Угловатые тени на бледном снегу – оглушительно черные. Ломкий, больной от весеннего солнца, он скоро сойдет, и под ним прорастет молодая трава. Она будет зеленой и сочной, в ней будет так мягко лежать.
Войцеховский садится на снег. Поднимает глаза. В синем небе танцует беспечное облако. Солнце слепит, его острые грани – алмазны. Лед, кинжал, серебро.
…приложи к животу – будет легче.
Войцеховский кривится от боли. Огонь и терновый венец. Почерневшее облако в небе. Он тихо скулит. Белый снег беспощаден.
– А-а… да черт бы побрал это все… – зажимая руками живот, он качается. Боль нарастает. Желудок пронзают мечи.
…чернота и каленое солнце под веками. Колотый лед в животе.
Войцеховского рвет – кровяными чистейшими сгустками, и становится легче. Он дышит устало и часто. На белом снегу – ослепительно-черные тени. По небу бегут облака. Их поход бесконечен.
– Вернулся… А мы и не ждали! – бормочут над ухом.
По снегу идет Тыманча. Его кожа смугла, и глаза его смотрят насмешливо. Он машет рукой Войцеховскому, мол, что расселся – вставай!
– Ты здесь, проводник? – Войцеховский пытается встать. Его ноги слабы, в них чугунная вялость. Он корябает пальцами снег. Все бессмысленно. Глупо.
…как тридцать один год назад.
Тыманча это знает. В глазах его боль сострадания.
– Бедные вы, – говорит Тыманча, – разнесчастные люди. Вы сами себя обижаете, сами казните себя. А потом сами плачете. Просите, чтоб я вам помог. А как я помогу?
Он трясет головой. Его круглые щеки гуляют от смеха. Тыманча веселится.
– Ну да, ты же мертв, – говорит Войцеховский уверенно. – Ты же умер от тифа. Тебя закопали в снегу. А теперь ты вернулся… Что все это значит?
Тыманча добродушен.
– Поход продолжается. Ты думал, все будет так просто? – хихикает он. – Добрели до Читы, ордена всем раздали, и баста? Все можно забыть? – он смурнеет. – Да, а орден-то где? Отобрали?
Войцеховский заводит глаза.
– Да. Еще при аресте. Еще в сорок пятом. Еще в этой чертовой Праге. Я все еще помню… забыть не дадут, – он вздыхает.
…Великий Сибирский поход.
– Тогда почему ты вернулся? Зачем ты опять здесь? – глаза Тыманчи леденеют. – Здесь пусто и мертво, и даже трава не растет. А ты вот пришел. И сидишь, умираешь. Тебе очень больно, наверное, да?
Войцеховский кивает ему.
– Это язва желудка. Моя многолетняя язва. Она разыгралась, а кормят тут, в лагере… сам понимаешь, – он перхает кровью. – Ты мертв. Тебе лучше, чем здесь, в Озерлаге. Счастливец!
Он смотрит на небо, холодное, светлое. Он знает – Тыманча исчезнет сейчас. Тыманча в гостях ненадолго.
– Позор! – слышит вдруг Войцеховский. – Позор! Как ты мог!
Тыманча растворился. Над ним стоит Каппель. Прямой, офицерски подтянутый. Гордый. В руках его – орден с двухцветною лентой. Блестящий, терновый венец изо льда и пронзительный меч золотой. Каппель смотрит в глаза ему.
– Ты позволил арест? – вопрошает он зло. – Ты позволил сорвать с себя знаки отличия? Ты не покончил с собой? Зачем? Зачем, генерал Войцеховский?
…зачем ты вернулся в поход?
Войцеховский бледнеет от боли. Огонь и мечи. Он пронзительно смотрит на Каппеля.
– Ах, ну да, ты же мертв. Мертвецам так легко обвинять. Ты скончался, горячечно бредя. Ты был не в себе. Ты лежал на санях, на тебе была толстая шуба. Ты пел, точно пьяный. Не помнишь?
Каппель смотрит в тоске. Он не помнит. Беспамятство так милосердно.
– Я грыз простынь от боли, когда они вошли в дверь, – говорит Войцеховский. – Эта чертова язва. Она виновата во всем.
Каппель зол и настроен язвить.
– Генерал Войцеховский! – шипит он устало. – Хорош отпираться. Хорош все на язву валить. Револьвер же был рядом, в комоде. Ты мог дотянуться. Мог пустить себе пулю в висок. Мог погибнуть достойно. Зачем ты вернулся? – он смотрит на орден, как будто впервые. – Красивая цацка. Всем это раздал? Обо всех позаботился?
Войцеховский взрывается.
– Каппель, черт бы побрал тебя! Что я мог еще сделать?! Мы все проиграли. Все было бессмысленно – весь этот страшный поход, понимаешь? Я не мог допустить, чтоб они пали духом – все, кто выжил… Вам, мертвецам, хорошо…
Он встает, опираясь на стенку барака. Весеннее солнце печет. Каппель умер, а он все еще жив. Его долгий поход продолжается.
– Нам здесь просто прекрасно, – ворчит стариковски Каппель. – А вот вы… Поизнежились там, в эмиграции! Попривыкли к комфорту. Жизнь стали ценить. А к чему она, эта жизнь, если цели в ней нету? У тебя вот – какая потом цель была? Все тридцать лет после похода? Зачем небо коптил? Что молчишь?
Войцеховский вздыхает. Увы, Каппель прав, как бы не было это обидно. Бессмысленность жизни терзает сильнее всего. И отсутствие цели. Может, он для того и вернулся? Чтоб припомнить все. Чтобы понять – для чего это было? Для чего он случился…
…тот Сибирский поход?
То корявое дерево возле барака… Войцеховский его узнает. Тридцать лет не прожевано памятью. Снежный лес. Умирающий Каппель. Скрипучие сани. И костлявые сучья над ними – как солнечный нимб… Войцеховский смеется.
– Вернулся. Теперь – навсегда, – говорит Войцеховский. Он пытается вспомнить...
…тот сон, что приснился ему позапрошлою ночью – пустой, нескончаемый сон. Там был бледный кружащийся снег и замерзшие реки. Войцеховский стоял на мосту, прятал руки в карманы шинели. Иртыш был спокоен и бел. Он лежал бесконечной ледовой равниной.
– Даже если взорвать этот мост, – говорил он в раздумье, – что мешает войскам перейти через реку? А, Каппель? Зима нынче ранняя.
Он замолчал. Хороводья снежинок плясали. Косматые тучи неслись по угрюмому, серому небу. Зима наступала на пятки.
– Время выиграть, – Каппель, вздохнув, закурил. Сизый, пепельный дым заклубился у щек его. Каппель смотрел на Иртыш. – Бесполезное все, Войцеховский. Как есть, бесполезное.
Войцеховский нахмурился.
– Каппель, что за мысли? Откуда такое упадничество?
Он пытался бодриться, но все ж – было гадко. Свинцовое небо давило. Иртыш простирался вокруг в ледяных, бесконечных торосах. Поземка мела под мостом.
– Мы оставим им Омск, – с нескрываемой злостью сказал ему Каппель, – не сегодня, так завтра. Большевистская шваль расположится там же, где мы квартируем сейчас. Будет жрать водку на радостях и волочиться за дамами. Будет Ленину слать телеграммы о нашем позоре – мол, колчаковцы драпают, все побросав! – он швырнул сигарету под ноги, втоптал сапогом в утрамбованный снег. Его руки дрожали.
Войцеховский прищелкнул ногтем о перила.
– Так что вы предлагаете? Сдаться? Предательство? Плен? – он намеренно бил по больному. Язвил без сомнений и жалости. Так было вернее и проще. Вздохнул. Посмотрел сквозь кружащийся снег. Ветер выл под мостом, как бездомная, тощая псина. Позор. Отступление. Бегство.
…куда и насколько?
– Оставить столицу, – закашлялся Каппель, – считай, проиграть. Мы сюда не вернемся, я чувствую. А что обещают вам ваши предчувствия, а, Войцеховский?
Он был как-то очень ехиден. За льдистым прищуром его укрывалась усмешка. Войцеховский задумался.
– Знаете, я не Кассандра. Но, осмелюсь надеяться – шанс к возвращению есть. Если не мятежи. Если не партизаны. Если…
Каппель чиркнул рукою по воздуху.
– «Если» да «если»! Как много условий. Я так скажу – если вдруг чудо случится. Над Омском взойдет незакатное солнце и разом растопит Иртыш, например. Или Ленин в Кремле окочурится, вместе со всей большевистскою сворой. Я, знаешь, об этом мечтаю. Во сне вижу каждую ночь. А потом просыпаюсь – и все продолжается. Вот сегодня, к примеру, проснулся – а он… – Каппель поднял глаза со значением, – он уже отдал приказ – отступать. И готов увозить с собой золото. Эх, адмирал…
Каппель тотчас прервался. Его подбородок дрожал. Его взгляд стал расслабленно влажным.
Метель разыгралась. Со свистом неслась по мосту. Намела ледяные сугробы. Войцеховский подумал – здесь долгие зимы. За зиму здесь много случается. Лето безвольно и слабо. Зима – вот решающий фактор.
…недаром они отступают зимой.
Сон далек, сон пронзительно-чуток. Войцеховский не помнит его целиком, да и незачем помнить.
…Разве что – черноту поездов. Вой метели, что катится следом. Первым классом, насупленный, строгий – там поедет Колчак. Его золото – с ним. Бесконечно тяжелые слитки. Его охраняют бессонно. На белом снегу – птичьи, быстрые тени вагонов. Гремят беспокойные рельсы. Горят неумолчно огни. Поезд мчится сквозь ночь, разрезает собою снега. Серебристые звезды сияют над крышей. Месяц льет свой мерцающий свет. По вагонам ползет тишина, заполняет собою пространство, как вата. Войцеховский молчит, опасаясь нарушить волшебное. Тьма. Фонари. На заброшенной станции поезд встает. Адмирал просыпается. Долго глядит в темноту. Снег играет за окнами. Сон безнадежен.
– Да, отступленье. И что? – говорит Войцеховский. Во сне его голос бесстрашен. – Не плен. Не позорная сдача. Каппель пораженчески мыслит. И это смешно, в самом деле. Так, право, нельзя.
…Снова боль – накатившей короткою вспышкой. Сметает сомненья и сны. Заставляет осесть, прижимаясь к занозистой стенке. Согнуться и часто дышать. Каждый вдох – как стекло. В небесах почерневшее солнце. Упрямая, злая трава прорастает под снегом. Щипает щетиною. Вдох – точно лед.
– Боже мой, – говорит Войцеховский, – пусть будет хоть чуточку легче. Боже мой…
Он ложится на снег, распахнув телогрейку. Он ждет возвращения сна. Бесконечной зимы, поездов, адмирала и снежного Омска.
Они отступают. Мороз наступает на пятки. Ноябрь. Ледяное, пронзительным солнцем умытое утро. Белесые, чистые улочки. Цокот копыт. Он пришпорит коня. Отчего-то тоскливо. Да, пусть это приказ. И пусть он, Войцеховский, ничто не изменит…
…но Каппель был прав. Возвращенья не будет. Прогорклая, злая надежда. Обманка. Мираж. В чем теперь его цель? К чему все устремления?
Войцеховский смеется. Цель – должна быть всегда. Без нее – ты покойник. А он все еще жив. Для чего-то. Зачем-то. Хотя должен был тысячу раз умереть. Он вздыхает. Проклятая смерть не торопится.
– С-сволочь… – тихо сипит он сквозь зубы. – Смелее, давай… Я сейчас безоружный. Я драться не буду. Хотя…
Он кривится, припомнив.
– Ты мог застрелиться, – опять говорит ему Каппель, горой возвышаясь над ним. – Револьвер был в комоде. Был выбор. Тогда – почему?
Войцеховский не знает ответа. Как не знал и тогда – той, таежной зимой, под тусклеющим солнцем и черными елями. Где сугробы держали осаду и пахло мороженой хвоей. Где прятались серые тени волков…
…и Каппель сказал на собрании – я никого не держу. Кто желает – тот может уйти. Сдаться большевикам. Он не станет судить. Это глупо. Бессмысленно…
…черной, беззвездною ночью – Войцеховский не спал. Изнывая, ворочался в теплом тулупе на лавке. Скрипели сверчки, подвывала пурга за окном. А он думал – пускай. Пускай убираются, трусы. Останутся стойкие, те, кто пойдет до конца. Крестоносцы двадцатого века, идущие в бой за Россию. Что тут рассуждать? Все отчаянно просто. Есть враги, есть друзья. Есть неправда и правда. Кто на чьей стороне – постигается сразу. И он сделал свой выбор.
…сверчки, духота. Войцеховский заснул. Ему снилось каленое красное знамя, высоко над елями. Снилось уханье сов. Скрип саней и фырчащие лошади. Знамя пылало. К нему пролегала дорога из снега и льда. Снег был бурым от спекшейся крови. В нем – безнадежно увязли обозы. Холод. Ветер. Глухая тайга. Кто желает – тот может уйти.
Войцеховский остался…
– А знаешь, – сказал ему Каппель, – что самое страшное будет не это, – ресницы его были бело-седыми от инея. – Нет, не это, – сказал ему Каппель.
Лошадь тяжко всхрапнула. Кудлатую гриву ее покрывали снежинки. Каппель мимодумно смахнул их перчаткой.
– Выбить красную сволочь? – спросил Войцеховский, прищурясь. – Ну да, бой страшнее всего. Для меня не открытие.
Он пожал равнодушно плечами. Каппель смотрел с сожалением.
– Если б, – сказал он усмешливо, – знаешь, а я не про бой. Я про холод и лес. Нас сжирает тайга. Я недаром позволил уйти – всем, кто этого хочет. Я был с ними честен.
Войцеховский кивнул.
– Я б сказал – чересчур, – обронил Войцеховский. – Ты позволил спастись этим трусам. Пусть скажут спасибо.
Он был ироничен. Каппель не оценил.
– Я не жду благодарности, – он поиграл желваками, – я хочу, чтоб отсеялись лишние. Прямо сейчас. Потому что все самое страшное – ждет за тайгой. Я не слишком-то верю в предчувствия, впрочем… моя мать превосходно гадала на картах. Был в ней этот дар… – он прищелкнул задумчиво пальцами. – И, наверное – что-то досталось и мне. Ну так вот. Ожидания…
Он опять призадумался, будто заснул. Лошадь тихо рысила. Кровавое солнце садилось над елями. Нежно шептала пороша.
– Лед. Речной и озерный. Неверный, подтаявший лед. Я стою на нем снова и снова. Впереди – полынья. По бокам – узловатые, черные трещины, в них голубая вода. Я пытаюсь идти – мои ноги не держат. Их нет. Войцеховский, ты все понимаешь? Я должен идти. Но что делать без ног? А, и лошади. Мы их оставляем. На льду, среди множества трупов. Вода забирает все силы. Вода забрала мои ноги… – бессвязно сказал он и тотчас замолк.
Войцеховский молчал.
– Только вот паникерства нам всем не хватало, для полного счастья, – сказал наконец, когда более ждать было просто уже неудобно. – Каппель, я все понимаю, но…
Каппель выдохнул воздух сквозь зубы. Глаза потемнели.
– Я тоже вполне понимаю тебя, Войцеховский. Нам незачем дергать людей. Все эти… виденья, предчувствия – только мое. Для меня. Ну, и с тобой вот желаю делиться… – он хмыкнул. – Хотя я могу замолчать, Войцеховский.
– Лучше б молчал, – Войцеховский вздыхает. – Надежда б тогда оставалась. Я ведь был жестоко наивен. Я верил. Да, Каппель, ты можешь смеяться!
Снег тает, ручьями течет в телогрейку. Сырой, ноздреватый, с чернеющей коркой. Остатки великой зимы. Их поход завершен, бесконечные зимы назад. Только в памяти – он все идет и идет, опираясь на палку, по сугробам и льду, обрывая колючие ветки. Он едет в санях, и над ним – леденистое белое небо. В нем притухшее солнце за тучами. Мертвенный свет его тускло ложится на ели.