нужно сделать заключение, перепроверить его дважды и трижды, перечитать, усомниться, перечитать ещё раз, отложить, преодолевая сомнения, и всё же принять решение. И так каж­дый из сотен раз. От того, что ты напишешь в сухой электронной форме, зависит, какой ста­нет наука через несколько лет. Или через десятки. Или ещё дальше — мы не знаем, куда про­стираются последствия наших решений...

На веранде санатория никого больше нет, кроме немолодой пары, и они могут вести себя как в юности, не оглядываясь на других. Могут просидеть здесь до рассвета, глядя, как в гуще веток громадного тополя прорастёт заря и солнце перельётся через край горизонта. На рассвете начнётся ещё одни счастливый день жизни, особенно счастливый оттого, что жизнь у них одна, общая. В старости, когда метания, сомнения, грозы и неурядицы бурного прошлого давно позади, конфликты и неразрешимые вопросы остаются только для разума — чувства спокойны и постоянны, ибо на них опирается мир. Поэтому эксперт с мировым именем оставляет нелёгкие решения на будущее, пусть оно и начнётся через два дня, а сейчас не ждёт никаких тревог, потому что рядом его самая большая награда.

Кто-то всё-таки помешал — прётся через мокрые от росы кусты сирени, чертыхаясь и стряхивая на себя ещё больше воды. Саймон поднимается из кресла, зажигает под потолком веранды фонарь:

— Кто там? Вам помочь?

— Когда я уже вышел, так мне уже поздно помогать, — отвечают из кустов. — Вы спро­сите, почему? Я вам отвечу: потому что я уже мокрый, Сёма!

Лью вскакивает, роняет плетёное кресло, зажимает обеими ладонями рот, задавливая крик. Саймон стоит как парализованный, глядя на выходящего на дорожку человека. Малень­кий, толстенький человек с ранними залысинами и мясистым носом идёт прямо на веранду, оставляя на ковролине влажные следы. Он и в самом деле мокрый с ног до головы, но это не делает его смешным и нелепым. Саймону страшно.

— Что... что это за розыгрыш?! Что вы себе... позволяете? — хрипит Саймон, хватаясь за столик. Лью всё так же прижимает руки к лицу, и глаза у неё громадные и круглые от ужаса.

— Если вы считаете, что мне до розыгрышей, так нет, — замечает пришедший. — Вы скучный человек, Сёма, но я вынужден с вами говорить, потому что если если искать другого времени, так его тоже нет! Здравствуй, Льюис, — он протягивает свою маленькую руку жен­щине, а она в ужасе мотает головой и по-прежнему не издаёт ни звука.

— Ты меня обижаешь, Льюис, — грустно говорит гость, — а разве я тебя чем-то обидел? Я с тобой был таким хорошим человеком, что даже вспоминать смешно. Только если ты ду­маешь, что я пришёл тебя обидеть, так нет — я пришёл к нему. Сядьте, Сёма, мне неудобно смотреть на вас снизу вверх.

Саймон Прискилл, доктор философии, научный эксперт с золотой картой, деревянно са­дится в кресло, ставшее вдруг ужасно неуютным. Саймон Прискилл не утратил с возрастом памяти ни на лица, ни на голоса. Только вот оживших мертвецов он до сих пор не встречал. Но ошибиться он не может — он ещё не выжил из ума. Или выжил? Но ведь Лью тоже... она тоже... значит...

— Если вы ждёте приятного разговора, так его не будет, — деловито замечает пришед­ший. — У нас с вами, Сёма, есть одна тема для разговора, и если вас она не радует, так меня тем более. Вы были нашим экспертом, Сёма, и как у вас только повернулась рука написать такую вещь, какую вы написали? Разве мы вам сделали что-то плохое, Сёма?

Лью опускает наконец руки:

— Люка. Ты живой, Люка. Ты живой. Ты живой... ты...

— Если так так хочешь, то пусть я буду живой, хотя это меня сейчас вот ни столько не беспокоит. Ответьте мне, Сёма, если у вас есть что ответить.

— Но... даже если это действительно ты... какое это сейчас имеет...

— Ай-яй-яй, — качает головой маленький невозмутимый Люка. — Вы такой большой умный человек, Сёма, и вы мне хотите сказать, что не понимаете? Так я вам могу сделать, чтобы вы сами себе ответили!

Саймон Прискилл, доктор философии и проч., застывает как восковая фигура в музее, и глаза у него такие же неживые, лупоглазые, как пуговицы. Лью тихо плачет, и её чувства ясно отражаются в её взгляде, и понять их нетрудно. А на сумеречной веранде, освещаемой нерв­ным метанием фонаря, звучит голос начинающего эксперта Саймона Прискилла, которому впервые доверили важное заключение.

«Я всё это знаю, Люка. Я честен с тобой настолько, насколько это возможно в нашем положении. Но даже ради всей честности в этой вселенной я не причиню боли Лью. Она для меня самая большая награда, и я должен защитить её. Ты можешь её сманить, я верю — ты обаятелен, ты сможешь её порадовать на время, увлечь вашей наукой, но потом за тобой придёт твой чокнутый шеф, вы займётесь опытами, и ты забудешь о ней. — Саймон Прискилл, будущий золотой эксперт, говорил гладко, убедительно, а у нынешнего Саймона бежали по взмокшей спине мурашки. — Ей будет скучно в вашем проекте, она станет при­датком к машине, будет вынуждена терпеть выходки вашего руководителя, сутками будет ждать тебя, а она не маньяк от науки, как ты, Люка. Ты сделаешь её несчастной, и эта ваша идиотская задумка её добьёт. Поэтому если только это в моих силах, я не дам вам всем разру­шить её жизнь. Даже если заплачу за это большую цену».

— Так что если вы думали, Сёма, что про это никто не узнает, так вы забыли про меня, — замечает Люка. — Шеф умер, мы все тоже умерли, так вы думаете, это заставит меня всё забыть? И если уж вы сами назвали цену, так вы будете её платить. Я не тянул вас за язык, Сёма, и я скажу так: вы сами себе лучший враг.

— И... что теперь... что будет... я... — бормочет Саймон, и мысли его бегают по кругу, как мыши в лабораторной клетке.

— Сёма, мне больно отвечать на ваш вопрос, — качает головой Люка, шагает с веранды и исчезает в тенях. Ему незачем слушать, что и как скажет женщина, которую он когда-то лю­бил, мужчине, который её когда-то обманул.

*

Кто не знает Вестминстерскую выставку роз? Только полный дикарь не знает Вест­минстерскую выставку роз! Только совершенно бесчувственный, чёрствый человек, попав в Вестминстер в первую неделю июня, способен спокойно пройти мимо парка, полного цветоч­ных красок, форм и запахов. И уж совсем грубым животным нужно быть, чтобы не отличить сразу же среди сотен, тысяч уникальных цветов в десятках рядов два сорта, которые всегда стоят рядом. Называют их несколько патетически: «Вечная память» и «Мириам». Всегда их можно найти рядом, уже много лет подряд, и знатоки со всех континентов каждое лето едут в Вестминстер с контейнерами, специальными коробками, влагосберегающими пакетами и прочей тарой, надеясь успеть приобрести хоть один черенок розово-зелёной садовой «Вечной памяти» или чёрной плетистой «Мириам». За тридцать лет они расселились по садам и паркам мира, по дендрариям и ботаническим выставкам, их везут даже в космос — на орбитальной базе уже два года цветёт в горшочке крошечная из-за тесноты, но самая настоящая «Мириам». Сфотографироваться с ней и послать фото создателю сорта — обязательный ритуал каждого экипажа базы.

Кто не знает Джо Кантона, тридцать лет выводившего эту красоту! Во всяком случае, каждый садовод в Челмсфорде знает Джо Кантона. Каждый обладатель хотя бы крошечного кусочка земли знает: если он хочет не просто разводить петрушку и кресс-салат, а украсить свой дом и улицу по-настоящему достойными цветами — надо идти к старине Джо. Настоя­щего друга в старине Джо обретает тот, кто берётся за долгий кропотливый труд выращивать розы. Поэтому Челмсфорд весной и ранним летом полон розово-зелёных бутонов «Вечной памяти» и чёрных гирлянд «Мириам». Соседи честно соблюдают договор: черенки может по­лучить любой желающий, но только у самого старины Джо. Что же удивительного, что рано утром в начале июня к старине Джо приехали очередные гости — четверо молодых людей и женщина в рабочем комбинезоне — видно, из садового хозяйства...

Джо был в саду — он всегда в саду с утра дотемна. Сад Джо — это вам не просто цветник, где в случайном порядке натыканы кусты и клумбы. Это целое инженерное хозяйство, единая машинная система, управляемая из общего центра. Она следит за всем, что важно и необходимо саду: влажность, движение воздуха, нагрев почвы, количество опыляющих насекомых — всё под контролем, лишние случайности могут испортить всё дело. Джо — инженер от бога, золотые руки и светлая голова!

Мириам с восхищением оглядывала сложные конструкции поливочных шлангов, термометров, ветряков, плоских экранов, на которые выводилась информация:

— Гений — всегда гений... Нам всем очень, очень повезло! — эти слова были обращены к четверым её спутникам.

Джо показался на пороге теплички — датчики сообщили ему, что калитка открывалась, а время, за которое посетитель проходит по центральной дорожке к дому, было ему хорошо известно.

— Джозеф, — Мириам шагнула ему навстречу и, потянувшись, обняла высокого седого мужчину, не обращая внимания, что перчатки на его руках в земле, а пластиковый фартук ис­пачкан чем-то ядовито-зелёным.

Хозяин оглядел гостей без удивления — скорее, с выражением наконец снизошедшего покоя.

— Сработало, значит? Ну и хорошо... Рад я вам, ребята... — голос не подвёл, но лицо пришлось отвернуть, поправляя грязной перчаткой грязную шляпу.

— Сработало, — кивнул Марко. — Твоё копьё нанизало информацию на себя как миленькое. Один минус — времени много заняло, но тут уж никто не виноват.

— Да что время... — глухо сказал Джо, по-прежнему глядя в землю, — главное, что вы тут...

— Ну, тебе-то досталось от времени, — заметила Мириам, помогая ему снять перчатки. — Что, выставили из науки, пришлось садовничать?

— Не то чтобы пришлось, — скупо улыбнулся Джо, — но здесь своё общество, цветово­ды — они розы любят, а не чинами мериться да проверять, у кого диссертация толще. Дело люди делают, по делам и судят...

— И когда же ты запустил своё волшебное копьё? — спросил Иван; самый рослый и гро­моздкий из всех, он осторожно опирался на тепличку, стараясь ничего не задеть и не пова­лить ненароком.

— В тридцать девятом, как раз перед тем, как меня из НИИ турнули.

— Сорок лет, — подсчитала Мириам. — Да мы ещё везучие!

— Мы-то да, — покачал головой Мэт, — а вот он нас здорово обогнал по времени. Копьё туда ещё, видимо, не добралось.

— Может и не добраться, оно же тормозится — озабоченно заметил Джо, — надо новое запускать. Только где его теперь сделаешь...

— Так если ты думаешь, что мы тут тебя оставим как есть, так ты неправ! — наскочил на него Люка. — Ты пойдёшь с нами, и мне даже странно, если ты сомневался!

— Думаешь, можно? — Джо с сомнением оглянулся на сад.

— Слушай, Ося, когда я говорю, так я уже не думаю, когда я говорю — так я знаю!

— Но вот чего я не пойму, — заметил Иван, — как это они тут за сорок лет не заметили облака? Оно ведь работает, мы все его видим...

— А вот за это, — внезапно разъярился Джо, — надо сказать спасибо дураку Саймону и кретину Канамуре! Надолго отбили у всех охоту замечать такие вещи. Да и Леонардик наш такого понаписал, что уши вянут!

— Они уже своё получили, — вздохнула Мириам. — Теперь надо всё довести до ума, найти его и решить, как запускать наше облачко в рабочий режим. Тесты оно, кажется, отра­ботало успешно?

— А ведь когда вся система заработает на полную мощность, — задумался вдруг Мэт, — они же все вернутся! И Леонардик, старый пень, и вообще все! Что мы с ними делать будем?

— Разговаривать, — зловеще улыбнулся Марко, — на нашем языке. Не поймут — отпра­вятся обратно, учиться. И так пока до всех не допрёт!

— Думаешь, допрёт? — покачала головой Мириам. — Многие безнадёжны...

— Не бывает безнадёжных больных — бывает мало спирта! — развеселился Мэт. — И вообще, времени у нас, конечно, полно, но субъективно мне поднадоело беспокоиться за него. Давайте его уже воскресим и будем работать дальше.

— Угу, встретимся всегда, — хмыкнула Мириам, но беззлобно.

Не могли они сейчас злиться даже на тех, кого сорок с лишним лет назад считали врага­ми. Такие мелочи не должны заботить серьёзный ум, когда впереди — всё время.

— Идём, Джо, — Мириам взяла его за руку, и шестеро исчезли в луче солнца, наконец пробравшемся в сад через сплетение ветвей.


2015

Загрузка...