Истоки льда
Камень был холодным. Даже сквозь тонкое дно ящика холод просачивался внутрь, тяжёлый и влажный. Он заполнял всё: ноги, сведённые судорогой, руки, вцепившиеся в прогнившие доски, зияющую пустоту под рёбрами.
Маркарт. Каменная клетка с небом вместо решётки.
Раньше был дом. Пахло жареным хлебом и воском для лат. Отец чистил кирасу у камина, мурлыча под нос свои любимые строчки:
«побьём Братьев бури, землю нашу вернём... Защищать край родной будем мы день за днём».
Его руки были тёплыми. Они могли укрыть от любой бури.
Теперь буря была везде.А тёплых рук — не было.
Сослуживцы отца, те, что хлопали его по плечу на пирушках, смотрели сквозь неё. Сквозь грязь на лице, сквозь дыру на локте платья. «Каждый сам за себя, девочка. Война». Империя, «край родной», который он поклялся защищать, проглотила его и не подавилась. Она была слишком мала, чтобы считаться осколком.
Она зажмурилась. Пыталась вызвать в памяти тот запах — жареного хлеба. Но в ноздри впивался только кислый дух помоек и мокрого камня.
Сегодня она впервые поужинала. Объедками с чужого стола, с трудом найденными на помойке у таверны «Серебряная Кровь». «Почему кровь — серебряная?» — мелькнула вялая мысль. Но не до конца обглоданная кость сулила нечто большее, чем ягоды из леса. Настоящее мясо.
Она грызла её, как животное, стыдясь и не в силах остановиться. Теперь в желудке лежал тяжёлый, тёплый комок. Но от этого не становилось теплее.
Зачем?
Мысль пришла тихо, как последний выдох. Зачем греться? Зачем завтра снова искать эту кость? Зачем вообще просыпаться в этом каменном городе, где на её бретонскую кровь смотрят с презрением, а на её голод — с равнодушием?
Она повернулась на бок, пытаясь укрыться собственными худыми руками. Из-за стены доносился гул голосов, звон кружек. Чей-то смех. Кусочек чужой, недосягаемой жизни. Тёплой.
Она сжалась в комок. Глаза были сухими. Плакать — тоже зачем? Слёзы не согреют. Не накормят. Не вернут отца.
Она была никем. Вещью. Призраком у чужой стены.
И самое страшное заключалось в том, что ей было абсолютно не за что зацепиться. Ни клочка надежды. Ни единой причины дождаться утра.
Только холод. Только камень. Только тихий, бесконечный вопрос, на который не было ответа.
И в этой тишине, внутри неё, что-то начало медленно, неумолимо замерзать. Превращаться в лёд.
Истоки гнева
Рассвет в Маркарте был серым и холодным. Последние звёзды таяли над зубчатыми стенами, а лёгкий туман стелился по мостовой, цепляясь за камни влажными клочьями. Эола сидела, прижавшись спиной к ящику, и смотрела, как небо светлеет. Когда-то, в другой жизни, она любила рассветы. Отец иногда будил её, чтобы показать, как первые лучи окрашивают шпили Вэйреста в розовый и золотой цвета.
«Сияние Рассвета», — прошептала она, вспомнив историю о мече Меридии. Он рассказывал ей сказки на ночь, сидя на краю её кровати. В их доме в Хай-Роке пахло воском для деревянной мебели, сушёными травами и свежим хлебом. Он был не просто солдатом — он был истинным легионером, верившим, что Империя несёт не только порядок, но и знание. «Мы защищаем не просто земли, ласточка, мы защищаем будущее, где такие, как ты, смогут учиться и расти в мире», — говорил он, поправляя на её пледе складки.
Теперь этот плед, как и всё остальное, остался в прошлом. Она потянула носом воздух, но вместо лаванды и хлеба в ноздри впивался запах мокрого камня и остывшей золы. Она встала и её тело заныло от ночного холода. Платье, когда-то нарядное, теперь висело на ней мешком, промокшее и грязное.
Она побрела по просыпающемуся городу. Сторожевые на стенах сменяли друг друга, их голоса были усталыми и равнодушными. Женщины шли к колодцу, неся медные кувшины. Никто не смотрел на неё. А если и смотрели — их взгляды были пустыми, будто она была частью пейзажа — безмолвной, незначительной деталью.
Она вспомнила, как приехала сюда с отцом. Как он, гордый и сильный в своей начищенной кирасе, представил её своим товарищам. «Моя дочь, Эола. Самое драгоценное, что у меня есть». Они улыбались, кивали. Один даже дал ей леденец. Они обещали присмотреть за ней.
А потом начался бой и отец не вернулся. А на неё смотрели те же люди, но их взгляды стали другими. Сначала — с жалостью, которую было невыносимо видеть. Потом — с неловкостью. А потом — с раздражением. «Девочка, не путайся под ногами. У нас война». «Мы не можем вечно за тобой приглядывать».
Её отец умер защищая эти стены. А его «самое драгоценное» эти стены вышвырнули, как вышвыривают объедки после пира.
Она остановилась на краю рынка, глядя, как торговцы раскладывают свой товар: яблоки, хлеб, куски сыра. Её желудок сжался от голода, но ещё сильнее сжалось сердце от несправедливости. Она не просила многого. Только места у огня. Только куска хлеба. Только чтобы кто-то вспомнил, чья она дочь.
Но они забыли. Империя, ради которой он отдал жизнь, забыла его дочь. Город, который он спас, не нашёл для неё уголка.
В её глазах стояли слёзы, но она сжала кулаки и не дала им упасть. Плакать — значит согласиться с этим. Значит признать, что всё кончено.
Внутри неё что-то перевернулось. Это была не ярость, ещё нет. Это была уверенность. Уверенность в том, что мир, которому верил её отец, — прекрасная, но жестокая сказка. А правда была здесь, на этих холодных камнях. Правда заключалась в том, что ты либо сильный, либо тебя выбрасывают. Либо ты имеешь ценность, либо ты — никто.
Она посмотрела на свои руки — маленькие, грязные, беспомощные. Но в них вдруг зародилась решимость. Если этот мир не оставил ей места для доброты, значит, ей нужно найти другую силу. Силу, которая не просит, а берет. Которая не надеется, а действует.
Пока — просто выжить. Просто найти способ не замёрзнуть следующей ночью. Но семя было посажено. И оно ждало своего часа.
Истоки воли
Иногда в её жизни случались крошечные отсветы иного мира. В тот день среди привычных объедков за «Серебряной Кровью» её взгляд выхватил из грязи обрывок шелковой ленты. Неестественно яркий, ядовито-голубой цвет напомнил ей о другом небе — не сером маркартском, а высоком и синем над Вэйрестом. Дрожащими от холода пальцами она повязала её на свои спутанные волосы. Всего на мгновение ей показалось, что она снова может быть не просто бродяжкой, а девочкой.
Дверь таверны распахнулась, выпустив на улицу группу Соратников. Во главе, расчищая путь широкими плечами, шёл Арнбьерн. Его взгляд, привыкший выискивать движение в лесу, машинально прочесывал переулок — и намертво застыл на ярком пятне. Он медленно подошёл ближе, заслонив собой свет.
— Голубой? — фыркнул он, с откровенным неодобрением разглядывая ленту. — Цвет выцветшей ткани и несвежего молока. Прямо как ты — блёклый и тощий. Смотреть не на что.
Он наклонился чуть ниже, и его ухмылка стала шире, обнажая крепкие зубы.
— Не обижайся, вкусняшка. Я вервольф, мне такие тощие, как ты, только зубы портить. Но расслабься, сегодня я сыт. Просто уясни: хочешь, чтобы тебя не заметили — не выделяйся. Поняла?
— Брось, Арнбьерн, — кто-то буркнул сзади. — Маленькая же.
—А я что? — вервольф развёл руками, не отводя взгляда от Эолы. — Жизни учу. Хотя... — Он прищурился. — Может, ты и правда хочешь, чтобы тебя нашли? Чтобы кто-то голодный заметил и пригласил на... ужин?
Он громко рассмеялся, повернулся и, хлопнув товарища по плечу, двинулся прочь. Для него и его спутников инцидент был исчерпан — мимолётная шутка, вызванная плохим настроением и личными причудами.
Для Эолы мир в этот миг перевернулся.
«Вкусняшка».
«Ужин».
Слова впились в неё острее любого ножа. Её не просто обидели. Её разоблачили. Этому взрослому, сильному воину не потребовалось ни секунды, чтобы увидеть правду: её попытка быть нормальной девочкой была жалким фарсом. Он посмотрел на её единственную кроху красоты и увидел лишь мишень для насмешки. Приманку для хищника.
Стыд подступил к горлу горячим комом. Она медленно, с трудом переводя дыхание, сняла ленту. Яркий шёлк безжизненно повис в её пальцах, а затем упал в грязь, став таким же мусором, как и всё, что её окружало.
Внутри что-то сломалось и затихло. Слёзы высохли, не успев политься. Обида и отчаяние сменились странным, леденящим спокойствием.
Картина была ужасающе ясной. Так на неё смотрели стражники у ворот. Так — торговки на рынке. А теперь — так смотрит один из самых сильных воинов в городе. Я для них не человек. Я — никто. Или... еда.
Она посмотрела на свои грязные, худые руки. Руки, которые не могли ничего защитить.
«Я не хочу быть едой», — подумала она с простой, отчаянной ясностью. — «Я не хочу, чтобы надо мной смеялись. Я хочу, чтобы меня боялись. Чтобы никто не смел называть меня так никогда».
Она не знала, как этого добиться. Но смутно чувствовала, что сила, которая заставит других дрожать, не может быть светлой и доброй. Она должна стать острее насмешек и твёрже камня мостовой.
Эола развернулась и пошла прочь, не оглядываясь на скомканную ленту. Впервые её вело не бесцельное отчаяние, а холодная, чёткая решимость.
Истоки силы
Холод в Маркарте был иным. Он больше не пробирал до костей, не заставлял сжиматься в комок в гнилом ящике. Теперь он стал другим — острым, ясным, словно отточенный клинок. Он жил у неё внутри, в той самой пустоте под рёбрами, где раньше была только тоска. Теперь пустота была заполнена решением.
«Я не хочу быть едой».
Эта мысль больше не была отчаянным шёпотом. Она стала фактом. Законом, по которому отныне существовал её мир.
Но одного желания было мало. Сила не падала с неба, как падали объедки с чужого стола. Её нужно было добывать. И Эола начала свою охоту.
Её первой добычей стал камень. Не булыжник с мостовой, а осколок сланца, отколовшийся от стены старого склада. Он лежал в тени, острый, с режущим краем. Она подобрала его, и камень лёг в её ладонь не как кусок породы, а как первый аргумент в будущем споре с миром. Он был холодным и твёрдым. Таким же холодным и твёрдым, как нечто новое, что начало кристаллизоваться в её груди.
Второй добычей стало знание.
Она перестала скитаться по городу как призрак. Теперь она наблюдала. Её голодные, ставшие не по-детски внимательными глаза, выискивали не еду, а слабости. Она изучала распорядок стражников, дежуривших у складов. Заметила, что старый красноглазый данмер, выносивший мусор из алхимической лавки, всегда на несколько минут оставлял дверь на защёлке, отходя вглубь помещения. Она запомнила, в какой день недели трактир «Серебряная Кровь» получал новые бочки с элем и куда ставили пустую тару, из которой ещё можно было выцедить несколько капель тёплого, кислого пойла, чтобы огненной струйкой разлить его по желудку и на время забыть о холоде.
Она училась тишине. Раньше она была тихой от безысходности. Теперь её тишина стала оружием. Она двигалась так, чтобы тень поглощала её, чтобы скрип её стоптанных башмаков по камню растворялся в вое ветра. Она стала тенью, призраком, которого не замечали до тех пор, пока он не исчезал вместе с парой забытых яблок или горстью медяков, оставленных небрежным торговцем на прилавке.
Однажды вечером, прячась под мостом у реки, она нашла свою третью добычу. Старую, затупившуюся и ржавую иглу. Кто-то, вероятно швея, выбросил её за ненадобностью. Эола подобрала и её. Она не знала, как шить. Но она интуитивно чувствовала, что острый предмет, даже такой маленький, — это власть. Власть проткнуть, причинить боль, защититься.
Она сидела, зажав иглу в кулаке, и смотрела на тёмные воды Котрас-Рил. Луна, бледный серп, отражалась в них, разбиваясь на тысячи осколков.
«Побьём Братьев бури, землю нашу вернём...»
Строчки отцовской песни всплыли в памяти сами собой. Но теперь они звучали иначе. Горько и цинично. Он пел о защите родного края. А этот край дал его дочери промёрзнуть под открытым небом и назвать её «вкусняшкой».
Что она защищала? У неё не было края. Не было дома. У неё был только этот камень в кармане, эта игла в кулаке и этот холод внутри.
Она больше не была Эолой, дочерью легионера. Та девочка умерла от голода и стыда в тот день, когда ярко-голубая лента упала в грязь. Она ещё не знала, кем станет. Но она знала, кем не будет.
Она не будет едой.
Она не будет просить.
Она не будет надеяться.
Она будет брать. Будет наблюдать. Будет выжидать. А когда-нибудь, может быть, она станет достаточно сильной, чтобы не просто брать, но и отнимать. Чтобы не просто выживать, но и мстить. Холоду. Голоду. Равнодушным взглядам. Вервольфу с его ухмылкой.
Она разжала ладонь. Игла блеснула в лунном свете. Эола посмотрела на своё отражение в тёмной воде — бледное, искажённое рябью лицо с огромными глазами.
— Я не еда, — тихо, но чётко сказала она своему отражению. И впервые за долгое время её голос не дрожал.
Это был не детский лепет. Это была клятва. Первый урок был усвоен. Холод стал её союзником. Камень — её аргументом. А тишина — её доспехами. Путь вперёд был окутан мраком, но теперь у неё были инструменты, чтобы проложить его через эту тьму.
Игла снова сомкнулась в её пальцах. Острый, холодный обет, впивающийся в ладонь. Напоминание.
Решение стать сильной было подобно острому камню в её груди — оно кололо изнутри, не давая забыться. Но одной решимости, как выяснилось, было мало. Голод оставался прежним, холод — всё таким же пронизывающим. Её «охота» за объедками и медяками теперь велась с холодной методичностью, но добыча от этого не становилась обильнее.
Всё изменилось вечером, когда она выследила крысу.
Это была крупная, старая особь, с проплешинами на боках и длинным, чешуйчатым хвостом. Она ролась в куче гниющих овощей за «Серебряной Кровью», уверенная в своей безнаказанности. Эола наблюдала за ней из-за угла, и в её сознании что-то щёлкнуло. Это был не просто вредитель. Это был вызов. Призрак насмешки Арнбьерна снова проступил сквозь туман памяти: «...такие тощие, как ты, только зубы портить».
Еда.
Она смотрела на крысу,а видела себя. Такую же голодную, цепкую, презираемую всеми. Чтобы перестать быть едой, нужно было начать есть самому. Нужно было совершить акт насилия.
Она медленно вынула из складок платья ржавую иглу. Рука не дрожала. Внутри была лишь ледяная пустота и фокусировка хищника. Она прикинула расстояние. Подкрадываться учиться было негде — она просто пошла прямо, быстрыми, бесшумными шагами.
Крыса подняла голову, её маленькие чёрные глаза блеснули. Но было поздно. Рука Эолы, худая, но отчаянно сильная от месяцев лишений, молнией опустилась вниз.
Она не попала точно. Игла не проткнула череп, а скользнула по боку, оставив глубокую, рваную рану. Раздался пронзительный, нечеловеческий визг. Крыса забилась, пытаясь укусить её, тёплая кровь брызнула на её пальцы, на платье, на лицо.
Эола не отшатнулась. Что-то древнее и безжалостное проснулось в её глубинах. Она прижала тварь к земле коленкой и снова ударила. И снова. Уже не целясь, просто вгоняя тупой кусок металла в тёплое, дергающееся тело, пока визг не сменился хрипом, а потом и полной тишиной.
Она сидела на корточках, тяжело дыша. В ушах стоял звон. В нос ударил резкий, медный запах крови. Она смотрела на маленькое, бездыханное тело, на свои руки, испачканные в грязи и крови. На иглу, которую она сжимала так, что костяшки побелели.
Отвращения не было. Была пустота. А потом — странное, щемящее чувство триумфа. Она сделала это. Она не просто украла — она взяла. Она отняла жизнь. Пусть крошечную, ничтожную, но это была её первая победа. Первая добыча, добытая не унизительным копанием в помойке, а силой.
Она медленно поднялась. Ноги немного подкашивались, но внутри что-то затвердело окончательно, как сталь, закалённая в первом бою. Она подобрала тушку, всё ещё тёплую, и сунула её в карман. Это была не еда. Это был трофей. Доказательство.
Вернувшись под свой мост, она развела крошечный, почти невидимый костёр из подобранных щепок. Поджаривая крысу на заострённой палке, она смотрела на язычки пламени. Они отражались в её глазах — уже не детских, полных тоски, а взрослых, твёрдых, почти пустых.
Мясо было жёстким, отдавало грязью и болотом. Но оно было её мясом. Добытым, а не поданным. Украденным у мира, который отказывался её кормить.
Она облизала пальцы, чувствуя вкус сала и копоти. Потом достала свой камень-осколок и начала методично, без всякой цели, точить об него свою иглу. Скребущий звук сливался с журчанием реки.
Она больше не была просто тенью. Тень не оставляет за собой кровавых следов. Тень не чувствует вкус добычи.
Она не знала, кем становится. Убийцей? Чудовищем? Её это больше не пугало. Страх был роскошью, которую она не могла себе позволить.
Она точила иглу, смотря в темноту. Теперь у неё было не просто решение. У неё был вкус крови на губах. И этот вкус был горьким, отвратительным и бесконечно правильным. Это был вкус её нового мира. Мира, где она больше не была едой.
Она была охотником.
Истоки веры
Мир для Эолы больше не делился на сытых и голодных. Теперь он был соткан из полутонов и скрытых знаков. Её взгляд, отточенный неделями выживания, выхватывал из серости Маркарта странные детали: подозрительно чистый участок стены в грязном переулке, будто к нему кто-то часто прикасался; обронённое кем-то слово, заставляющее встревоженно оглянуться стражника; особый блеск в глазах другого бродяги — не тупой апатии, а напряжённого, голодного внимания.
Именно тогда она увидела Знак.
Он притаился в самом сердце Трущоб, на гниющей балке полуразрушенного дома, будто пророс сквозь дерево изнутри. Это не было криком. Это был шёпот, выцарапанный чьим-то острым инструментом. Символ напоминал оскаленную пасть, но не звериную, а нечто древнее и бесплотное, из которой струились извилистые, червеобразные линии. Они словно шевелились в поглощающих сумерках, обещая что-то тёмное, бесконечно далёкое и до боли знакомое — ту самую пустоту, что жила у неё под рёбрами.
Эола замерла, впиваясь в него взглядом. Внутри всё сжалось в тугой, холодный комок узнавания. Это про меня. Это для таких, как я.
Следующие несколько дней она вела новую охоту. Она стала тенью, прилипавшей к стенам таверн, к группам болтающих у колодца служанок, к пьяным старателям. Она ловила обрывки фраз, впитывая их, как губка.
Сначала — лишь намёки, витающие в холодном воздухе.
«...по ночам там,на погосте, огонёк... не упыриный, другой...»
«...в Морфалле,слышь, свои порядки... там таких, как мы, в свой круг зовут...»
«...есть такая...Богиня Голода... ей те, кого все отвергли, милее всех...»
«...а жрец-то новый,слышно, в городе... один пока... крысуется где-то... не показывается...»
Слово «жрец» прозвучало для неё как удар колокола. Крысуется. Прячется. Как я.
Она складывала эти обрывки в уме, и перед ней проступала мрачная картина. Была сила, пожирающая саму себя, чтобы стать сильнее. И был её глашатай, жрец, который где-то здесь, в Маркарте. На кладбище.
Кладбище Маркарта было таким же суровым и неприветливым, как и его жители. Оно лежало на отшибе, огороженное низкой каменной стеной, которую век за веком подтачивали ветра с гор. Именно сюда она направилась с наступлением темноты, её худое тело сливалось с тенями кривых надгробий.
Первая ночь принесла лишь вой ветра и леденящее душу одиночество. Она сидела, зарывшись в груду мокрых листьев, и смотрела на могилы. Они тоже никому не нужны. Их тоже забыли. Может, они... понимают?
На вторую ночь её ноздри, привыкшие к запаху гнили и пыли, уловили нечто иное. В самой старой части погоста, где склепы уходили в землю, словно в страхе прячась от неба, витал слабый, но цепкий запах — тления, смешанного с дымком от редких, горьких трав, пахнущих болотной тиной и металлом.
Сердце Эолы забилось чаще. Это был не случайный запах. Это был след. Она поползла на него, как зверёк, прижимаясь к холодным камням, её пальцы впивались в мох, покрывавший старые плиты. Она нашла его — не склеп, а узкую расщелину в скале за оградой, искусно прикрытую сломанными ветками и клочьями выцветшей ткани.
Внутри, в глубине, прыгал крошечный, чадящий огонёк, отбрасывающий на стены причудливые, шевелящиеся тени. И сидел он. Человек в тёмном, пропыленном плаще. Он не молился. Он что-то жевал — медленно, почти благоговейно, его губы растягивались в чём-то, похожем на улыбку. Рядом с ним на плоском камне лежал амулет — тот самый знак с балки, но теперь отлитый из тёмного, почти чёрного металла, поглощающего свет.
Эола не посмела сделать и шага. Она затаила дыхание, чувствуя, как холод скалы проникает сквозь тонкую ткань её платья. Он был реальностью. Все её догадки, вся её надежда — не бред. Тот, кто мог дать ей ответ, сидел в двадцати шагах. Тот, кто знал язык её голода.
Она отползла назад, в ночь, но холод этой ночи был уже иным. Он был полон ожидания. Она нашла не еду. Она нашла дорогу.
Теперь ей предстояло решить, как по ней ступить. Как подойти к тому, кто, как и она, научился становиться невидимым. Ей нужен был не просто смелый поступок. Ей нужен был доказательство. Знак, что она достойна прикоснуться к этой тьме. Или добыча, которая станет её пропуском.
Она сжала в кармане свою заточённую иглу, чувствуя её холодное, уверенное прикосновение. Охота только начиналась. Но теперь у неё была цель, ради которой стоило становиться настоящим хищником. Цель, что пряталась в каменном чреве скалы и пахла тлением и свободой.
Истоки Причастия
Воздух в пещере жреца был спёртым и тяжёлым, пахнущим сыростью камня, дымом чахлого костра и сладковато-трупным духом, что витал над грубой чашей, стоявшей на его алтаре — высохшим оленьим черепом, почерневшим от копоти и времени. Эола, затаившаяся в каменной щели, впитывала каждую деталь. Она видела, как он не ест, а совершает таинство. Склонившись над куском мяса, он бормотал хриплые слова, а его пальцы, чёрные от земли и засохшей крови, разрывали плоть, возлагая её в эту чашу.
В первую ночь её наблюдений он, не оборачиваясь, швырнул в сторону её укрытия обглоданную кость, облепленную сухожилиями и кусками гниющей плоти. Не как подачку, а как вызов. «Сможешь ли ты разглядеть в этом отбросе священный символ?»
Прошло несколько дней. Эола возвращалась снова и снова, становясь частью пейзажа. И вот однажды вечером он вышел из пещеры. В одной руке он держал горсть мерзлой земли, в другой — несколько мелких, белых косточек, возможно, от птицы или крысы. Молча высыпав землю на плоский камень у входа, он превратил её в ровную, тёмную площадку. Затем медленными, точными движениями начал вдавливать кости в эту землю, располагая их в определённом порядке. Под его пальцами проступал грубый, но неоспоримо узнаваемый контур — оскаленная пасть с извивающимися, червеобразными линиями. Знак Намиры, собранный из костей и грязи.
Затем он резким движением смахнул кости с камня, разрушив изображение. Белые осколки рассыпались у его ног.
— Мусор, — произнёс он, и его голос был плоским, как лезвие заступа. — В глазах тех, кто цепляется за свет. Но в наших глазах — семя. Принеси мне новое. Возьми то, что они называют отбросами, и сделай так, чтобы оно заговорило. Чтобы его шёпот услышала Сама Тьма.
Он развернулся и скрылся в пещере, оставив её наедине с разбросанными костями. Эола не тронула их. Её разум, отточенный в борьбе за выживание, уже искал не добычу, а идеальный аргумент.
И она нашла его в логове под вывернутыми корнями старого вяза. Там лежала мёртвая волчица, утроба которой была вспорота когтями медведя или саблезуба. А рядом, прижавшись к её остывшему боку, сидел волчонок. Он был так мал, что шерсть на нём ещё казалась пухом. Он тыкался мордой в бок матери, пытаясь разбудить, и тихо поскуливал, не в силах понять, почему её молоко стало холодным. Он не убежал, не испугался запаха смерти — он ждал, потому что не знал другого мира, кроме этого тёплого бока. Эола смотрела на него, и в её памяти всплыл вервольф Арнбьерн, его ухмылка и слова: «такие тощие, как ты, только зубы портить». Этот зверёк был еще одним ребёнком Севера, чья суть — рычать и пожирать. Но его мир оказался хрупким. Его сила — иллюзией.
Она стала приходить к логову, наблюдая. Жрец видел это — его взгляд скользил по скалам, где прятался зверёк, потом останавливался на её укрытии. Он ждал.
Ночь выдалась леденяще холодной. Эола шла по едва заметным следам. Она нашла волчонка забившимся под корни старой ели. Он был так слаб, что даже не рычал.
Она прицелилась в основание его черепа, но рука дрогнула от холода и чужого страха, который вдруг стал её собственным. Игла не убила, а лишь впилась в мышцы плеча. Волчонок взвыл — тонко, по-детски, и рванулся прочь, волоча за собой онемевшую лапу. Эола навалилась на него всем телом, глуша его визг и удары, её пальцы скользили по скользкой шерсти. Она чувствовала, как под ней бьётся маленькое, отчаянное сердце. Второй удар пришёлся куда ниже, пронзив бок. Третий... четвёртый... Она заколачивала иглу, как гвоздь, сквозь шкуру, мышцы, рёбра, пока конвульсии не ослабели, а потом и вовсе не прекратились. Она сидела на корточках, тяжело дыша, с лицом, забрызганным тёплой кровью, с руками, по локоть красными от жизни, которую только что забрала.
И тогда начался ритуал.
Она не потащила тушу к пещере. Вместо этого дрожащими от холода, но твёрдыми в своей решимости пальцами она совершила всё на месте. Она вскрыла грудь. Тёплые, дымящиеся на морозе внутренности она выложила на белый снег, тщательно воссоздавая тот самый сложный узор, что он показал ей из костей. В самый центр этого кровавого святилища она положила свою старую, выцветшую голубую ленту.
Закончив, она отступила в тень и замерла.
Ждать пришлось недолго. Из темноты возник он. Жрец. Он подошёл и застыл перед её творением, его глаза изучали композицию с безмолвным, внимательным интересом.
— Не крысу, — наконец прозвучал его голос. — Не птицу. Волчонка. Ты взяла не пищу. Ты взяла идею… и обратила её в молитву. Я показывал тебе на костях и земле. Ты же принесла в жертву дух этого города. Его ярость. Его гордыню.
Он приблизился.
—Почему он? — спросил он, и в его голосе впервые прозвучало нечто, похожее на настоящее любопытство.
Эола сделала шаг из тени.
—Дети севера носят шкуры этих зверей и поют песни об их силе. Они думают, что могут надеть её, как доспех, и стать непобедимыми. Но под шкурой — та же уязвимая плоть. Та же гниющая плоть. Я взяла не зверя. Я взяла их символ и показала его истинную суть. Он был тем, кого этот мир боготворит. Символом силы, что презирает таких, как я. Но его боги оказались слепы. Они не спасли его. А моя… — она посмотрела на кровавый знак, — моя Владычица дала мне силу взять его гордыню и обратить её в священный знак. Я принесла ей не мясо. Я принесла ей правду, что скрыта под шкурой.
Жрец выпрямился. Тишина, повисшая между ними, была оглушительной. Затем он медленно откинул полог своей пещеры.
— Входи, дитя Голода, — провозгласил он. — Твоё место у огня ждёт тебя. С этой ночи ты не просительница. Отныне ты — голос, что шепчет из самой гнили.
Эола переступила порог, оставляя за спиной мёртвого волчонка, выцветшую ленту и призрак той, кем она была когда-то. Она входила как посвящённая. Её жертва была не просто принята — она была понята.
Истоки власти
Каменное чрево святилища Намиры, стало её новым домом. Холод здешних стен больше не причинял боли. Эола стояла над учителем в сердце Чертога Глубин, и в её осанке читалась непринуждённая власть, которой не было раньше. Он лежал на камне, его дыхание было ровным, а взгляд — острым и ясным, будто впервые за долгие годы.
— Подходи, дитя, — его голос был глухим, но твёрдым. — Ты думаешь, это убийство? Ты ошибаешься. Это — цветение.
Он медленно провёл рукой по шраму на своей груди.
— Моя сила уходит в землю, как вода в песок. Я стал старым деревом, которое больше не плодоносит. Но ты… ты — новый росток. Чтобы ты стала сильнее, моя плоть должна стать твоей. Не укради её. Прими. Такова воля Круговорота. Такова воля Голода.
Эола молча сжимала кинжал — не ту ржавую иглу, а тяжёлый ритуальный клинок. Его слова не были новостью. Они были подтверждением.
— Они снаружи, — он кивнул в сторону выхода, — прячут своих мёртвых в каменные ящики. Тратят силу земли на то, чтобы замедлить тлен. Глупцы. Смерть — не конец. Это дар, который сильный передаёт сильнейшему. Я отдаю тебе всё, что знаю. Не в словах. В плоти. В крови. Стань моим продолжением.
Он обнажил горло.
— Не заставляй меня ждать. Моя плоть устала. Стань ею взамен.
Эола не ответила. Удар был точным. Хруст рассечённого горла отозвался эхом под сводами. Тёплая кровь хлынула ей на грудь и руки. Он не закричал — только захрипел, и это был единственный звук, кроме треска ломаемых костей, когда она приступила к работе.
Её пальцы погружались в ещё тёплое тело. Рёбра ломались с глухим скрежетом. Она отделяла мясо от костей, разрывая связки. Кровь заливала камень, стекала с её локтей. Вкус железа и плоти был знакомым — вкус дара, который наконец-то переходил к тому, кто был его достоин.
Из теней выползли Пожиратели. Они молча смотрели на её окровавленные руки, на то, что осталось от учителя.
Старший прохрипел:
—Свершилось.
Эола подняла голову, брызги крови стекая по её лицу.
— Они называют нас чудовищами. Они правы. Мы — голод. Мы — круговорот. Мы — истина.
Долина Рифтена лежала внизу, залитая багровым закатом. За спиной Эолы, в каменном чреве пещеры, копошились её Пожиратели — голодные тени, её дети по крови и голоду, готовые ринуться в ночь по первому её слову. Впереди простирался Скайрим — спящий, ничего не подозревающий, его города и селения мерцали в сумерках наивными огнями, будто расставленные по столу яства на великом пиру.
Губы её приоткрылись, вбирая ветер, что несёл с собой запах крови, влажной земли и бесконечной охоты.
Охота только начиналась.