Хлопки минометов сливались в дробный гул. Ухали дивизионные пушки и гаубицы; словно перекликаясь с ними, часто-часто рявкали полковушки. Вздымая при каждом выстреле огромные клубы пыли, грохотали шестидюймовки.

Эта самая пыль вместе с пороховой гарью повисала в воздухе, мешала смотреть, мешала дышать. В тридцати метрах было уже ничего не видно. Лишь наблюдатели на огромных соснах, возвышавшихся над непроглядной пылевой завесой, могли разглядеть, куда ведется огонь, и сообщали по телефону поправки: «Дальше пятьдесят, правее ноль-ноль три…» Бойцы у орудий, черные от копоти, серые от дыма, желтые от пыли, не видели ничего. Закрывая лица рукавами, не глядя откидывая ногами в стороны с дороги стреляные снарядные гильзы, валявшиеся вокруг орудий, они подносили, заряжали, стреляли, снова подносили, заряжали, стреляли, и всё это с лихорадочной поспешностью, с какой-то механической четкостью, бегом, без секунды промедления. Темп огня был такой, какого не предусматривали никакие наставления по стрельбе, какого, наверное, и не предполагали даже конструкторы орудий. И каждый выстрел срывал с поверхности земли новую порцию пыли и бросал ее в воздух, в глаза, в легкие артиллеристам…

Там, куда стреляли, творилось невообразимое. Взрывы сливались в один, окопы перемешались с воронками, в небо летели бревна, выдранные из накатов развороченных блиндажей, колеса, стволы и станины, оторванные от пушек, человеческие тела. Подброшенная земля не успевала упасть, как ее снова подбрасывало вверх. Казалось, что на вражеских позициях уже не может остаться ничего живого.

Прозвучала команда. Обстрел прекратился, пыль на батареях начала оседать. Артиллеристы, вытирая рукавами черные, блестящие от пота лица, приготовились открыть огонь снова, если только наблюдатели сообщат о неподавленных огневых точках противника. Вперед двинулись стрелковые цепи.

И навстречу им с того места, где недавно еще находились вражеские укрепления, окопы, дзоты, пушки, а теперь – только покрытая воронками, похожая на лунную, поверхность, вышла группа людей – человек, может быть, тридцать, не больше. Они шли медленно, одни поддерживали других: не раненых среди них не было. Их разношерстная униформа, изодранная, окровавленная и грязная, когда-то зелёная, чёрная, камуфлированная, даже тёмно-синяя, утратила изначальные цвета и стала сплошь серо-коричневой; на некоторых гражданская одежда, приобретшая тот же цвет, на рукавах – еле различимые повязки фольксштурма. Они держали руки поднятыми, даже те, кто одной рукой поддерживал идущего рядом или, наоборот, опирался на плечо соседа, свободную руку старались держать, насколько могли, выше.

Приблизившись к цепи стрелков, они остановились, и вперед вышли четверо, тащившие за руки и за ноги человеческое тело. Они подошли ближе к красноармейцам, которые тоже остановились, и бросили мертвеца им под ноги. На нем была офицерская эсэсовская форма, он был заколот штыком. Один из четверых, седоусый старик, оглядев цепь и найдя глазами лейтенанта, указал ему на труп и медленно, подбирая слова, сказал по-русски:

– Это он стрелял в ваших парламентеров. Он был фашист. Он хотел, чтобы мы воевали насмерть. Чтобы нам не было пощады. Его убил Густав. Густав Краузе – это мой сосед. А я… Я не решился.

Старик опустил голову и закрыл рукавом глаза.

– А теперь Густав Краузе, мой сосед и мой друг, убит снарядом. И Вилли, мой внук, тоже. И…

Он поднял покрасневшие глаза на лейтенанта. А тот смотрел на него и думал: «Что же я могу тебе ответить?»

Старик выпрямился. Сгреб с головы старую, времен Первой Мировой войны фуражку-бескозырку, другой рукой схватил приколотого к ней металлического орла, вцепившегося когтями в венок со свастикой, и, несколько раз сильно дернув, оторвал его – с мясом, с торчащими нитками. Выронил, не заметив, фуражку и, развернувшись в ту сторону, с какой пришел, далеко, как кидают гранату, закинул орла, крикнув ему вдогонку:

– Verfluchter Faschismus*!

______________________________

*Проклятый фашизм (нем.)

Загрузка...