Цирк «Весельчак» пришёл в город, как внезапная лихорадка. Его разрисованные фургоны и аляповатые шатры выросли на пустыре за ночь, пахнущие пылью, дешёвой конфетной ватой и чем-то ещё — сладковатым и гнилостным, как запоздалый плод. Аня, с лицом, усталым от одинокого материнства, увидела в нём спасение. Свежий восторг для неё, долгожданный смех для дочери. «Просто надо выйти из рутины», — думала она, крепко сжимая маленькую, не желающую идти руку Кати.
Внутри было шумно, жарко и лучезарно-фальшиво. Катя съёживалась с первого взгляда. Её детские инстинкты, не забитые ещё взрослой логикой, кричали тревогу. Клоуны, эти пародии на людей с их замёрзшими улыбками и глазами-пуговицами, пугали её до дрожи. Она тянула мать к выходу, бормоча: «Мама, они неправильные. Уходим».
«Надо просто привыкнуть, солнышко, — отмахивалась Аня, и в её голосе звенела раздражённая сталь. — Вот сейчас начнётся, и ты будешь хохотать».
Но ничего не начиналось. Только ожидание, густое, как сироп, да пронизывающие взгляды из-под грима. И тогда он подошёл.
Его звали, как он объявил, мистер Шплиттерспун — но это было не имя, а звук, щелчок, хруст. Он был худой до гротеска, в костюме, который когда-то был пёстрым, а теперь казался вылинявшим от слишком многих слёз. Его улыбка не была нарисованной — она рассекала его лицо настоящим, жутковатым ртом, полным мелких, острых зубов.
«О-хо-хо! — пропел он, и его голос скрипел, как несмазанная дверь. — Какая серьёзная маленькая леди! Мистер Осколок знает, что нужно для таких серьёзных лиц. У него есть… особое представление. В его личном фургоне. Для избранной аудитории. Самый смешной смех в вашей жизни. Бесплатно, только для вас».
Аня колебалась. Фургон, стоявший в стороне, был темнее других, и из-под двери струился не свет, а какая-то тёплая, густая тень. Но Катя ревела, её собственное терпение лопнуло, а клоун так убедительно манил длинным, бледным пальцем. «Ошибка», — шепнуло что-то на дне её души. Но она, заглушив шепот усталостью и желанием «исправить» день, кивнула: «Хорошо, но ненадолго».
Внутри фургона пахло кожей, потом и тем самым сладким гниением. Не было ни скамеек, ни ярких огней. Только пыльный ковёр и тяжёлый занавес в глубине. Мистер Осколок исчез за ним, оставив их в звенящей тишине.
«Мама, я боюсь», — выдохнула Катя, прижимаясь к ней так крепко, что кости ныли.
«Сейчас всё будет весело», — автоматически повторила Аня, и слова повисли в воздухе мёртвым грузом.
Занавес дёрнулся и разошёлся. Там не было сцены. Там была… студия. Или мастерская. На крюках висели не костюмы, а странные, дряблые оболочки, напоминавшие сброшенную кожу. На столе лежали инструменты — не для жонглирования, а тонкие, блестящие, хирургические. И в центре, прикованный невидимыми цепями ужаса, стоял другой клоун. Он был толстым, с лицом, расплывшимся в маске бесконечной печали. Его огромные, полные слёз глаза смотрели прямо на них.
Мистер Осколок вышел из тени, держа в руках нечто, похожее на огромную, полую тыкву с прорезанными отверстиями для глаз и рта — новую голову.
«Леди и джентльмены! — проскрипел он. — Вы хотели смеха? Смех — это реакция на диспропорцию! На несоответствие! На самую соль абсурда! Посмеёмся же над величайшей несправедливостью — над плотью, которая отказывается улыбаться!»
Он накинул «голову» на плачущего клоуна. Та села криво. И тогда мистер Осколок взял со стола длинную, гибкую спицу и, нежно, почти любовно, ввёл её через ушное отверстие маски в голову пленника.
Тело клоуна затряслось в немом крике. А из раструба маски вырвался не крик, а хохот. Дикий, пронзительный, истерический, выворачивающий наизнанку звук настоящей агонии. Это был смех, выскобленный из самых глубин страдания, смех как судорога, как рвота души.
Катя закричала. По-настоящему. Но Аня не могла пошевелиться. Этот кощунственный хохот парализовал её. Он был самым ужасным, что она слышала в жизни, и в то же время в его чудовищной искренности была какая-то порочная, невыносимая правда.
Мистер Осколок повернулся к ним, его реальная улыбка стала ещё шире. «Нравится? Это только разминка. Главный фокус — участие зрителей. Чтобы по-настоящему оценить смех… его нужно высечь изнутри. Ваша маленькая девочка уже так близко к настоящему веселью. Она на пороге. Позвольте мне просто… помочь ей переступить».
Он сделал шаг к Кате, и его пальцы вытянулись, приняв форму щипцов. Аня, наконец, сорвалась с места, с рёвом материнского ужаса, который превосходил все остальные страхи, бросилась между ними.
Очнулась она на холодной земле у порога фургона. Дверь захлопнулась. Внутри бушевал тот же нечеловеческий хохот, но теперь к нему примешивался другой — тонкий, детский, визгливый и абсолютно безумный. Смех Кати. Настоящий, тот самый, которого она так ждала.
И Аня, прижав ладони к ушам, которые не могли заглушить звук, наконец поняла страшную цену циркового обещания. Восторг, удивление и море смеха. Она получила всё. И теперь этот смех, вырванный из её ребёнка, будет звучать в её ушах вечно. Самый весёлый, самый ужасный смех в её жизни.