Комнатка Грини в коммуналке напоминала филиал эзотерического магазина после землетрясения. На полке кристаллы кварца соседствовали с банкой гречки, на стене висел постер с чакрами, заляпанный котлетным соусом (еще с прошлой попытки «сорваться»), а в углу грустно лежал коврик для йоги, пахнущий пылью и несбывшимися надеждами.

Сам Гриня сидел на нем в позе полулотоса, пытаясь медитировать. Сквозь наушники с бинауральными ритмами («Глубокая тета-синхронизация с вселенной») пробивался мощный, неостанавливаемый дуэт: басовитое ворчание Людмилы Сергеевны за стенкой («И куда только смета девается!») и алкогольная рулада храпящего Анатолия.

— Ом... — пытался тянуть Гриня, концентрируясь на дыхании. — Ом-м-м...
— Да заткнись ты уже со своим омом! — внезапно четко донеслось сквозь стену. — Мозги мне этим звуком проели!

Гриня вздрогнул. Его связь со вселенной снова дала сбой. Он потянулся за своим талисманом — заветренным кусочком тофу в фольге, который он носил с собой на черный день, как иные носят нательный крестик.

Назавтра его ждала практика в столовой. На раздачу. К мясным тефтелям.

Ровно в семь утра он уже стоял за стойкой, бледный, как соевое молоко. Перед ним дымился огромный противень, от которого шел густой, плотный, животный запах. Пахло жизнью. Смертью. И луком.

— Гриш, давай, махай порцию, а то народ копится! — гремел над ухом голос наставника-повара, дяди Жени, и ладонью шлепал Гриню по спине, отчего тот вздрагивал.

Перед ним проплыло лицо студента-борца.
— Две положи. И хлеба. И соуса побольше, а то сухие.

Гриня зачерпнул липкие, масляные, невыносимо пахнущие шарики. Его рука дрогнула. В глазах поплыли зеленые круги, а в ушах прекратился даже голос дяди Жени, сменившись на высокий, нарастающий звон. Вселенная определенно выходила из тета-ритма и переходила на какой-то свой, мясной частотный диапазон.

Очнулся он на липком от жира полу возле раскаленной плиты. Над ним суетилось испуганное лицо дяди Жени.
— Очухался, веган проклятый? Объелся, что ли, воздуха? Чуть не грохнулся прямо в котлы! Видимо, наголодался...

Гриня облизнул губы. Во рту был странный, насыщенный, до дикости знакомый вкус. Соленый, мясной, с примесью томатной кислоты и чьей-то невысказанной тоски. Он отполз на полметра и посмотрел на противень.

С него исчезла добрая половина тефтелей.

Его пробила нервная дрожь. Он не просто упал в голодный обморок. Он, в беспамятстве, СЪЕЛ их. Полпротивня. Он нарушил обет. Он предал всех животных, Памелу Андерсон и самого себя.

Его отпустили домой, посоветовав «поесть наконец нормально». В коммуналке он отчаянно пытался очиститься: зажег шалфей для окуривания, поставил на все чакры кристаллы, заварил мощнейший детокс-чай.

И тут он услышал ЭТО.
— У-у-у-у, блевану-у-уть хоцца... — тихий, сиплый, на грани слуха голосок, полный неподдельного страдания. — Объелся, сука, падали человеческой... теперь страдай, тварь...

Гриня замер с зажженной полынной палочкой в руке. В комнате никого не было. Только жирная муха билась о оконное стекло.

— Кто здесь? — прошептал он, чувствуя, как по спине бегут мурашки.
— Да я-я-я здесь, мля! — прожужжал тот же голос, с непередаваемым вологодским акцентом. — В стекляшку бьюсь, тварь бестолковая! Нажрался телячьих тефтелек, а теперь ишшшо и голоса слышать начал?

Гриня остолбенел. Это говорила муха. И говорила она голосом его покойного деда-пчеловода.

Его «продвинутое» я треснуло по швам. Из трещины полезло его настоящее, деревенское, и оно говорило с ним голосом насекомого, объевшегося человеческой плотью.

Истерика длилась ровно до тех пор, пока Гриня не понял, что его «просветлённое» тело требует еды. Не кокосовой воды, а еды. Съеденные тефтели требовали продолжения банкета.

Он по-воровски прокрался на кухню, пока Людмила Сергеевна была в ванной, и схватил первую попавшуюся кастрюлю. Холодец. Его собственное отражение в дрожащем желе смотрело на него с немым укором.

В этот момент в кухню вошел Мурзик, упитанный полосатый кот Анатолия. Кот лениво облизнулся, посмотрел на холодец, потом на Гриню, и… фыркнул. Но это был не просто звук. Это было слово. Четкое, разборчивое, произнесенное барственным, ленивым баском, точь-в-точь как у его деревенского деда, когда тот был не в духе.

«Чё глаза вылупил, веган недоделанный? Сам как мышь воняешь, постный. Дай сюда этот холодец, а то я у тебя штанину помочу, в назидание!»

Гриня аж подпрыгнул, выронив ложку. Она с грохотом упала на пол.

— Ты… ты тоже?! — прошипел он, озираясь на дверь.

«А кто-то другой должен?» — томно протянул Мурзик, усаживаясь в позу сфинкса и презрительно щурясь. «Ты думал, мы, твари, на санскрите молчим? Нет, браток, мы на языке предков своих изъясняемся. А твой предок, я смотрю, с Вологодских краёв?»

Гриня почувствовал, как земля уходит из-под ног. Его худший кошмар сбылся. Его «низменная», «деревенская» сущность, которую он так старательно давил в себе киноа и медитациями, не просто вылезла наружу. Она заговорила. Голосами всех окрестных животных. И все они говорили на том самом диалекте, от которого он бежал сюда, в питерскую коммуналку, как от чумы.

Он бросил холодец (Мурзик тут же принялся за него с одобрительным урчанием) и побежал к единственному человеку, который мог понять всё что угодно, — к деду Лёне.

— Дед! У меня… у меня… — Гриня захлебывался, тыча пальцем себе в висок. — Я сошёл с ума! Я мяса нажрался и теперь… мухи говорят! Кот говорит! Все говорят на вологодском!

Дед Лёня, чинивший паяльником чайник, отложил инструмент. Он внимательно посмотрел на Гриню, не улыбаясь.

— Не «сошел», Гришенька, — произнес он рассудительноПрозрел. Ты сколько лет свою животную душу в себе душил? Веганством да мантрами давил, как таракана под тапком? А душа — она живая. Ей тесно. Она и прорвалась наружу. Да не через тебя — ты ей рот-то зажал. А через тех, кто попроще. Через тварей бессловесных. Они-то твою настоящую суть и отражают, как говорящее зеркало.

— Как убрать?! — взвыл Гриня. — Я не хочу это слышать!

— А ты не убирай, — посоветовал дед. — Ты послушай, о чём они, родимые, говорят-то. Может, не ругаются, а дельное что советуют?

В этот момент из-за плинтуса донесся тонкий, писклявый диалог. Две высоченные тараканьи тени ползли по стене.

«Слышь, Марфуша, — говорил один, — опять эта сволочь Людмила дихлофосом баловалась. Еле ноги унесла».
«Да хуже нашей доли нет, Петрович! — всхлипывал второй голос. — Одна отрава кругом! Раньше-то хоть крошки падали нормальные, мясные, сытные. А сейчас один этот… тофу его проклятый! Тоска зелёная! И воняет он непотребно».

И Гриня, к своему собственному удивлению, вдруг поймал себя на мысли, что ему… жалко тараканов. По-настоящему, до слез жалко этих ядовито-тоскливых Петровича и Марфушу. Его прорывает на странное, всеобъемлющее сострадание ко всему живому миру, который оказался гораздо ближе и понятнее, чем мир «осознанных» людей.

Его веганство треснуло, но не исчезло. Оно стало сложнее. Глубже. И гораздо, гораздо трагичнее.

Прозрение Грини было горьким и щемящим. Он сидел на своей кухне и слушал симфонию коммунального зверинца. Мурзик, дремая на батарее, во сне ворчал: «Эх, мирок... один веган на весь шкаф... хоть бы мышь запустили, для разнообразия...». Из-под раковины доносился сдержанный спор тараканов о вкусовых качествах старого линолеума. Даже муха, кружившая над его забытой чашкой с детокс-чаем, философски заметила: «Ты посмотри на него — сидит, человечество спасает, а сам чай-то холодный. Нет в них, в веганах, жизненной силы, Марфуша. Одна тоска постная».

И самое удивительное — Гриня не чувствовал ни ужаса, ни отвращения. Только огромную, всепоглощающую жалость. Ко всем. К Мурзику, тоскующему по мыши. К тараканам, вынужденным есть линолеум. К мухе, ищущей смысл в холодном чае. И к самому себе. Такому одинокому и запутавшемуся в своих же правилах.

Он встал и молча пошел в магазин. Купил самую дорогую куриную грудку, какую смог найти. Вернувшись, он отварил ее без соли и специй, остудил и положил в миску Мурзику.

Кот лениво подошел, понюхал и удивленно поднял на Гриню свои желтые глаза.
«Это что за подношение, постник? Совесть загудела? Али мясо отравленное?»
— Нет, — тихо сказал Гриня. — Я не ем. Но твоя кошачья карма — это твои личные проблемы. Ешь.

Потом он насыпал за шкаф крупы для тараканьего семейства. Не для того, чтобы травить, а просто так. Покормить.

Наступило утро. Гриня сидел на кухне и пил свой скучный травяной чай. Он не пытался больше медитировать. Он просто сидел и слушал тишину, которая больше не была тихой. Она была полна жизнью.

Вдруг с люстры донесся знакомый сиплый голос. Это была та самая муха.
«Слышь, Марфуша, — сказала она другой мухе. — А Гришка-то наш... ничего парень. Гляди-ка, душа у него, конечно, веганская, трепетная. А сердце... сердце-то всё равно деревенское. Доброе. Не забыл, откуда корни».

Гриня не сдержал улыбки. Горькой, но настоящей. Он не избавился от своего дара. Он заключил с ним перемирие. Он принял тот факт, что его «просветлённое я» и его «деревенская душа» — не враги, а две половинки одного целого, говорящие на одном языке — языке сострадания. Пусть и на вологодском диалекте.

В этот момент на кухню ворвалась Людмила Сергеевна.
— Ну что, Григорий, — фыркнула она, — с духами своими поговорил? Научился, значит, с мухами беседовать? Может, они тебе скажут, куда моя сметана опять подевалась?

Гриня спокойно повернулся к ней. В его глазах не было ни страха, ни раздражения.
— Да, Людмила Сергеевна, — сказал он с легкой усмешкой. — Они передают, что вы сегодня суп пересолили. И лавровый лист надо было вынимать час назад. А сметану... — он сделал театральную паузу, — ...сметану, говорят, видели на балконе у Анатолия. Он ею похмелье запивал.

Он вышел из кухни, оставив Людмилу Сергеевну в полном, беспрецедентном ступоре. Его «скелет» — его деревенская, животная сущность — больше не прятался в шкафу. Он стал его скрытой суперсилой. И самым честным источником информации в доме.

### КОНЕЦ РАССКАЗА ###

Загрузка...