
Кто-то из мудрецов сказал – адские владыки, создавая человека, не мудрствовали лукаво, а вырезали его ножом из дерева, как лютню. Чувства человека подобны натянутым струнам лютни из сухожилий и конского волоса. Некоторые из них, задеваемые беспрестанно, изо дня в день, звенят так часто, что их звук давно сделался неразличимым и привычным, как гул мошкары под потолком. Другие, напротив, могут молчать всю жизнь, пока не будут пробуждены ото сна каким-то внезапным и удивительным событием. Но есть лишь одно чувство, способное пробудить все струны человеческой души разом – это чувство падения.
Устроенное как будто бы бесхитростно и просто, это чувство столь глубоко и сложно, что выразить его не способно ни одно созвучие из всех, что есть в распоряжении императорских миннезингеров, ни одно смешение красок из всех, которые известны художникам, ни одна рифма, ни один, даже самый тонкий, резец по камню. Оттого даже в самой косной и никчемной человеческой душе оно способно разбудить ощущения тысячекратно более яркие и пронзительные, чем самая азартная дуэль или авария на бешено несущемся аутовагене или даже удар молнии.
Только падение способно подарить человеку те переживания, которых он не ощутил бы даже проживи обычной жизнью среди смертных пять тысяч лет.
Прорастающие изнутри колючей ледяной изморозью легкие.
Обмирающие и тающие от ужаса кишки.
Глаза, наливающиеся тягучим соленым соком, не способные даже моргнуть.
Какие-то натянувшиеся в груди пленки, восторженно и страшно трепещущие, точно паруса, набирающие свежий ветер…
«Падение – вот величайшее блаженство из всех, что доступны человеку, - сказал будто бы Бертольд Лауфер, с трудом лязгая размозженными челюстями на смертном одре после того, как его путь с восьмого этажа гостиницы «У красного медведя» был завершен на мостовой перед ее же крыльцом, - За одну только секунду я тысячу раз умер и тысячу раз воскрес. Я словно прожил тысячу жизней за этот миг. В моей душе, словно в исполинском котле, смешались ослепительная надежда и смертный ужас, лихорадочное возбуждение и сладкое умиротворение, блаженный экстаз и самая страшная боль. Чувство свободного падения словно подстегнуло все мои чувства разом, сорвав ветхие покровы и драпировку с никчемных страхов, досаждавших мне всю жизнь, сделав мысли пронзительными и смелыми, а дух собранным и очистившимся. Уверен, если бы мне довелось падать еще хотя бы полминуты, я сделал бы множество удивительных открытий…»
Демонолог Бертольд Лауфер выбросился из окна гостиницы не для того, чтобы познать новые стороны души, а в попытке избежать гнева адского владыки, которого он имел неосторожность прогневать неуважением. Попытке тщетной и чертовски наивной, как для специалиста его уровня. Больше на этот счет он ничего изречь не успел – минутой спустя гнев адского владыки, от которого он безуспешно пытался скрыться, настиг его, наделив опухоль в его желудке, которой он мучился последние несколько лет, сознанием и отвратительнейшим музыкальным вкусом, заставив ее днями напролет распевать «Прощание с Бременом». Неудивительно, что пять дней спустя господин Лауфер, в теле которого не осталось ни одной целой кости, приказал своему слуге взять его фамильный пистолет, вложить ему в рот и спустить курок. Последний полет его мозг совершил отдельно от тела, покрыв два фусса до ближайшей стены, и то преимущественно в виде брызг и осколков кости.
Еще одним апологетом свободного паденния был Густав Ян, художник из Вены. «Я перепробовал многие зелья из числа тех, что предлагают антверпенские алхимики, включая «серый пепел» и другие вещи, говорить о которых непозволительно на публике. Но ни одно из них не способно открыть разум, отперев все его потайные замки и секреты, обнажая естество, как это делает чувство падения, - утверждал он, - Я думаю, это потому, что жажда падения заложена в наших душах изначально, с момента их сотворения. Это чувство вызревает в них годами, подспудно готовя нас к тому мигу, который станет кульминацией нашего смертного существования – когда наша душа, стряхнув бренные оковы бытия, начинает свое падение в непроглядные адские бездны. Вот почему в момент падения мы ощущаем пароксизм блаженства – наша душа, обманутая ощущениями, полагает, что несется в Ад, совершая то, что ей предначертано при рождении…»
Густав Ян был специалистом по части этого дела. Он путешествовал по Европе, находя самые высокие башни и замки, после чего пробирался туда - иногда открытым способом, иногда тайно – и сигал вниз. Он не был самоубийцей, он был фанатиком своего дела. При помощи системы хитроумных блоков и веревок он был способен затормозить в последний момент у земли, кроме того, его жизнь защищали чары Махткрафта, выгравированные на его теле и поглощавшие избыток энергии, возникавшие при падении всякого тела. Совершив очередной стремительный спуск, Густав Ян отправлялся за мольберт – и вдохновенно рисовал целыми днями без перерыва на еду и сон. Он творил шедевры. Вкладывал в свои полотна краски, которые, казалось, выжимал из своей души, оттого горные пейзажи на его картинах выглядели так, что перехватывало дыхание – на миг казалась, будто твоя собственная душа вот-вот провалится сквозь холст… В Малом Замке когда-то висела репродукция его «Осени в долине Фасса» - Барбаросса тайком любовалась ей, пока изнывающая от похмелья Холера как-то раз не стащила ее и не продала за бесценок…
Густав Янг не мог кончить добром. Испробовав все башни Европы, переломав себе ноги самое малое три дюжины раз, он принялся за горы, рассудив, что ни одно сооружение, созданное человеком, не в силах соперничать с этими великанами. Трижды удача ему благоволила – он удачно спустился с Вайсхорна, Тешхорна и Норденда[1], но этого ему было мало. Не послушав здравомыслящих приятелей, он собрался прыгать не откуда-нибудь, а с самой Hvíta fjallið, великой и ужасной Белой Горы, на вершине которой, по преданиям, во времена Оффентурена сам архивладыка Белиал разбил лагерь для рекогносцировки. Белая Гора имела умопомрачительную высоту даже по альпийским меркам – тысяча девятьсот двадцать четыре саксонских клафтера[2] – и чертовски скверную репутацию. В радиусе сорока мейле от нее жизнь не существовала ни в какой форме, здесь не было даже лишайников, а ветры, хозяйничавшие в предгорьях, отличались столь злым нравом, что могли растерзать зазевавшегося путешественника, стесав всю плоть с костей.
Не слушая предостережений, Густав Янг отправился на вершину в сопровождении верных помощников и проводников, после чего совершил самый дерзновенный и смелый прыжок в своей жизни. Никто не знает, что испытала его душа во время полета. Может, наградой за этой авантюру стал приступ такого блаженства, что она вырвалась из тела и сама устремилась в Ад. Может, незадачливого художника растерзали огромные плотоядные черви, считавшие гору своим домом. Может, его сцапал какой-нибудь адский дух, охотившийся в окрестностях. Как бы то ни было, помощники до темноты ждали Густава Янга внизу – ждали, но так и не дождались. Лишь около полудня следующего дня им на головы посыпалось то, в чем они признали вещи Янга – несколько лопнувших, будто от чудовищного давления, пуговиц, очки с расплавленными стеклами и обгоревший дорожный бювар для заметок…
Наверно, что-то подобное успел ощутить перед смертью бедняга Мухоглот.
Он тоже несся вниз, окруженный стеклом, видя стремительно приближающийся пол, еще не знающий, что через мгновение раздастся страшный удар, который превратит его тюрьму, убежище и дом в россыпи бритвенно острых стеклянных осколков, а его самого – в груду хлюпающего бесцветным соком мяса. Успела ли его душа ощутить блаженное чувство полета? Успел ли он испугаться? Успел ли подумать о чем-то напоследок?..
На миг Барбаросса словно бы увидела мир его глазами. Залитую спелым октябрьским солнцем лекционную залу. Закопченный от трубочного табака и лампового масла пол, изрезанные стены, исписанные всякой похабщиной парты. Саму себя, болтающую в воздухе башмаками в ожидании Котейшества…
А потом ветер, перемешанный с осколками стекла, ударил ее в лицо, вышибив все лишние мысли, отчего она вдруг ощутила множество вещей сразу – вот только ни одна из них не походила на то блаженство, которое полагалось испытывать в миг падения.
Удар в правое плечо, такой сокрушительный, что немеет в груди.
Острые, туго натянутые провода, которые пытаются захлестнуть ее, точно удавки, но лопаются с разочарованным треском, точно струны лютни.
Дребезжание рассыпающихся под ней перил и карнизов.
Обжигающее прикосновение колючей каменной лепнины.
Отчаянный скрежет собственных башмаков, за что-то цепляющихся, что-то сносящих.
Несколько раз ее перевернуло с одного бока на другой – она падала по каким-то скатам, переваливаясь, сползая, отчаянно суча ногами, чтобы хоть немного замедлить падение. Два или три раза под ней с треском лопались карнизы и гнулись, исторгая страшные скрипучие вопли, похожие на крики демонов, водосточные трубы. Трещал, окончательно превращаясь в рванину, дублет.
Ты летишь в Ад, детка…
Ты летишь напрямую в Ад и лучше бы твоей дрянной душонке расслабиться, потому что совсем скоро ты ощутишь тепло. Сперва оно будет ласковым, согревающим, ты ощутишь блаженство, как усталый путник, протягивающий замерзшие руки к камину. Но уже скоро оно начнет ощутимо терзать тебя – точно тысячи обжигающий пастей, впивающихся в мясо. Плоть начнет трещать на чернеющих от жара костях, глаза станут съеживаться в глазницах, высохший язык выпадет изо рта…
Тяжелее всего было бороться не с силой тяжести, неумолимо тащившей ее вниз, а с собственным телом. Пробудившиеся инстинкты самосохранения, захватившие над ним власть, требовали бросить банку с гомункулом и вцепиться переломанными пальцами в скат. Лишь бы хоть немного замедлить падение, хотя бы на клафтер, на дюйм, на волос… Она не разжала рук. Держала банку, плотно прижав к животу, точно драгоценное дитя, не слыша, что кричит истошно верещащий Лжец. Если, конечно, он что-то вообще кричал в этот миг, а звуки эти доносились не из ее собственной глотки…
Какое-то время ей удавалось сносно держаться, не позволяя затяжному спуску, медленно дробящему ей ребра, превратиться в неконтролируемое падение. Она скользила на боку, неистово работая ногами, чтобы хоть немного замедлить скольжение, пыталась зацепиться за препятствия – карнизы, водостоки и чертовы выпирающие из крыши блядские финтифлюшки, разлетающиеся под ее ногами алебастровой пылью и ржавчиной. Но такая удача не могла длиться до самой земли. В какой-то миг она неловко перевернулась, в бок ей врезалась какая-то хрень, заставившая ее завертеться волчком, башмаки беспомощно забарабанили по черепице. Уже не спуск, уже падение.
Она больше не могла цепляться за крышу. Она летела кувырком, не сознавая свое положение в пространстве, не видя ничего кроме собственных ног, ощущая во рту вкус собственной крови и каменной пыли, а мир вокруг превратился в исполинскую гору грохочущего щебня, гору, которая норовила смять ее и погрести…
Удар. Удар. Удар.
Барбаросса скорчилась, беззвучно воя, ожидая последнего и самого страшного удара, который должен был размазать ее по брусчатке, точно кулек с говяжьим фаршем, но вдруг обнаружила, что лежит неподвижно на чем-то твердом, основательном и холодном. Камень. Это блядский камень. Она внизу. Она жива.
Барбаросса собиралась завопить от радости, но смогла выдавить из себя лишь нечленораздельный стон и немного окровавленной слюны. Тело прилипало к камню, точно раздавленный моллюск. Оглушенное падением, оно почти не ощущало боли, сделавшись бесчувственным, но и шевелиться отказывалось.
Кто-то захохотал над ухом. В нескольких дюймах от ее лица на камень шлепнулся плевок.
- Ах ты ж! Не чудо ли?
- Ну и ну! Решила полетать на ночь глядя, сестричка?
- Сверзилась с метлы?
- Ай, не трогайте ее! Гля, Гармала, страшная какая!..
- Небось владыки ели, да не доели, вниз сбросили.
- Мож, в кусты ее сволочь? Издохнет же сейчас прям здесь…
- Небось сношалась на крыше да не удержалась. Знаем таких!
- Блядь, я думала, она шею свернет!
- Дохлая?
- Не, шевелится вроде…
Барбаросса увидела чужие ноги. Целую кучу чужих ног, обступивших ее. Сбитые потрепанные башмаки соседствовали с изящными лакированными туфельками на острых, как стилеты, шпильках. Причудливые пулены с узкими комариными носами – с солдатскими, скверно выделанными, сапогами. Причудливое, разнородное сборище, которое сложно представить в Броккенбурге. Но вполне обыденное для «Хексенкесселя».
За его забором эти сучки могли бы исступленно терзать друг друга, точно голодные крысы, подумала Барбаросса, силясь найти в теле силы достаточные хотя бы для того, чтоб перевернуться. Но здесь действуют другие законы. Здесь они держатся точно подружки, и неудивительно – их всех ведут одни и те же желания. Выпить вина и отягчить совесть каким-нибудь не очень увесистым грешком, о котором можно будет забыть уже спустя пару дней…
В голове гудело как в блядской погремушке, наполненной осами, тело едва ворочалось, изо рта, надуваясь пузырями, текла окрашенная алым слюна.
Взрыва не было. Может, она не услышала его за грохотом собственных костей? Или… Нет, эти суки внизу держатся как будто бы достаточно беспечно – не перепуганы, не удивлены. Значит, взрыва и впрямь не было. Может, Эиримеркургефугль сожрал Фальконетту с потрохами, что привело его в умиротворенное состояние духа, и убрался восвояси в Ад. А может… Мысль, пришедшая следом, была неприятна – почти так же неприятна, как падение с блядского куска камня вниз головой. Может, Фальконетта оказалась достаточно хладнокровна и сильна, чтобы прикончить вырвавшегося демона, пальнув в него из своей чертовой пушки. Если так, едва ли она надолго задержится наверху, чтобы оплакать Жеводу, Резекцию и прочих, скорее, уже спешит вниз, чтобы найти сестрицу Барби и поквитаться с ней. Разорвать суку, уничтожившую половину ее ковена в считанные минуты.
Дьявол. Она не может позволить себе беззаботно лежать, точно какая-нибудь баронесса на перинах. Сам Ад сегодня против того, чтоб дать ей хоть минуту передышки. Кроме того… Барбаросса заставила себя сделать глубокий вдох, с облегчением убедившись, что легкие по крайней мере целы, не лопнули и не прохудились. Кроме того, с минуты на минуту в гости заявится монсеньор Цинтанаккар, чтобы взять причитающееся ему…
- Что это за банка при ней? Смотри, как вцепилась.
- Ух! А баночка-то целая. Чегой то там у нее?
- Наверно, с брагой. Ты вынь, Гармала, вынь!
- Если какая-нибудь сука прикоснется к банке, я отрежу ей все пальцы на руке, - процедила Барбаросса, силясь подняться, - А если будет громко кричать – еще нос и уши.
Чтобы подняться на колени ей и то потребовалось чудовищное усилие – все кости скрежетали, будто оказавшись на незнакомых местах, а мышцы бессильно вздувались кусками пережеванного мяса. Наверно, так и должна ощущать себя сука, сверзившаяся с высоты в добрых десять клафтеров и пересчитавшая ребрами все карнизы «Хексенкесселя». Только ей от этого было не легче. Уже то, что она смогла подняться, было маленьким чудом.
Кто-то взвизгнул, кто-то пьяно рассмеялся, кто-то по-приятельски толкнул Барбароссу в плечо. И даже этого тычка едва не хватило для того, чтобы она растянулась вновь.
- Э, а летунья-то жива!
- Давай еще разок! На бис!
- Ах ты ж блядь! На лицо ее глянь! Эк покромсало…
- Глаза разуй, дура! Шрамы-то старые!
- Ну да?
- Страх какой… Мне бы так рожу разворотило – я бы сама на веревочке вздернулась…
- Чегой-то разлеглась, сестра? Давай руку, до Хексенкесселя доведем! Старина Вульпи сегодня так жжет, что аж дым идет. Попляшешь маленько, живо в себя придешь…
- Вы что, белены объелись, овцы? Еще не поняли, кто вам на голову свалился? – каркнул кто-то из темноты, - Это же сестра Барбаросса из «Сучьей Баталии».
Они мгновенно обмерли. Насторожились. Тревожно зашуршали веера и вуали.
- Барбаросса? Та самая?
- Барби?
- Эта безумная сука из «батальерок»?
- Говорят, одной девчонке она вырезала печень только за то, что она…
- Черт, и верно похожа… В темноте-то не видать…
- Дьявол, она… Барби...
Смешки и подначки мгновенно стихли – угасли, как искры под порывом холодного ветра. Суки, обступившие ее, только что упражнявшиеся в остроумии, хихикающие у нее за спиной, насмешливо дергающие за свисающий клочьями дублет, теперь смущенно отводили глаза или спешили смешаться с толпой, самые смелые протягивали ей платки и щебетали что-то утешительное. Лицемерные отродья… Барбаросса обвела их насмешливым горящим взглядом. Как будто в Броккенбурге бывают иные…
Минуту назад они наверняка казались себе роковыми и дерзкими чертовками. Не девицами – женщинами. Ведьмами. А сейчас они вжимали головы в плечи, обмирая под ее взглядом. Украшенные шипами тяжелые кожаные дублеты поверх полупрозрачных платьиц и пышных юбок. Затянутые до скрипа корсеты с пышными шелковыми цветами. Высоченные навощенные ботфорты, увешанные серебряными цепочками и булавками. Обильно напомаженные губы всех мыслимых оттенков крови и по-шлюшьи размалеванные мордочки…
Школярки. Соплячки.
Может, они не знали многих запретных тайн Ада и адских наук, но они хорошо знали, кто такая Барбаросса из «Сучьей Баталии» - неумело подведенные сажей глаза разом потупились, хорошенькие носики уткнулись вниз, щеки заалели. Слышали. Знали, на что она способна в злости. И в любом настроении. Знали и то, чем расплачивались суки, имевшие неосторожность задеть ее – или просто невовремя попасться ей под руку.
Глядя на них, потупившихся, растерянно теребящих пышные рукава, Барбаросса вдруг ощутила себя едва ли не старухой. Старым сухим чертополохом, растущим поодаль от хорошеньких луговых цветочков, едва проклюнувшихся из-под земли. Прожженным порохом рейтаром, скособоченным и хромым, на фоне прелестных юных пастушек.
От них пахло дешевыми духами, приторными, неестественно цветочными и резкими. От них пахло мятными леденцами, съеденными украдкой перед танцами. От них пахло грошовым табаком, который они еще не умели толком курить. От них пахло тонким, похожим на аромат подкисшего вина, запахом похоти.
Четырнадцати и пятнадцатилетние сучки, они, должно быть, впервые видели перед собой легенду Броккенбурга. Грязную, изодранную, словно ее трепали все собаки города, перепачканную своей и чужой кровью, обожженную. И Барбароссе не требовалось знание сокровенных глубин Хейсткрафта, магии разума, чтобы понять, что они чувствуют, глядя на нее. Восторг, ужас и благоговение.
Вы тоже такими будете, захотелось сказать ей. Трое из четверых не доживут до следующей Вальпургиевой ночи, а те, что доживут, сделаются похожи на меня. Вы тоже станете чудовищами вроде крошки Барби. Может, сохраните побольше мяса на своих прелестных личиках, но внутри сделаетесь такими же прожженными тварями, хищно клацающими челюстями…
- Вы в порядке, мейстерин хекса? – кто-то несмело прикоснулся к ее рукаву.
- Ах, как мы перепугались!
- Хотите, мы вызовем вам аутоваген?
- Проводить вас до замка?
- Желаете глотнуть вина?
- Нахер аутоваген, - прохрипела она. Глотка походила на нору земляного паука, вырытую в сухой глине, - Вина.
Кто-то мгновенно протянул ей булькающий бурдюк. Не выпуская из рук банку с гомункулом, Барбаросса жадно схватила его и приникла к горлышку. Дрянное вино, за которое она никогда не стала бы платить серебром или медью, только кулаками, но сейчас оно пахло точно хорошо выдержанная амброзия. Барбаросса успела сделать два судорожных глотка, прежде чем желудочный спазм скользким морским узлом скрутил живот, согнув ее пополам и заставив исторгнуть все обратно – прямо под ноги взвизгнувшим школяркам.
Сука…
Барбаросса всхлипнула, пытаясь сохранить в пересохшем рту хоть каплю влаги. Тщетно – он выжал ее насухо, заставив выплюнуть все подчистую.
Цинтанаккар, херов ты скотоложец. Ты не дашь мне сделать ни глотка, даже если я буду умирать от жажды, так ведь?
Барбаросса вымучено улыбнулась, возвращая обратно бурдюк:
- Совсем забыла. Я не пью ординарные вина после обеда, крошки. Но спасибо за предложение.
- Мы можем чем-то еще вам помочь, сестра Барбаросса?
Они спрашивали это без насмешки. С почтением, как полагается спрашивать у старшей сестры.
«Да, - подумала Барбаросса, - Можете. Вокруг «Хексенкесселя» сейчас вьется по меньшей мере семь сук с острыми ножами, которые меня ищут – уцелевшие крошки из «Дочерей Агонии». Я хочу, чтобы вы нашли их и выпотрошили у меня на глазах…»
- Да, - произнесла она вслух, царапая пересохшим языком нёбо, - Можете. Отправляйтесь на блядские танцы и пляшите так, словно сам Сатана прижигает вам папиросой пятки. Старина Вульпи не напрасно же разоряется, напрягая свои струны? Пляшите как пляшут черти в Аду, как пляшут висельники на веревке, пляшите до тех пор, пока ноги не начнут кровоточить! Пейте вино – не так, как пьют его на балах – хлещите его точно в последний раз в жизни! А потом найдите в этом скопище никчемного дерьма большой хороший хер – и скачите на нем до самого рассвета! Пока не забудете, какого черта вы оказались в Броккенбурге!..
Они рассмеялись. Кто-то козырнул ей, кто-то сделал неумелый реверанс.
- Слушаемся, госпожа ведьма!
- Будет исполнено!
- Это уж непременно!
Хихикая и дергая друг дружку за рукава, они бросились прочь, точно стайка беспутной мошкары, почти мгновенно растворившись в толпе.
Проникновенная речь, Барби. Сам господин ректор не сказал бы лучше.
«Иди нахер, Лжец»
Гомункул мрачно хохотнул.
Я уже староват для этих развлечений, крошка. Кроме того, едва ли кто-то из этих беснующихся красавчиков захочет засовывать свой хер в банку. Как думаешь, сколько времени у нас осталось?
«Минут пять, не больше, - буркнула мысленно Барбаросса, - Когда я вылетала из окна, было восемь шестнадцать. Это значит…»
Четыре минуты. Может, три, прикинула она. Или…
Боль – непредсказуемая гостья вроде чудаковатой старой тетушки. Иногда она заявляется в гости внезапно, без предупреждения, заставляя тебя паниковать, терять голову, метаться из угла в угол. Так бывает, когда какая-нибудь сука, изловчившись, саданет тебя из-за угла самодельным кистенем между глаз. Иногда, напротив, извещает о своем визите с издевательской предупредительностью, будто бы нарочно посылая впереди себя герольда с трубой. Так иногда бывает за неделю до того, как придет время «давить калину», как выражалась Саркома, и сестры в Малом Замке превратятся в выводок озлобленных кровожадных мегер, норовящих украсть друг у друга последний клок ваты или чистые брэ.
Тяжелая бусина Цинтанаккара, нетерпеливо заерзала в животе. Она могла бы не заметить этого – по крайней мере, не подать виду – но она слишком хорошо знала, что это означает.
- Лжец… - Барбаросса привалилась плечом к стене, ощутив предательскую слабость, мгновенно подломившую колени, - Дерьмо, кажется, я…
- Что?
- Живот. Кажется, уже… Мой живот…
- Что – уже? – сварливо осведомился гомункул, покосившись на нее через стекло, - Может, ты хочешь сообщить, что у тебя отошли воды? Черт, как это волнительно! Ты решила подарить мне братика?..
Бусина быстро тяжелела, наливаясь теплом. Но это было не мягкое тепло, которое манит согреть озябшие пальцы, это был чертов раскаленный уголек, который зашили ей в потроха и который уже ощутимо пек, наливаясь совсем не иллюзорным жаром.
Ах, черт… Цинтанаккар, грязный сиамский скотоложец, спешил сообщить, что готов к трапезе. Горячая пульсация его искры, блуждающей по ее внутренностям, могла говорить только одно – этот выблядок уже повязал себе на шею салфетку, уселся за стол и нетерпеливо теребит столовые приборы, ожидая, когда ему принесут заказанное блюдо. В этот раз он уже не удовлетворится ее пальцами, как какой-нибудь пес, грызущий кости, вдруг поняла она. В этот раз монсеньор Цинтанаккар желает хороший славный кусок. Сладкий, сочный, вырезанный из ее, сестрицы Барби, брюха…
Барбаросса резко оглянулась, ощущая подступающую к горлу панику. Даже самая дерзкая сука не способна убежать от пули, которая уже сидит внутри, но тело, ощущая накатывающие волнами хорошо знакомые ей спазмы, рефлекторно силилось найти дорогу к бегству.
Хер там. Куда бы она ни посмотрела, ее взгляд натыкался на незнакомые лица, выхваченные из темноты сияющими лампами «Хексенкесселя». Покрытые толстым слоем румян и разводами дешевой потекшей туши, усеянные замысловатыми шрамами и дюжинами торчащих из кожи булавок, цветущие свежими синяками, ссадинами и засосами, с пустыми от сомы и белены глазами или напротив, возбужденные, с выпученными глазами, ревущие в такт вырывающейся из «Хексенкесселя» музыке, все они выглядели пугающе чужеродными, будто вокруг нее бесновалась не толпа сходящих с ума юных ссыкух, спешащих ощутить себя ведьмами, а свора демонов, нацепивших личины из содранной человеческой кожи. Запах чужого пота, духов и ароматических масел смешивался в смердящий коктейль, от которого делалось еще хуже.
То и дело кто-то, вырываясь из толпы, налетал на нее, скрюченную, плечом или грудью, хохоча во всю глотку или изрыгая из желудка едко пахнущую дрянь. Кто-то шутливо хлопал ее по плечу, приняв за кого-то другого, кто-то мимоходом страстно целовал в щеку, кто-то шептал на ухо бессмысленные признания, неумело сплетенные пошлости или заманчивые обещания, которыми ей никогда не суждено было воспользоваться…
Барбаросса двинулась сквозь толпу, бесцеремонно рассекая плечом ее бурлящие течения, прижимая к боку увесистую банку с гомункулом и пытаясь не обращать внимание на саднящее чувство в боку. Это было похоже на… На царапание маленьких коготков, подумала она, ощущая нестерпимое желание броситься бежать со всех ног, не разбирая дороги. Маленьких, твердых, остреньких…
- Херов сиамский членосос… - Барбаросса несколько раз ударила себя предплечьем в грудь, будто зудящий в ее брюхе Цинтанаккар был всего лишь насекомым, забравшимся в глиняный кувшин, которое можно вытряхнуть или, по крайней мере, заставить заткнуться, если хорошенько его встряхнуть, - Старый пидор не удосужился подарить ему часы за годы службы?
- О чем ты? – хмуро поинтересовался Лжец. Ощущая напор толпы, он сам опасливо сжался в банке, ощущая тревожный скрип стекла.
- Я говорю о времени! – рявкнула Барбаросса, прокладывая себе путь сквозь толпу, - О блядском времени! Он должен был явиться в восемь двадцать, верно? Но я вылетела из окна в восемь шестнадцать. Значит, сейчас самое больше восемнадцать минут. Он явился раньше положенного! Этот выблядок жульничает! Не соблюдает собственные правила!
- Не тебе корить его, Барби, - сухо обронил Гомункул, - Напротив, тебе стоило бы поблагодарить его за милосердие. Взгляни на часы.
- Что? Какие?
- Те, что на шпиле «Хексенкесселя», черт возьми. У меня остался один глаз, но я и то вижу стрелки. Сейчас восемь двадцать шесть.
Восемь… Двадцать шесть?
Часы на шпиле «Хекенкесселя» не могли похвастать роскошной отделкой, как часы на ратуше, или огромным размером, однако в чем их никак нельзя было упрекнуть, так это в неточности. Они всегда показывали верное время, вне зависимости от того, какие демоны шалили вокруг и какую дрянь извергали из себя небеса над Броккенбургом. Сейчас их длинная, похожая на рапиру, стрелка едва-едва миновала семерку. Это означало…
- Он не пришел заранее, - Барбаросса зашипела, ощущая как ерзающая в груди бусина делается колючей, - Он опоздал!
- Так и есть, - подтвердил Лжец, дергающийся в банке в такт ее поспешным шагам, - По меньшей мере на шесть минут. Любопытный случай, кстати. Кажется, я уже говорил тебе, монсеньор Цинтанаккар невообразимый педант по части всего, что связано с пытками. За все время нашего знакомства я не могу вспомнить ни одного случая, когда он позволил бы себе опоздать на трапезу – даже на жалкую минуту. Тебе же он дал по меньшей мере шесть. Немыслимая щедрость.
Барбаросса на миг замерла в толпе, лихорадочно соображая, пытаясь не замечать боль, колючей сколопендрой копошащуюся в грудине. Планируя свою дерзкую выходку, стоившую «Дочерям Агонии» половины их блядских дочурок, она доверилась часам Катаракты, совсем не подумав о том, что этот дешевый механизм запросто может привирать на несколько минут.
Барбаросса охнула, ощутив, как что-то цепкое и колючее резануло ее изнутри.
Часы Катаракты спешили. Может, демон внутри был ленив и немощен, может, приржавели стрелки или что-нибудь еще…Как бы то ни было, они опережали ход времени минут на десять. Цинтанаккар свободно мог бы заявиться в назначенный час, чтобы полакомится мясом, как он любит, не изменяя своим привычкам, однако по какой-то причине помедлил. Дал ей время, чтобы спастись. И только сейчас, убедишись, что она в безопасности, запустил когти ей в нутро…
Боль расцвела в подреберьи точно пышный цветок из хирургической стали с бритвенно-острыми лепестками, отчего по всему телу мгновенно разлились извилистые огненные ручьи, а ослепительные лампы «Хексенкесселя» будто бы мигнули все разом.
Ух, блядь…
Боль была такая, словно кто-то всадил ей разбитую бутылку в живот. И несколько раз хорошенько провернул.
- Не останавливайся! – отрывисто бросил Лжец, пристально наблюдавший за ней, - Продолжай идти!
Сука… Барбаросса глотнула воздуха, но не ощутила облегчения. Режущая боль стремительно разрасталась, подчиняя себе все новые и новые кусочки трепещущих внутренностей. Возможно, если она присядет, прислонившись спиной к каменной громаде «Хексенкесселя» и замрет так на минутку…
- Продолжай идти! Барби!
Барбаросса вяло мотнула головой.
- Чего тебе?
- Иди, просто иди. Я знаю, тебе больно, но ты не должна останавливаться. Должна идти.
- Почему?
- Ты очень слаба. От боли можешь вырубиться в любую секунду. Как думаешь, что с тобой станется, если ты рухнешь без чувств, точно изможденная графиня на балу, всю ночь шалившая с конюхом?.. Тебя растопчут нахер! Ты должна выбраться из толпы, пока можешь тянуть ноги. Двигайся! Я буду указывать путь!
Мудрая мысль. Наверно, это мудрая мысль. Мудрый маленький гомункул и его превосходно варящий котелок… Если она упадет здесь, возле «Хексенкесселя», ее затопчут нахер уже через минуту. Все эти визжащие разукрашенные шлюхи в тяжелых ботфортах на острых как стилеты каблуках. Ей надо выбраться отсюда. Надо глотнуть свежего воздуха, пусть даже сдобренного ядовитыми осадками Броккенбурга. Ей надо…
- Куда мне идти? – покорно спросила она, - В какую сторону, Лжец?
- Поворачивай налево. Еще немного. Вот так. В пятнадцати клафтерах от тебя в зарослях клематиса стоит пустая скамья. Доберись до нее.
Пятнадцать… клафтеров? Отчего сразу не пятнадцать мейле, ты, никчемный кусок коровьего навоза?
Она ощущала себя так, будто проглотила целую россыпь бритвенных лезвий – и теперь эти лезвия ожили в ее животе. Принялись дергаться и биться, как мелкая рыбешка на базарном прилавке, рассекая своими бритвенно-острыми плавничками истекающие кровью потроха… Блядь, до чего больно!
- Шагом марш, Барби! Двигай, кому говорю!
Она двинулась в указанном гомункулом направлении, осторожно передвигая ноги – каждое резкое движение заставляло ее застывать соляным столбом, глотая воздух. Она больше не ощущала себя стремительным кораблем, идущим крутым бейдевиндом[3], скорее, беспомощным тромбом, упрямо плывущим против течения крови. Каждый шаг давался чудовищной ценой, каждое столкновение заставляло замирать на несколько секунд. Налетавшие на нее верещащие суки отталкивали ее, активно работая острыми локтями и коленками, какая-то гнида, которой она отдавила ногу, плюнула ей в спину.
Пятнадцать клафтеров… Пятнадцать…
Она шла. Неуверенно, медленно, на подламывающихся деревянных ногах, прижимая к боку бесполезную банку, почти ничего не видя вокруг себя. Но все-таки шла. Шла, пока Цинтанаккар бритвенно-острыми пальцами перебирал ее потроха, раздумывая, что он хочет увидеть на ужин. Она ощущала его прикосновения. Страшную пульсирующую тяжесть, которая, пульсируя, перемещалась в ее потрохах, от печенки к позвоночнику, от желудка к легким. Иногда она замирала на одном месте – и тогда резь делалась нестерпимой, такой, что казалось, будто ее иссеченная на тысячу лоскутов душа сейчас вылезет наружу, точно изрезанная тряпка…
Если что-то и помогало ей держаться, так это спокойный голос Лжеца и его четкие команды.
- Налево два шага. Так. Хорошо. Дальше. Не шатайся, черт бы тебя побрал, я уже набил полдюжины шишек твоими стараниями…
- Я отблагодарю тебя гораздо щедрее, едва только выдастся такая возможность, - выдавила Барбаросса, - Будь уверен, мой милый Лжец…
Гомункул мрачно хохотнул.
- У тебя и кошеля-то не осталось, красотка. Сегодня ты погуляла на все деньги.
- Тогда я кину тебе мертвого воробья. Ты заслужил право немного развлечься.
Лжец осклабился, почесав лапкой подбородок.
- Я похож на гомункула, который развлекается с дохлыми воробьями? Кроме того, они чертовски колючие и жесткие, когда коченеют, а эти их перья - бр-р-рр!.. Барби! Не закрывай глаза! Продолжай идти! Дыши. Медленно, сосредоточено. Два коротких вдоха один за другим. Медленный долгий выдох. Медленный! Вот так… Не вырубайся! Что бы ни случилось, не вырубайся, Барби!
Цинтанаккар резал ее изнутри. Кромсал ее потроха ледяной бритвой, то вдумчиво и неспешно, с хладнокровием опытного прозектора, то вдохновенно и порывисто, точно юный художник, только учащийся пачкать холст.
Возможно, проще всего было бы потерять сознание. Свалиться наземь и позволить ему ящерицей прыснуть прочь. Задуть свечи и раствориться в тягучей холодной темноте.
Но вместо этого она сделала еще шаг.
- Указывай курс. Я не вырублюсь.

Боль. Боль. Боль.
Она знала чертовски много оттенков боли и форм. Так много, что если бы боль была объявлена отдельной адской наукой, вполне могла бы претендовать на профессорскую мантию. Черт, да что там мантию! Она была бы первым в Броккенбурге специалистом по Шмерцкрафту!.. Она часто причиняла боль другим сукам, но и сама отлично знала ее на вкус – лучше, чем самый дотошный виночерпий знает на вкус вина из погреба своего хозяина.
Однажды… Барбаросса едва не споткнулась, вспомнив об этом. Однажды отец вернулся из трактира мертвецки пьяный. К тому времени он уже окончательно превратился в костюм, который напяливал на себя демон, костюм уже порядком истрепанный, высохший, быстро превращающийся в лохмотья. До кровати он добрался сам, хоть и страшно ругаясь, но оставаться с ним под одной крышей было опасно – он мог начать буянить посреди ночи. Малышню Барбаросса загнала на чердак, с глаз долой, сама же расположилась в сенях, старательно посыпав пол перед порогом сухой еловой стружкой. Прием этот она использовала не раз. Если она сквозь сон слышала скрип стружки под его башмаками, у нее было несколько секунд для того чтобы вскочить и броситься вон. Даже смертельно пьяный, отец неизменно просыпался на самой первой заре – привычка всех углежогов – и страшно колотил ее, обнаружив дрыхнущей без дела.
В тот раз слух подвел ее. Весь день перед этим она ворочала лопатой, расширяя старые угольные ямы – плевая работа для опытного углежога с кайлом в руках, но совершенно каторжная для десятилетней девчонки, пусть даже и способной своими маленькими вечно грязными кулаками переколотить половину детворы в Кверфурте. Сон взял свое, она не услышала. А может, адские владыки словно в насмешку послали ей той ночью какой-то удивительно сладкий сон, который обязательно нужно было досмотреть до конца…
Она не успела даже трепыхнуться – сухие пальцы отца стиснули ее, словно клещи. В этот раз ему не было дело до невыполненной работы и не вычищенных ям. Он хотел знать, куда пропали два талера, что лежали у него в кошельке вчера и которых не оказалось поутру. Два талера! Барбаросса, хоть и перепуганная до смерти, едва не расхохоталась ему в лицо. Она-то знала, что отец уже года три не держал в руках таких денег, а если бы и держал, непременно оставил в кабаке до последнего крейцера – иначе у него уже не выходило.
Демон, в компании которого он проводил почти все время после смерти матери, сделал его небрежным. Он больше не помышлял о драгоценном «эстебергском белом», который нарасхват берут господа из Дрездена и Магдебурга и который должен был обеспечить ему богатство, половина его ям стояли брошенными, заполненные спекшимся шлаком, оставшиеся давно были отведены под «браунэрцукер», дешевый сорт бурого угля, который, верно, заслужил его любовь одной только своей неприхотливостью – за ним можно было не следить вовсе, оставив приглядывать детей, самому же комфортно разместиться в трактире, чтоб не терять даром времени…
«Ты еще и скалишься, никчемная воровка? – рявкнул отец, дрожа от злости, - Душа твоей матери корчится в смертных муках, твой отец работает не покладая рук, чтоб прокормить тебя и прочую дрянную свору, а ты еще лыбишься?»
Отцовский кулак был похож на кусок каменного угля. Даже когда отец высох настолько, что походил на скелет в тряпье, силы в нем оставалось достаточно, чтобы убить лошадь на месте. Барбаросса не ощутила того мига, когда он врезался ей в скулу, но хорошо запомнила полет, последовавший за этим - ее отнесло на три клафтера и еще столько протащило по земле.
Ох и паршиво же ей тогда было… Она слышала, как младшие сестры плачут над ней – думали, что душу вышибло из тела – но не могла открыть ни рта, ни глаз, чтоб их успокоить. Могла только дышать – едва-едва. На ночь детвора укрывала ее рогожей и тряпьем, поила с рук колодезной водой. Кажется, лишь на третий день она смогла подняться, но еще две недели после того была похожа на утопленицу – бледная, с провалившимися глазами, шатающаяся на ровном месте…
Тогда ей было очень больно. Но тогдашняя боль не шла ни в какое сравнение с нынешней. Та была слепой, глупой, точно голодная тварь, жадно грызущая когти. Эта – острой и умной. Она чувствовала ее слабости и уязвимые места. Она не блуждала вслепую по телу, она чувствовала – знала – где может причинить наибольшие страдания.
Это было паскудно. Она словно набила брюхо стеклянными осколками, булавками, старыми бритвами, стальными обрезками и колючей проволокой. И теперь ощущала, как все это добро ворочается внутри, превращая потроха в рваные клочья плоти.
- Ты дошла. Можешь сесть.
Барбаросса рухнула на скамью, ушибив бедро и копчик, но даже не заметила этого. Внутри нее плясала, рассыпая золотые и багровые искры, такая боль, по сравнению с которой все пережитое прежде казалось неказистой крестьянской гулянкой по сравнению с роскошной герцогской свадьбой.
Барбаросса скорчилась, силясь обхватить колени. Ее трясло. Ее знобило. Ее мутило. Она ощущала себя так, словно выхлебала бочку яда. Словно ее переехал тяжелый аутоваген. Словно ее облепили полчища плотоядных фунгов, медленно отщипывающих плоть от ее тела…
- Не выключайся, - приказал Лжец, внимательно наблюдавший за ней из банки. Оказывается, прежде чем скорчиться от боли, беззвучно воя, она успела поставить банку на скамью рядом с собой. Какая, блядь, похвальная предусмотрительность с ее стороны… - Помни главное.
- Что… Что помнить?
- Если бы Цинтанаккару нравилось потрошить туши, он устроился бы в мясную лавку, а не прислуживал старику. Он демон – демон из Сиама. В первую очередь он хочет покорить тебя. Сломить твое сопротивление, притупить разум, превратить тебя в покорное животное, которое можно вести на узде. Безвольное, тупое, оглушенное ужасом. Вот то, что заставляет его кончать от удовольствия, а вовсе не те скудные порции боли, что можно выжать из твоего тела.
- Ах в-вот как… - слова приходилось выжимать из себя, точно воду из грязного белья.
- Ты для него словно шоколадная конфета. Но сперва он должен раздавить ее. Сорвать обертку. Изуродовать. Только потом сожрать… Послушай, Барби. Сейчас тебе будет больно. Очень больно. Но ты не должна вырубаться.
В ее груди и животе ворочалась боль. Кажется, она слышала, как слизко ворочаются кишки, которые Цинтанаккар вдумчиво перебирает своими холодными узловатыми пальцами.
- Вот как? – прохрипела она, - И что же мне делать?
- Что угодно. Можешь танцевать, ходить колесом, петь во все горло. Можешь декламировать стихи.
- Я не знаю… стихов.
- Тогда говори. Просто говори.
- Что… Что говорить? – пробормотала она заплетающимся языком.
- Неважно, что. Можешь цитировать на память конспекты по адским наукам или молиться адским сеньорам – всем, кого припомнишь. Или вспоминать до седьмого колена родню господина бургомистра Тоттерфиша.
Цинтанаккар сдавил ее желчный пузырь, мягко, но сильно, как сдавливают сливу на ветке, проверяя, не созрела ли, отчего ее скорчило пополам, едва не приложив головой о край скамьи.
- Можешь поведать своему приятелю Лжецу о тех грязных мыслишках, которые у тебя появляются при виде обжимающихся парочек. Ты ведь и сама не прочь была бы…
Она бы не отказала себе в удовольствии хорошенько садануть банкой о скамью – если бы не была так занята попытками не сдохнуть, изойдя горькой пеной, желчью и дерьмом. Она ощущала пальцы Цинтанаккара в своих кишках. Острые, как бритвы, холодные, они методично шарили в ее потрохах, методично и немного брезгливо, как пальцы уставшего врача или равнодушного мясника. От этого ощущения было не просто жутко – ее буквально выворачивало наизнанку. Он не просто ощупывает – он ищет… ищет…
- Ладно, оставь свои грязные мыслишки себе, - Лжец скривился, - Твои сексуальные фантазии никчемны и бесхитростны, как у ребенка. Сказывается отсутствие сексуального опыта. Черт, даже бесхитростные пастушки в твоем возрасте и то более развратны… Ну, полагаю, раз ничего другого не остается, можешь рассказать о себе. О своем доме, например. Как там называется тот дерьмовый городишко, из которого ты явилась?.. Квершферт?
- Кверфурт!
Лжец мотнул головой.
- Точно. Кверфурт. Никогда там не был и не рвусь. Наверняка скверное местечко и где-то чертовски далеко. Это ведь где-то в Баварии? Гольдкронах? Марктштефт?
Барбаросса фыркнула сквозь зубы.
- Черт, я что, похожа на грязную швабку? Говорят, они все полощут рот собственной мочой, оттого у них у всех желтые зубы!
- Просто твоя манера говорить…
- Я говорю на остерландском, ты, тупица!..
- Ты говоришь на грязном здешнем наречии, - согласился Лжец, - но меня не проведешь. Он просто прилип к твоему языку, как табачная жвачка, думаешь-то ты иначе. Другие мысленные обороты, другое построение фраз… Я бы сказал, отчетливо слышны куски ансбахского диалекта… Вот почему я и удивился, узнав, что ты из этих краев, а не откуда-то издалека. Этот твой Кверфурт…
- Что?
- Ты говорила, на счет него есть какой-то занятный анекдот. Про трех развратников и…
Кишки у нее в брюхе перетирали друг друга, завязавшись сложным узлом. Если бы не Лжец, она рухнула бы на землю, корчась от боли и по-собачьи воя, но его голос, хоть и едва слышимый, был подобен путеводной нити – держась его, на какое-то время можно было уверять себя, что боль не так страшна, как кажется.
- Про трех развратников, демона и… о-ооох! И грязные дыры.
- Ты обещала рассказать его, когда выдастся свободная минута, - непринужденно заметил Лжец, - Как на счет…
- Чтоб твою мать отпялили раскаленной корчегой, Лжец!
Гомункул сдержанно кивнул.
- Не пытайся апеллировать к моим сыновьим чувствам, Барби. Ты обещала анекдот – и я не прочь его выслушать. Кажется, у нас у обоих выдалось немного свободного времени? Впрочем, если ты предпочитаешь корчиться от боли…
Барбаросса набрала воздуха в грудь. Надо говорить. Говорить без остановки, сосредоточившись на собственном голосе, тогда, может, это приглушит боль в кишках, где копается, перебирая их, точно драгоценные ожерелья, демон.
- Три распутных барона из Дрездена, похотливые как ишаки, перетрахали всех шлюх в дрезденских борделях, но так и не успокоились. Мучимые похотью, они наняли вскладчину демонолога, чтобы тот вызвал искушенного в любовных науках демона, - торопливо бормотала она, - Ах, блядь… Печёнка… Он… Он явился к ним в облаке серы и сказал – «Назовите каждый по очереди свое желание, а я постараюсь исполнить его – в меру своих сил и вашей… ах… вашей щедрости». Первый – он был богатый повеса и не экономил на своих прихотях, подкрутил ус и сказал: «Мне нравятся дамочки с самыми большими и пышными дойками. Отправь меня туда, где побольше таких!». «А сколько ты готов заплатить?» «Двести гульденов!» «Будет исполнено! – покорно отозвался демон и щелкнул пальцами, - Отправляйся в Кирхберг! Груди у тамошних красоток что пышные холмы Вестфалии. Будешь жить месяц в лучшем тамошнем замке и пялить их днями напролет!». Первый барон исчез, будто его и не было. Сука-а-аа…
- Дальше, - неумолимо произнес Лжец, - Рассказывай дальше!
- Второй… - Барбароссе пришлось перевести дыхание, чтобы продолжить, - Второй был немного прижимист. Он сказал «Мне нужны дамочки с самыми жадными и чувственными ротиками». «Сколько ты готов заплатить?» «Десять талеров». Демон кивнул. Ступай, у ворот тебя ждет карета, она отвезет тебя в Требзен. У тамошних фройляйн такие жадные уста, что могут засосать до смерти. Будешь неделю жить в хорошем доме и сношать их сколько вздумается!». Черт!.. Второй барон радостный выскочил прочь, сел в карету и был таков...
Боль полыхнула с силой пороховой гранаты, заставив Барбароссу скрутиться, прижав ноги к животу. Это нихрена не помогало, единственное, что могло помочь – сосредоточиться на чем-то другом.
- Третий… Ар-р-ррргх! Третий барон был похотлив побольше своих приятелей, но при этом по-саксонски скуп. Увидев, с какой легкостью выполняются желания прочих, он осмелел и заявил – «Мне нужны самые глубокие и грязные дырки из всех, что только могут быть!». «Сколько ты готов заплатить?» - спросил у него демон. «Ну… Десять грошей!» «Ваше желание будет исполнено», - сухо сказал демон. Через минуту незадачливый барон вышел из дома демонолога, держа в руках старые стоптанные сапоги и ворча себе под нос: «Ну, пешком, я, положим, за недельку и доберусь, знать бы только, где находится этот чертов Кверфурт!..»
Она не слышала, засмеялся ли Лжец – боль скрутила ее в бараний рог, заставив глотать воздух и медленно раскачиваться. Дьявол, она уже и забыла, что может быть столько боли… Пульсирующей, грохочущей, тянущей, крошащей, лихорадочно грызущей, плавящей нутро, выедающей изнутри…
- Черт… Ты не понял, да, Лжец? Не такой уж ты сообразительный? Дырки! Глубокие грязные дырки! У нас в Кверфурте до хера таких дырок, мы называем их угольными ямами. Там пережигают уголь, чтобы…
- Я знаю, чем занимаются углежоги, - спокойно отозвался гомункул, - Черт, прелестное, должно быть, местечко… Далеко отсюда?
- Да, - обессиленно произнесла Барбаросса, отвалившись на спинку скамьи. Секундная передышка в пытке показалась ей едва ли не блаженством, но она знала, что Цинтанаккар еще не закончил игру. Она все еще чувствовала прикосновение его ледяных пальцев, - То есть, нет. Не очень далеко.
- Сколько мейле?
Дьявол. В то же мгновенье Цинтанаккар впился пальцами в какой-то крохотный отросток в ее левом боку, сдавил и выкрутил так, что она резко выгнулась назад, едва не размозжив затылок о тяжелое литьё скамьи.
- Я… Хер его знает. Двадцать. Может, сорок… Дьявол.
- Так двадцать или сорок?
Ей было плевать, сколько. Никакого Кверфурта сейчас вовсе не существовало в мире – мир сейчас состоял из различных оттенков боли. Он был сплетением форм боли и ароматов боли. И ровным счетом ничего кроме боли не существовало…
- Барби! Двадцать или сорок?
Голос гомункула пробивался даже сквозь боль. Легче от него не делалось, но Барбаросса попыталась сконцентрироваться на нем, чтобы иметь хоть какой-то ориентир в кипящем океане из боли.
Сколько мейле?..
Однажды – дело было в ту недолгую пору, когда они с Котейшеством были вольными ведьмами, еще не «батальерками» - ей удалось стащить в одной лавочке карту Саксонии. И не дряную, какие продаются обыкновенно по три гроша, скрывающие за обилием бессмысленных глиф и аляповато выписанных демонических рож чудовищные неточности, а всамделишнюю, скопированную с шенковской[4]. Роскошная была карта. Они с Котейшеством целый вечер хихикали, тыча друг друга локтями, состязуясь в том, кто найдет город с самым дурацким названием. Счет был почти равен. У нее в активе был роскошный Алтеархштадт[5], зато у Котейшества – Бишофсверда, Ауэ-Бад-Шлема и Тум. Это нихера не значило, но звучало уморительно смешно и по установленным правилам игралось три к одному.
Был на этой карте и Кверфурт. Барбаросса нашла его, хоть ей и пришлось добрый час вытирать носом пыль – просто кружок на отшибе, маленький, сам напоминающий угольную яму, разве что с идеально очерченными краями, каких не бывает в реальной жизни. Она нарочно запомнила его расположение – даже зная наверняка, что никогда туда не вернется и не сможет похвастать этим знанием – но сейчас, когда ее трясло от боли, многие вещи вылетели из головы, как важные, так и прочие…
- Сколько, Барби?
- Не помню! - отчаянно выкрикнула Барбаросса, борясь с желанием броситься на землю и кататься, как катаются волчицы, ощутив на себе хватку собачьих зубов, - Не помню! Иди нахер!
- В какую сторону он от Броккенбурга? На север?
- Да!
- Или на юг!
- Да!
- В какую сторону?
Барбаросса попыталась сообразить, но не смогла. Боль выедала мозг, точно стая плотоядных ос, звенящих в черепе, она не могла сосредоточиться даже на самых простых вещах. Если бы Лжец сейчас спросил, где небо, а где земля, она и то бы не смогла ответить…
- Я… Я не знаю… Не помню!
- Не знаешь или не помнишь?
Барбаросса вновь попыталась вспомнить карту и вновь ничего не вспомнила. Когти Цинтанаккара безжалостно полосовали ее нутро, заставляя подвывать от боли.
- Не помню! – вырвалось у нее, - Черт! Черт! Черт! Не помню!
- Ладно. Нахер географию. Расскажи мне о Кверфурте. Что первое ты вспоминаешь, когда думаешь о нем?
Вонь, мгновенно подумала она. Там все провоняло нахер дымом. Едким угольным дымом, что жгут в ямах. Так провоняло, что никаких других запахов больше и не осталось.
Земля там серая, потому что всегда покрыта пеплом. Там часто идет серый снег – это ветер колышет в воздухе золу. Люди там тоже серые. Серые лица, серая одежда. Они все сухие, высушенные и оттого кажется, что умирая, они тоже медленно превращаются в пепел…
- Твои родители тоже были углежогами?
- Только отец, - она почти ненавидела Лжеца за то, что он заставил ее вновь открыть рот, - Мать померла от тифа в… семьдесят четвертом.
- Это они отправили тебя в Броккенбург?
Барбаросса хохотнула – и Цинтанаккар хохотнул вместе с ней, со скрежетом сминая внутренности.
- Как бы не так! Я сама сбежала, едва… едва стукнуло четырнадцать. Взяла отцовские сапоги, большую палку, стащила в трактире бутыль вина и кусок сыра. Сыр тоже был серый от золы, хрустел на зубах, но больше у меня ничего не было…
- Сколько душ жило в Кверфурте?
- Две тысячи. Может, пять…
- Точнее!
- Не знаю!
- Сколько трактиров?
- Один! Один трактир!
- Под деревянной крышей или под железной?
- Железной… Нет, глиняной! Глиняной! Сука!
- Как звали бургомистра? Живее! Соображай, Барби!
- Его звали… - Барбаросса жадно клацнула зубами, пытаясь втянуть немного воздуха в пылающее нутро, - Феликс… Нет, Франц… Я…
- Твой отец – он избивал тебя?
Нет, подумала Барбаросса, корчась от пожирающего внутренности огня. Отец был добр ко мне. Он фыркал, когда умывался, от него разило дымом, но не едким и вонючим, как от всех прочих, а душистым, хлебным… Это все чудовище. То, которое носило его, напялив на себя, точно костюм. Оно вонзало невидимые шпоры в его бока, отчего отец выл от боли и бросался на всех с кулаками, отчего падал во дворе, не дойдя десяти шагов до дома и грыз землю, отчего страшно кричал по ночам и громил мебель…
- Сколько коров было в Кверфурте?
- Я не… Не помню. Наверно, и не было. Любая корова издохнет, если будет жрать траву вперемешку с ядовитой золой…
- Твоя мать была рыжей?
Нет, хотела было ответить Барбаросса, но обнаружила, что не может толком вспомнить. Наверно, не рыжая, но светловолосая. Или… Она попыталась вспомнить, но память и здесь подвела.
- Может быть…
- Сколько колодцев было на город?
- Я... Черт, я не…
- Живее, Барби!
- Я не помню!
- Сколько шагов надо было сделать от западной окраины до восточной?
- Я… Не помню! Не помню!
- Сколько коров?
- Я не… Дюжина… Не помню!
- Это твой отец отдал тебя в Броккенбург?
- Нет!
- Он отвез тебя в Броккенбургский университет?
- Нет! Нет!
- Он бил тебя, верно? Бил всякий раз, когда возвращался из трактира? Бил до полусмерти, не щадя?
Барбаросса провыла что-то нечленораздельное.
Заткнись ты, чертов сморщенный выблядок, заткнись, заткнись… Если бы у нее были силы, она взяла бы банку и саданула бы ее о мостовую. Но сил было ровно столько, чтобы удерживать сознание над клокочущей бездной.
- Ты ненавидела его? Пыталась думать, что это не твой отец, а демон, поселившийся в нем, но из года в год ненавидела все сильнее?
- Да!
Когда она кричала, делалось легче. На миг, на щепоть, на волос – но легче.
- Он убил двух твоих младших братьев и сестру. Братьев забил до смерти за какую-то провинность. Сестру заставлял чистить ямы от сажи, пока она не заболела. Она кашляла сажей, но он не позволил привести врача. Кашляла чертовой сажей, но он относил все деньги в кабак и пропивал.
- Да!
- Ты ненавидела его.
- Да!
- И ты убила его.

Пальцы Цинтанаккара впились в какой-то комок слева под ребрами. Так жадно и сильно, что она едва не завопила во все горло. Больно. Блядь, как же больно… Комок упирался и трещал, но тем сильнее становилась хватка. Сейчас он лопнет нахер, сейчас…
- Отвечай, Барби! Сосредоточься на словах, не на боли! Отвечай мне!
- Нет! Нет, нет, нет!
Барбаросса сжалась, пытаясь не ощущать треска собственных внутренностей. Цинтанаккар выдирал из ее потрохов что-то, она чувствовала, как беззвучно расходится тонкая белесая пленка брыжейки, а сосуды лопаются с едва слышным треском, точно крохотные нити. Она билась на скамейке, рычала, махала руками, но не могла ему помешать. Он вытаскивал что-то из ее живота – она чувствовала его удовлетворенный демонический шепот…
Сейчас боль станет непереносимой, вдруг поняла она. Такой, какую невозможно выдержать и тогда все двери Ада распахнутся, принимая ее судорожно дергающуюся душонку и…
- Нет, - кричать больше не получалось, горло дёрло так, будто она набивала его кусками рыхлого крошащегося угля, - Нет, я не…
- Когда он заложил новую яму с углем, ты нарочно раскопала землю и достала часть досок так, чтобы они не выдержали его веса. Той же ночью, когда он вновь напился, ты дождалась, когда он впадет в ярость и бросилась убегать. Ты бежала к яме. Тебе было четырнадцать, ты знала, что тебя доски выдержат.
Нет, подумала Барби. Нет, ни хера. Не так было. Все было не так, ты, блядский сморчок, лезущий в чужую голову. Все было совсем-совсем не…
- А как было, Барби? Как было на самом деле?
Я ничего не выкапывала. Не убирала досок. Это он. Обычно он не начинал пить, пока не заложит яму полностью. Не загрузит ее углем, не прикопает и не пустит огонь. Но не в тот день. В тот день он начал пить с самого утра и к полудню прикончил два штоффена вина. Он закладывал уголь, едва держась на ногах, распевал песни и шутил. А когда пришло время закрывать яму, лишь наспех забросал ее досками и землей. К тому моменту он прикончил обе бутылки, душа его рвалась в трактир.
- А потом?
Он вернулся за полночь. С черным разбитым в кровь лицом. И по его глазам я поняла, что дело плохо. Обычно демон приходил из трактира в обнимку с отцом, таща его на плечах. Но в этот раз демон заявился один. Он рычал как демон и колотился в припадке, как демон. Изо рта у него шла пена и кровь. Я вдруг поняла, что он убьет нас. Передушит как цыплят. Черные глаза, черное лицо… Я бросилась прочь от дома, надеясь увести его за собой, прочь от младших. Он бросился за мной, схватив свой багор. Он не мог бежать, он ковылял, опираясь на него, как на палку, но я слышала свист, который вырывался из его обожженных легких. И я знала, что в этом свисте – моя смерть…
- Ты нарочно побежала в сторону ямы.
Нет. Я бежала не думая ни о чем. И лишь услышав треск досок, сообразила, что происходит. А он не понял. Зашатался, удивленно глядя себе под ноги. Треск. Доски разошлись под ним и он, заревев, как зверь, стал проваливаться. Сползать в расходящуюся под ним щель. Там было жарко. Очень жарко, как бывает только в Аду. Первый же сполох огня, вырвавшийся наружу сквозь разошедшуюся дыру, облизал его лицо, мгновенно лишив волос и превратив его в кусок сырого мягкого теста. Отец завизжал, пытаясь выбраться, но сползал все ниже. Я видела его пальцы, таявшие от жара, которыми он отчаянно цеплялся за багор. Слышала его страшный рев. Одежда облазила с него, распадаясь на тлеющие лоскуты, кожа, опаленная, истончающаяся, прилипла к костям как восковая пленка. Глаза запеклись в глазницах и стали похожи на цукаты.
- И ты…
Я бросилась к яме. Схватила отцовский багор и попыталась вытащить его. Поздно. Он был гораздо тяжелее меня, он провалился в яму, полную гудящего злого пламени. В пасть демона. Там было жарко. Так жарко, как бывает только в Аду. Развороченные доски на поверхности полыхали, превращаясь в угольки, а жара, идущего снизу, было столько, что я начала задыхаться еще в нескольких шагах от ямы. Но не остановилась. Подбежала к яме и сделала то, чего ни в коем случае нельзя делать. Об этом знают все углежоги Кверфурта, этому учат своих детей. Но в тот миг я забыла все на свете. Моего отца, визжащего и рычащего в яме, пожирал демон. Я подскочила с багром и… и…
- И заглянула внутрь.
- Да, - Барбаросса хрипло выдохнула и закашлялась. Боль схлынула, она больше не ощущала ледяных пальцев Цинтанаккара, возящихся у нее в требухе, но накатившая слабость не позволяла ей даже шевельнуться, - Там, под землей, очень много жара… Я… Я даже не успела ничего увидеть, потому что сам Ад поцеловал меня в лицо. Помню только визг раскаленного воздуха в ушах и запах паленого. Я даже не сразу сообразила, что несет-то это от меня…
- Бедная маленькая Барби.
Она стиснула изувеченными руками банку с гомункулом прежде, чем успела сообразить. Один хороший удар о землю и… В этот раз звон осколков будет музыкой для нее.
- Все, достаточно.
Она замерла, не выпуская банки из рук.
- Что?
- Цинтанаккар уже закончил трапезу, - проворчал Лжец, - Боль уже проходит, разве ты не замечаешь? Мне надо было заставить тебя продержаться пару минут. Не сойти с ума и не отрубиться. Сейчас опасность миновала, Цинтанаккар убрался с добычей в зубах. Но я не могу обещать, что через час этот метод вновь сработает.
Она очень медленно соображала после встряски. Тело казалось изжеванным и слабым, будто слепленным из хлебного мякиша.
- Так ты… Ты нарочно…
- Злость и страх, - гомункул криво усмехнулся, - Я давно заметил, вы не используете эти компоненты в алхимии и прочих науках, а зря – они высвобождают прорву жара. Извини, мне пришлось так поступить, Барби. Использовать твою злость и твой страх чтобы переплавить боль.
- Ты читал мои мысли? То, что я поделилась с тобой своей кровью…
Лжец устало отмахнулся рукой.
- Ни хера я не читал. Капля крови не может сотворить чуда. Иначе вся земля давным-давно была бы покрыта удивительными и чудесными вещами, так много этой красной жижи вы в нее загнали… Я чувствовал отдельные импульсы, эманации… Ты сама мне все рассказала. И поверь, я не прикладывал так уж много сил. Злость и страх просто горели в твоей душе, как огонь в глубокой яме, рано или поздно они бы вырвались наружу…
Дьявол. Вот, значит, к чему были эти вопросы про расстояния, стороны света и трактиры. Лжец отвлекал ее внимание, как опытный фехтовальщик-дестрезо градом разнонаправленных ударом расфокусирует и размягчает оборону противника. Лжец без труда добрался до ее сокровенных воспоминаний – и вскрыл их, как бочонок с вином. Необычайно ловкий малый. Но иначе, наверно, нельзя, раз уж ты крошечное беспомощное существо, законсервированное в стеклянном сосуде…
Барбаросса с трудом поставила банку обратно на скамью и села сама. Боль схлынула, но не прошла подчистую. В левом подреберье все еще паскудно жгло и саднило, так сильно, что даже дышать на эту сторону больно.
- Что было после?
- А что могло быть? – вяло огрызнулась Барбаросса, - Еще месяц я лежала, беспомощная, пока детвора делала мне компрессы из тряпья и глины. Все думали, что я ослепла, но глаза-то как раз и сохранились. Это странно, всем известно, что в первую очередь от такого жара выгорают именно глаза…
- Адские владыки щедры к тебе, - проворчал Лжец, - А дальше?
- Когда рубцы поджили, я отвела малышню к тетке в Зальцаталь, а сама…
- Отправилась в Броккенбург? Получать патент мейстерин хексы?
- Да.
- Отчего не осталась в Кверфурте? Отцовские угольные ямы дали бы тебе какой-никакой доход, да и ремесло это тебе как будто привычно…
Барбаросса слабо махнула рукой.
- Смеешься? После этого случая я и лучины зажечь не могла – от одного вида пламени дурно делалось. Что это за углежог, который боится подойти к яме?.. Дьявол! Болит так, словно у меня под ребрами засел кусок раскаленного угля! Или чертова пуля! Ух!..
- Цинтанаккар – не из тех демонов, что склонны оставлять сувениры на память. Скорее, он кое-то у тебя позаимствовал.
Барбаросса ощутила, как грудную клетку пронзило ледяным сквозником.
- Что? – она резко вскочила со скамьи, пошатнувшись и едва не упав, беспомощно прижимая руку к груди, - Что он позаимствовал?
Лжец скосил глаза в сторону, как всегда, когда ему хотелось избежать ее взгляда.
- Скажем так, некоторую вещицу, которая обреталась в твоем теле, но про которую ты наверняка не очень-то часто вспоминала…
- Лжец!
- Твою селезенку, Барби.
- Селезенку?! – она взвыла в голос, вызвав смешки прогуливающихся неподалеку ведьм, - Этот скотоложец сожрал мою селезенку?
Гомункул поморщился.
- Экстрипация. Правильнее было бы называть это экстрипацией. Хирургическая операция полного удаления с последующим…
- Мне похер, как это называется! Он съел мою селезенку!
- Поверь, это не самый важный орган в твоем теле, - проворчал Лжец, - Хотя, не стану врать, операция наверняка чертовски болезненная. Черт, ты ведь не собираешься лить по ней слезы?
Барбаросса стиснула зубы.
- Это была моя селезенка, Лжец. А ты говоришь так, будто это был кусок мяса, который я приберегла с обеда!
- Никогда бы не подумал, что ты из тех ведьм, что подвержены ностальгии. Уверен, твоя селезенка причинила тебе немало добра в жизни и ты навсегда сохранишь о ней самые теплые воспоминания, но знаешь, через час Цинтанаккар наведается к тебе еще раз – чтобы избавить от очередного куска. Как думаешь, что это будет? Желудок? Глаз? Нога?
Барбаросса заворчала.
- Ты блядски прав, Лжец. Я буду чертовски тосковать по своей селезенке, но не настолько, чтобы посвятить этому последние три часа своей жизни.
- Меньше, - лаконично заметил Лжец, - В этот раз Цинтанаккар дал тебе фору в несколько минут, но я бы на твоем месте не очень-то уповал на то, что его милость будет сопровождать тебя бесконечно. Он очень пунктуальный едок.
Барбаросса зло тряхнула волосами.
- Значит, не три часа, а…
- Мы потеряли много времени, - неохотно признал Лжец, - И этого уже не исправить, но…
Ему не стоило этого говорить. Барбаросса мгновенно ощутила ядовитую горячую испарину под изорванным дублетом и грязной, висящей клочьями, рубахой.
- Потеряли много времени? Ах ты ж хитрый блядский комок протоплазмы…
Лжец испуганно завертелся в своей банке. Он хорошо умел улавливать ее настроение, ее мысли, и в этот раз, верно, уловил нечто чертовски обжигающее. Чертовски опасное.
- Успокойся, Барби!
- Успокоиться? Ну уж нет, черт возьми. Ты специально отправил меня к выжившему из ума никчемному пьянчуге-демонологу, надеясь удрать! Это была твоя хитрость! Твоя очередная ебанная хитрость!
- И не самая удачная, - проворчал гомункул, потирая лапками торчащее из его сморщенной груди острие булавки, - Я полагал, что ведьмы, идущие по твоему следу – здравомыслящие дамы, которых заинтересует мое предложение, однако…
Барбаросса хрипло расхохоталась.
- Судя по тому, что ты похож на подушечку для булавок, у тебя было время поразмыслить о своем заблуждении! Что ж, теперь тебе известно, что ощущаешь, когда какая-нибудь тварь отщипывает от тебя по кусочку!
Она думала, что это разожжет и в нем злость. Может, Лжец и походил размерами на птенца, злость, которую он испытывал, была человеческой злостью, такой же горячей, как ее собственная. Может, если бы она заставила гомункула исступленно метаться в банке, изрыгая ругательства, это уняло бы ту боль, которую грызла ее тупыми зубами изнутри, боль, обосновавшуюся на месте ее чертовой селезенки…
Но Лжец не разозлился. Напротив, сделался тих и задумчив, осторожно потрогав лапкой сидящую в его морщинистой груди булавку.
- Значит, Латунный Волк не помог тебе? – только и спросил он.
- Этот жирный пьянчуга даже самому себе помочь не в силах! – зло отозвалась Барбаросса.
- Жаль…В свое время он был недурным демонологом. Чересчур самоуверенным, как это водится при дворе, не в меру амбициозным, излишне склонным к фокусам, но толковым. По крайней мере, она так говорила…
- Она? Кто это – она? Кто говорил?
Лжец слабо улыбнулся.
- Умная Эльза. Моя соседка по полке.
«Когда-то у меня был гомункул. Девочка, - вспомнила Барбаросса. Так сказал толстяк в драной хламиде, - Ласковая как мышка и умная необычайно. Настоящая чертовка. Помнила четыреста с лишним имен и печатей адских владык, знала наизусть весь «Малый ключ царя Соломона», могла читать «Сокровенные культы» барона фон Юнцта с любого места… Лучшего ассистента я не мог и желать. Я продал ее. В позапрошлом году. За пять талеров. Продал, а потом расплакался, впервые в жизни. Рыдал так, как не рыдал даже когда закладывал фамильные пистолеты, серебряные шпоры и перстень с изумрудом. Впрочем, что тебе, ведьме, знать о слезах… Так мне горько было расставаться с моей девочкой…»
- Это была она, верно? – негромко спросила Барбаросса, - Эта твоя Эльза. Она была гомункулом у старика?
Лжец неохотно кивнул.
- Ассистентом. Целых пять лет, если не врет. Говорит, многому у него научилась... Латунный Волк души в ней не чаял. Баловал ее почем зря, разве что в мадере не купал. При нем она как сыр в масле каталась. Но знаешь… Мы, гомункулы, так долго живем бок-о-бок с вами, что порядочно присвоили ваших грешков. Иногда мы совершенно не ценим того, что имеем. Рвемся к большему, не подозревая, что сами отрекаемся от счастья. Умной Эльзе не хотелось провести всю жизнь взаперти. Она хотела посмотреть мир – и не с каминной полки. Вырваться от своего хозяина, пусть и обожавшего ее. Она…
- Она заставила его сделать ошибку, - тихо произнесла Барбаросса, - Написать в пентаграмме не «suðaustur», как полагается, а «norðaustur».
- Да, - кивнул Лжец, - Это было совсем не трудно. Он привык доверять своей маленькой ассистентке и не заметил подвоха. А потом уж все было кончено. На него обрушилась кара адских и смертных владык, он вынужден был распродать все, что имел, включая гомункула. Жизнь – злая сука со странным чувством юмора, Барби. Знай Умная Эльза, что променяла свои уютные аппартаменты и любящего хозяина на пыльную полку в старикашкином доме… Впрочем, не мне ее корить. Я и сам поступил точно так же.
Барбаросса ощерилась.
- Я не любящая хозяйка, ты, хренов…
И запнулась, встретив взгляд его единственного глаза.
- Ты пришла в «Хексенкессель», чтобы спасти меня.
Это было правдой.
- А ты молчал, когда «дочурки» резали тебя на куски. Ни слова про меня им не сказал.
Это тоже было правдой.
- Забавное дело, - Лжец вдруг улыбнулся. Когда-то ей казалось, что улыбка на его сморщенном лице выглядит жутковато и неестественно, точно гримаса, нарисованная на кукольном лице, но сейчас она выглядела задумчивой и печальной одновременно, - Иногда верность лучше всего проверяется предательством…
- Просто знай, если ты выкинешь еще один такой фокус, я закончу то, что не закончили «Сестры Агонии» и, видит Ад, это принесет мне достаточно удовлетворения, чтобы я забыла про свою хренову селезенку!
Гомункул выставил свои ручонки ладонями вперед – принятый среди людей жест нарочитой покорности.
- Твоя воля, Барби. Но на твоем месте я бы не растягивал удовольствие, у тебя в распоряжении меньше трех часов…
Меньше трех!..
Одной только этой мысли оказалось достаточно, чтобы вдохнуть в ее ноги, похожие на куски обескровленного вялого мяса, второе дыхание. Подошвы прихватило огнем, колени задрожали – они, эти чертовки, уже хотели куда-то бежать, спасая никчемную задницу сестрицы Барби, от которой им не суждено было избавиться, и бежать быстро, не ведая направления…
Барбаросса вскочила со скамьи, судорожно озираясь, пытаясь понять, куда ее завел Лжец и в какой стороне располагаются ворота «Хексенкесселя». Черт, далековато же ее занесло. Ничего не соображая от боли, слепо повинуясь его указаниям, она миновала не пятнадцать клафтеров, как думала, а самое меньшее тридцать, очутившись в дальней части Венериной Пустоши.
Здесь, вдалеке от гремящей внутри шпиля музыки, среди чахлых колючих деревьев и наполовину ушедших в землю древних скамеек, окаймленных колючим клемантисом, было куда меньше публики, чем вокруг шпиля. Здесь, на окраине не вились стайки молоденьких шлюх, томимых похотью и выпитым вином, не звенел смех, не шуршали юбки. Сюда обычно забредали разве что ищущие уединения небольшие компании, которым скамейки в колючих зарослях, жесткие, как хребты издохших лошадей, служили и игорным коном и пиршественным столом и любовным ложем. То-то вокруг скамьи в изобилии были разбросаны осколки винных бутылок, окурки папирос и всякая прочая дрянь, что остается обыкновенно на месте случек – порванные ленты, шнурки от корсетов, блестки, шпильки, еще какая-то херня…
Сейчас, когда старина Вульпи зажигал толпу в шпиле своей неисстово грохочущей музыкой, здесь, на отшибе, остались лишь жмущиеся друг к другу парочки, спешащие к ближайшим кустам, да нализавшиеся стервы, недостаточно крепко стоящие на ногах, чтобы продолжить веселье.
- На кой хер ты затащил меня в самую глушь? – сварливо осведомилась Барбаросса, озираясь, - Я потеряю по меньшей мере две минуты, возвращаясь к воротам!
- Была необходимость, - неохотно отозвался Лжец.
- Да ну? Если ты заботился о том, чтобы меня не затоптали, то несколько переусердствовал!
Гомункул поморщился.
- Ты просто не заметила. Впрочем, неудивительно, ты была слишком увлечена другими вещами – тебя к тому моменту вовсю грыз Цинтанаккар.
- Не заметила чего?
Гомункул заколебался. Она ощутила это, хоть и держала банку под мышкой, точно рябь прошла по холодной речной воде.
- Сам не знаю, - отозвался он, немного помедлив, - Какое-то оживление.
- Оживление?
- Недоброе оживление. Даже возбуждение. Я ощутил, как напрягается магический эфир вокруг тебя. Вы, ведьмы, резонируя, выплескиваете в эфир до черта энергии. Словно…
- Да?
- Словно кто-то кинул в толпу горящую шутиху или живую змею.
Возбуждение?.. Барбаросса прищурилась. Не так уж трудно завести толпу экзальтированных, и без того доведенных до белого каления вином и музыкой, шлюх. Но…
- Они словно принялись что-то искать, - неохотно заметил Лжец, - Весьма судорожно и резво. Как гончие, ощутившие запах зайчатины. Вот я и подумал…
- Не по мою ли это душу?
Лжец кивнул.
- Этой ночью «Хексенкессель» - территория «Дочерей Агонии». Ты уполовинила их состав, но здесь все еще может быть до черта сук с ножами, караулящими тебя, чтобы закончить работу. Я решил, лучше увести тебя подальше, что бы там ни творилось.
- Ты заботливый сукин сын, Лжец.
Он польщенно кивнул.
- Sempre al suo servizio, signora![6]
Поначалу ей казалось, что ничего особенного она не замечает. Толпа, клубившаяся вокруг шпиля «Хексенкесселя» выглядела как толпа в любое другое время. Возбужденно гудящий осиный рой. Кто-то пытается протиснуться внутрь, чтобы позволить душе возликовать в грохоте адской музыки старого Мельхиора, кто-то уже нажрался ею по горло и спешит выбраться наружу. Кроме того, всегда есть уйма чертовок, которым плевать на музыку и которые вьются вокруг «Хексенкесселя» просто потому, что это привычный им способ развлечь себя пятничным вечером.
Однако…
Теперь она и сама это заметила. Возбуждение, о котором говорил Лжец. Толпа в самом деле выглядела немного более взбудораженной, чем обычно. Слишком много порывистых резких движений, слишком много суеты, мечущихся фигур, гомона… Это не драка, мгновенно определила Барбаросса, да и не бывает в «Хексенкесселе» драк. Что-то другое. Будто две сотни сук, заполнивших подворье вплоть до самых ворот, вдруг разом преисполнились какой-то мыслью и теперь, возбужденно повизгивая, обнюхивали друг другу хвосты, невесть что выискивая.
- Не пойму, что там происходит, - пробормотала Барбаросса, - Словно какая-то сука уронила позолоченную пуговицу и теперь двести других сук ее судорожно ищут…
- Умница, Барби. Ты верно догадалась. Но только ищут они не пуговицу.
Голос не был громким, однако ударил точно узкий разбойничий нож в живот, заставив Барбароссу вздрогнуть от неожиданности и резко обернуться на звук.
Какого хера? Здесь, в дальнем закутке Венериной Плеши, не имелось мощных ламп, как внутри «Хексенкесселя», но даже в густом полумраке ни одна сука из плоти и крови не смогла бы подобраться к ней бесшумно. Однако подобралась. Мало того, стояла в пяти шагах от нее, непринужденно разглядывая и покусывая палец в кружевной перчатке. Черт, она могла здесь стоять еще полминуты, никем не замеченная, пока они со Лжецом болтали…
Барбаросса хотела бы обмануться на счет того, кто это, но Ад не дал ей такой возможности – узнавание наступило почти мгновенно, родив мучительную едкую изжогу.
- Какого хера тебе здесь надо, Кузина?
Вместо ответа Кузина приняла какую-то странную позу. Изящно подняла вверх полусогнутую руку, будто бы пытаясь сорвать какой-то заманчиво болтающийся над головой плод, вторую отставив в сторону, одна нога немного подогнута, точно для резкого шага или прыжка, другая – вытянута на всю длину, прямая как трость. Приглашение к схватке? Барбаросса помнила множество фехтовальных позиций, но эта была ей незнакома и выглядела дивно. Это не фехтовальная позиция, сообразила она половиной мгновения спустя, это Écartée, балетная поза. Выстраивается из положения épaulement в пятой позиции...
В этой позе не было ничего угрожающего – воплощенное изящество, опадающий цветочный лепесток, замерший на миг в обманчивом равновесии – но каждый человек, державший в руках рапиру, понимает толк в движениях, неважно, где они оттачивались, в фехтовальной зале или в бальном классе. Движения Кузины были легки и беззвучны, точно у гнущейся под ветром травинки, отчего Барбаросса ощутила неприятный укол между лопаток, точно кто-то невидимый чувствительно кольнул ее туда тренировочной деревянной дагой, без особой нежности обозначая удар. Неважно, что руки Кузины были пусты, а поза нарочита небрежна, даже невинна – к человеку, умеющему так невесомо и мягко двигаться, никогда нельзя поворачиваться спиной, пусть даже он и безоружен…
- Какого хрена мне здесь надо, Барби? – Кузина улыбнулась и, хоть лицо ее было скрыто густой тенью, Барбаросса удивительно отчетливо увидела ее улыбку, аккуратную, с небольшими ямочками и немного приподнятыми уголками идеально очерченных розовых губ. Как у всех «бартианок», ее улыбка была похожа не на пару унций плоти, сжатых мимическими мышцами, а на какое-то изящное дамское рукоделие или безукоризненную брошь, которую полагается носить на лице, - Решила немного попрактиковаться перед танцами. Я и подумать не могла, что облюбованный мной для занятий закуток приглянется кому-то еще… Гляди, это называется Croisé derriere. Я просто отставляю ногу назад, немного разворачиваюсь на носках и… смотри! - она выполнила эти движения так беззвучно и мягко, будто была куском замороженного лунного света, переткающим в новую форму, а не существом из плоти и костей, - Переход получился, но надо еще немного попрактиковаться, как думаешь?
- Я думаю, тебе надо отправиться в Либштадт и там отсосать у дикого кабана, Кузина.
Кузина негромко рассмеялась. Так мелодично, будто кто-то рассыпал по ветру резных горсть хрустальных бусин.
- Ах, Барби, я никогда не привыкну к твоему чудесному чувству юмора!
Она одета иначе, машинально отметила Барбаросса Не в свойственным «бартианткам» тяжелый наряд со множеством юбок, как нынче днем в Миттельштадте, делавший ее фигуру похожей на пугающе пережатый в талии гессенский Лулусглок[7] - в коротенькое балетное платье нежно-розового цвета с расшитым кружевами узким корсажем и пышной многослойной тюлевой юбкой, украшенной блестками, но открывающей ее ноги до середины бедра. Охерительно мило. Невинно, как удар ножом в сердце на рассвете, подумала Барбаросса.
Ну или выглядело бы невинно, если бы Кузина не сочла необходимым дополнить этот прелестный наряд массивным чокером, перехватывающем шею, так густо усаженным шипами, что смахивал на собачий ошейник, браслетами из закопченной колючей проволоки на запястьях и небрежно размалеванной розовым лаком тиарой в волосах, в которой без труда можно было узнать пластину из оплавленной и пробитой пулями пехотной кирасы. Вместо какой-нибудь легкомысленной мантильи или жакета-болеро, обшитого лентами и кружевами в тон легкому балетному платью с шуршащими на ветру юбками, Кузина предпочла довершить свой наряд тяжелым кожаным колетом с драными рукавами, распространявшим резкий запах старой псарни, грудь и плечи которого тоже были обильно покрыты стальными шипами и набитыми заклепками.
Ей стоило оставить на голове свой блядский слоеный торт, с которым она разгуливала по городу, мрачно подумала Барбаросса, хорошо бы подошел к наряду для танцулек. Но Кузина, кажется, имела свое представление на этот счет. Собираясь на танцы, она предпочла роскошному «фонтанжу» куда более скромную прическу – две туго заплетенных косы, стянутых траурно-черными лентами из блестящей ткани. И уж конечно вместо изящных туфелек с бантами она предпочла завершить свой туалет тяжелыми тирольскими ботинками на высокой подошве, украшенными серебряными подковками и цепочками.
- А вот это – называется пятая позиция, - Кузина легко свела руки над головой, встав на цыпочки и выгнув спину, - Забавно выглядит, да? У меня еще неважно выходят фуэтэ En dehors, но я упражняюсь каждый день, Капеллина говорит, что я делаю успехи. Ах, знала бы ты, как после этого трещат ноги!..
Барбаросса ощутила, как избитое измочаленное тело наливается, будто расплавленным свинцом, тяжелой злостью. Этому телу пришлось вытерпеть до хрена всякого дерьма за этот долгий день. Его били, его скидывали с высоты, способной переломать все кости, на нем упражнялись, как на чучеле, при помощи сапог и учебных рапир, его обжигали пламенем, из него вырезали куски мяса, но оно все еще подчинялось ей, пусть даже изувеченное до потери человеческого облика.
Барби…
«Тихо, Лжец, - мысленно приказала она, - Я поставлю банку в темное место под скамью. Едва только она сделает шаг ко мне, кричи. Кричи так, чтоб небо треснуло над Броккенбургом. Иначе мне конец».
Черт! Ты не думаешь, что она могла случайно здесь оказаться?
«Бартиантки» никогда и нигде не оказываются случайно. И то, что она безоружна, еще ничего не говорит. Эта сука – не милая девчушка, какой хочет казаться. Это ядовитый паук в розовых кружевах…»
Кузина хихикнула, сложив на груди руки. Воплощенная блядская невинность. Смертельный яд, растворенный в игристом розовом вине.
- Барби, ты рассматриваешь меня так пристально, что это уже делается бестактным. Хочешь пригласить меня на танец? Или просто рассматриваешь мое платье?
- Милый наряд, - Барбаросса сдержанно кивнула, - Уверена, все двенадцатилетние шлюхи Броккенбурга изнывают от зависти.
Длинные густые ресницы Кузины мягко дрогнули, опускаясь.
Потрясающе. Эта сука имитировала все человеческие интонации и чувства, которые только могут быть, но ресницы, кажется, у нее были не накладные, а самые что ни на есть настоящие, свои собственные.
- Ох, спасибо! Знала бы ты, до чего непросто создать свой стиль и скольких трудов это стоит!.. Твой образ тоже ничего. Все эти дыры, лохмотья… Очень живописно и стильно! Дай, дай я угадаю, как он называется! «Девочка из Холхаузена»[8]?
Барби…
Должно быть, Лжец ощутил, как ее нутро, изъязвленное после посещения Цинтанаккаром, затапливает раскаленной злостью. Жаль, у него не было педалей, как у водителя аутовагена, при помощи которых можно стравить пар, заставив замурованных в кузове демонов изрыгнуть лишний жар…
- Завтра, - процедила она, - Завтра в шесть пополудни, у подножья горы. Возле старого колодца. Ты знаешь, где.
Кузина округлила глаза – не то испуганно, не то восхищенно.
- Ты назначаешь мне свидание?
- Самое короткое в твоей жизни. И да, можешь не утруждать себя сменой гардероба. Мне будет приятно утопить твое тело в болоте именно в этом миленьком платье.
Смотрю, твой сеньор наделил тебя не только упрямством и злостью, но и изрядным запасом оптимизма, пробормотал Лжец. На твоем месте я бы не стал загадывать на столь долгий срок или…
Кузина укоризненно погрозила ей пальцем в розовой кружевной перчатке.
- Барби, милая. Уж тебе-то следовало знать, на третьем круге запрещены дуэли. Тебе придется дождаться следующей Вальпургиевой ночи и…
- Тем лучше, - Барбаросса ухмыльнулась, - Едва ли ты нашла бы в Броккенбурге достаточно беспринципную шлюху, чтобы служить тебе секундантом. Это будет не дуэль, Кузи. Я просто разобью твое прелестное личико в черепки. По правде сказать, давно хотелось это сделать.
Она ожидала получить еще одну порцию очаровательного смеха, а может, какую-нибудь изящную остроту, похожую на отравленный стилет, завернутый в кружевную салфетку, однако Кузина неожиданно посерьезнела.
- Ты все еще злишься, Барби? Злишься на меня из-за этой дурацкой шутки с мертвой мышью?
Нет, подумала Барбаросса, не злюсь. Тогда, четыре с лишним часа назад, я была готова растерзать тебя в клочья, это верно. С тех пор у меня появилось много других хлопот – и много врагов. Но это не значит, что я не получу удовольствия, прикончив тебя. Получу, и чертовски много.
Кузина сделала легкий по-балетному невесомый шаг, который вдруг приблизил ее к Барбароссе на добрых пять фуссов[9]. Крохотные тонкие пальчики в кружевных перчатках, которыми она впилась в тюлевые юбки, выглядели недостаточно сильными чтобы поднять чайник, но Барбаросса знала, что их прикосновение способно умертвить, хоть и не знала, каким образом.
Черт, она даже не успела отстраниться. Эта сука двигалась не просто невесомо – легче, чем ночная сатурния[10], порхающая на лучах из лунного света. Даже будь у нее в руке рапира, совсем не факт, что она успела бы встретить это движение выпадом, как предписывала дестреза…
- Слушай… Это была дурацкая шутка, я признаю. У меня было игривое настроение, а ты выглядела такой умопомрачительно серьезной… Сестрица Барби, ищущая гомункула! Сдохнуть от смеха! – Кузина отбросила за спину тяжелую косу, туго стянутую черной лентой, - Согласись, я не могла упустить такую возможность. Это было глупо с моей стороны. Глупо и не по-взрослому. Приношу тебе свои извинения за нее. Мне… мне в самом деле очень жаль, Барби.
Черт побери, подумала Барбаросса, изнывая от злости и досады. «Бартиантка», просящая прощения. В последний раз такое было в Броккенбурге когда маркиз Мархосиас, крупно проигравшись в карты, со злости наградил всех обитателей Вены бубонной чумой[11]…
Только сейчас Барбаросса сообразила, что розовое платье Кузины надето не на голое тело, как ей показалось сперва, а поверх плотно обтягивающего ее, точно нефтяная пленка, блестщего черного комбинезона или трико, туго перетянутого во многих местах узкими ремнями и завязками. Дрянь. Холера рассказывала, в подобной манере одевается прислуга в «Дамском клубе «Виолетта», где выпить пива стоит полтора талера, зато за два гроша можно снять со стены изящный кнутик и отходить любую служанку прямо на столе… Удивительно, но то, что легкомысленное розовое платье надето не на голое тело, а поверх сплошного обтягивающего трико, делал наряд Кузины не более целомудренным, лишь более развратным.
Что дальше? Эта сука назовет себя плохой девочкой, задерет юбки и предложит мне отходить ее по заднице розгами прямо здесь, на скамейке, мрачно подумала Барбаросса, может, предложит порезать перочинным ножом? Говорят, «бартиантки» любят такие игры. Говорят, они любят самые странные и жуткие игры, которые только можно вообразить, вот только их участниц потом сложно отыскать – многие из игр, происходящих в «Новом Иммендорфе», проходят без свидетельниц…
Лжец хихикнул.
Бьюсь, об заклад, твоя подруга – отчаянная алголагнианка[12], хоть и не знаю, какого толка. Черт, если она примется раздеваться, не могла бы ты поставить банку обратно на скамью? Отсюда, снизу, ни черта не видно!
«Лжец, заткнись или…»
Кузина вновь скрестила руки на груди.
- Возможно, я частично искуплю свою вину за неудачную шутку, если окажу тебе небольшую услугу, Барби.
- Услугу? Какую?
- Ты хотела знать, отчего все суки в «Хексенкесселе» так возбудились, точно им в штаны угодило по угольку. Отчего мечутся по окрестностям, что-то вынюхивая. Я скажу тебе.
- Ну?
Барбароссе стоило немалого труда стоять на расстоянии неполного шага от Кузины. Рефлексы фехтовальщика, зудящие под кожей, точно раскаленная проволока, требовали от нее сделать шаг назад, но сейчас она не могла себе этого позволить – это выглядело бы проявлением слабости. Кузина может воображать себя самой развратной сукой в Броккенбурге, но ей не удастся заставить сестрицу Барби отступить или отвести глаза. Нет, не удастся.
Кузина вытянула губы трубочкой, словно для поцелуя. По-детски припухлые, они были покрыты губной помадой, но не кричащим кумачовым цветом, вопящим о разврате, а тем нежным оттенком, который броккенбургские модницы именуют «сладким лиловым». Но отчего-то выглядели точно влажные лепестки плотоядного цветка, ожидающие, когда их коснется какая-нибудь крохотная шестилапая тварь…
- Несколько минут назад Фальконетта, хозяйка «Дочерей Агонии» заявила, что заплатит десять гульденов любой суке, которая сообщит ей о местонахождении сестры Барбароссы из «Сучьей Баталии». Подумать только, какой удачный день! Сперва я нашла себе новую подружку – Кло, ты ее помнишь – а после стала богаче на десять монет. Удачный, удачный, удачный день! Возблагодарим адских владык за их милость!
Барбаросса инстинктивно попыталась схватить ее за плечи, но опоздала – Кузина отстранилась так легко, точно порхающий на ветру шелковый платок, оставив лишь шелест юбок и легкий звон булавок. Одним коротким шагом она оказалась в двух фуссах от Барбароссы – ровно на дюйм дальше, где та могла бы ее достать.
- Кузи!
Кузина обворожительно рассмеялась, не делая новой попытки уклониться.
- Я слышала, что «дочурки» ищут твоей крови, Барби, но не знала, что чувства между вами столь сильны, что Фалько готова рискнуть своей шкурой ради того, чтобы приколотить твою к стене. В «Хексенкесселе» запрещены все дуэли и драки. Но она выглядит так, будто ей на это плевать.
- Она… выглядит? – осторожно спросила Барбаросса.
Кузина легко кивнула.
- Она жива, но… Поверь, тебе бы доставило радости лицезреть ее в подобном виде. Ей крепко перепало. Кажется, кто-то натравил на нее демона. Возможно, она проживет еще час, не больше. Вот только…
- Что?
- Весь этот час она посвятит тому, чтобы достать тебя.
Дерьмо. Дерьмо. Дерьмо.
Десять гульденов – не просто большая – умопомрачительная сумма для броккенбургских шалав, явившихся на танцы в пятницу вечером. За вдвое меньшую сумму любая из них, не раздумывая, продаст свою дрянную душонку, пусть та и принадлежит адскому владыке. Барбаросса бросила лихорадочный взгляд в сторону «Хексенкесселя».
Тот уже напоминал улей, в который кто-то озорства ради швырнул камнем. Густая опушка из праздных гуляк, околачивающихся вокруг шпиля, истончилась, подтянулась, размеренные волнообразные движения, характерные для любой толпы, сменились на более резкие, разнонаправленные. Это юные охотницы шныряют вокруг, поняла Барбаросса, надеясь первыми взять след. Работенка непростая – хоть сестрицу Барби многие знают в лицо в Броккенбурге, попробуй сыскать ее среди нескольких сотен размалеванных лиц…
Но они, конечно, справятся. Броккенбург сотни лет пестует охотниц, в совершенстве оттачивая рефлексы. Уча юных ведьм питаться себе подобными и взращивая новые таланты на смену старым, отгоревшим. Первые несколько минут пройдут в лихорадочном прочесывании, потом самые сообразительные смекнут и быстро объединятся в небольшие охотничьи команды, которыми гораздо сподручнее прочесывать толпу. Лучше разделить десять монет с другими суками, чем остаться ни с чем.
Некоторые встанут в дверях «Хексенкесселя», другие примутся методично рассекать толпу, точно стая ос. Сколько времени им потребуется, чтобы понять, что сестрицы Барби нет среди танцующих? Четверть часа, не больше, сама себе ответила Барбаросса, ощущая едкий щелочной осадок в желудке. Потом даже самые тупые смекнут, что раз ее нет внутри, значит, она снаружи. Венерина Плешь с ее чахлыми деревцами и зарослями клематиса – это не Таухервальд и не Форстенридский лес. Вооружившись фонарями и факелами, они прочешут ее, как гребень, скользящий по покрытому детскими негустыми волосами лобку. Фьюить! Кушать подано! Сестрица Барби собственной персоной!..
Они даже ничем не рискуют. Правила Броккенбурга не позволяют проливать кровь в «Хексенкесселе», но ведь они и не будут. Просто найдут ее и загонят, как загоняют дикого зверя. А после выведут на нее партию забойщиц во главе с Фальконеттой. А та…
Барбаросса сцепила зубы, ощущая, как душу рвет тяжелое предчувствие.
Фальконетта – безумная сука, которую слепая ненависть давно вывела за границы всех существующих правил. Вообразив, будто сестрица Барби стала причиной всех ее бед, она назначила ее не просто жертвой – своим смертельным врагом. А уж после того, как та скормила половину ее ковена демону…
Кузина с интересом наблюдала за ней, ковыряя тяжелым башмаком землю. Она напоминала маленькую девочку, заворожено наблюдающую за чем-то восхитительным и в то же время жутким – за умирающей птичкой, например…
Барбаросса знала, что не дотянется до нее даже если соберет все силы. Наверно, даже не сможет задеть край ее шелестящей юбки. Это была игра. С самого начала – игра. Кузина самозабвенно играла с ней, наслаждаясь каждым мгновением. Ее, сестрицы Барби, беспомощностью. «Бартиантка» до мозга костей, она впитывала чужое отчаяние как изысканное вино.
Барбаросса не сделала еще одного рывка. Не попыталась ее достать. Вместо этого она выдохнула застоявшийся в груди воздух и медленно опустилась на скамью.
- Не мозоль глаза, Кузина, - произнесла она негромко, - От этого блядского розового цвета у меня делается мигрень. Ступай к Фалько. Скажи, пусть не беспокоится. Скажи, я буду ждать ее здесь, на этом самом месте. Пусть приходит по мою голову и приведет всех, кого сможет. Ты даже не представляешь, как я устала бегать за сегодня.
[1] Высочайшие альпийские вершины: Норденд – 4 609 м., Тешхорн – 4 491 м., Вайсхорн - 4 506 м.
[2] Здесь: 4 810 м.
[3] Бейдевинд – курс корабля, при котором ветер дует сбоку или сбоку-спереди.
[4] Питер Шенк (1660 – 1711) – немецкий картограф и гравер, оформивший и издавший многие карты Саксонии.
[5] Дословно – «Старая задница».
[6] (ит.) – «Всегда к вашим услугам, сеньора!»
[7] Луллусглок (нем. Lullusglocke) – старейший колокол Германии, отлитый в 1038-м году, висевший в монастыре Бад-Херсфельд в Гессене.
[8] В 1650-м стая волков возле Холхаузена растерзала неизвестную девочку – один из первых документированных подобных случаев в немецкой истории.
[9] Здесь: примерно 1,4 м.
[10] Сатурния («Большой павлиний глаз», «Павлиноглазка») – крупная ночная бабочка.
[11] Великая эпидемия чумы в Вене произошла в 1679-м году.
[12] Алголагния – достижение сексуального удовлетворение через причинение боли (активная) или получение боли (пассивная). Термин был придуман Альбертом фон Шренк-Нотцингом (1862 – 1929), немецким ученым-психотерапетом.