---
Лето дышало в слюдяные оконца томной духотой медовых лугов. В горенке князя Игоря пахло воском, древесной смолой и едва уловимым, но въевшимся в бревна запахом старой крови. Князь сидел на резном дубовом седалище, обтянутом шкурой медведя. В руках он перебирал тяжелую серебряную гривну — часть полюдья, взятого с древлян. Но взгляд его был пуст и устремлен в потемки между потолочных матиц, где копошились тени от трепещущего пламени светца.
В горле стояла горечь. Дань была взята, скрип возов, полных зерном, мехами и воском, затих. Но в ушах все еще звенела та тишина, что повисла над Искорестенем, когда он уезжал: не радостная, не облегченная, а густая, как деготь, и звенящая, как натянутая тетива. В тот миг он ощутил себя не победителем, а волком, который, уходя, чувствует на своей шкуре пристальный, немигающий взгляд всей лесной чащи.
И тут дверь отворилась без стука — только скрипнули железные петли. В проеме, затмив собою скудный свет, возник Свенельд. Старый воевода, чья борода, как седая грива, была испещрена шрамами, а в глазах, узких и светлых, как щели в броне, жила холодная уверенность стали. За ним, теснясь в сенях, молча стояли другие — старшая дружина. Дышали гулко, и от них тянуло потом, конской сбруей и скрытой яростью.
— Княже, — голос Свенельда был низок и ровен, без почтительности, лишь с деловой твердостью. — Сидишь один, серебро пересчитываешь. Мало.
Игорь не поднял глаз, сжав гривну так, что узор врезался в ладонь.
— Мало? По ряду взяли. Ряд есть.
— Ряд — для слабых, — отчеканил Свенельд, шагнув вперед. Пол под его сапогами прогнулся. — Для тех, кто на печи сидит. А мы кто? Мы — твои волки. Мы ходили с тобой на Царьград, мы щиты прибивали к вратам. Жажда наша не утолена. Кровь наша требует корма.
Один из дружинников в сенях, помоложе, не выдержал, вскрикнул хрипло:
— Древляне жирны стали! За зиму на нашем хлебе отъелись! Гляди — у них в закромах еще полно! Они, как лесные свиньи, запасы прячут!
Слова, как искры, упали в сухую траву. В горенке стало тесно от незримого присутствия десятков мужских воль, жаждущих, требовательных. Игорь почувствовал их взгляды на своей спине — тяжелые, как латы.
Свенельд приблизился, наклонился. Его дыхание пахло хмельным медом и железом.
— Слышишь, Игорь? Твои псы скулят. Они голодны. А голодный пес — или сдохнет, или хозяина загрызет. Им нужна новая охота. Легкая. Лань уже ранена — стоит только пойти и забрать тушу.
«Лань». Так они называли землю древлян — дикую, пугливую, но откормленную. Князь поднял глаза. Взгляд его встретился с ледяными очами воеводы. И в этих очах он не увидел ни преданности, ни мудрости. Увидел лишь алчную, всепоглощающую пустоту, которая уже давно стала сутью этих людей.
Они не служили Руси. Они служили жажде — крови, злата, власти. И он, князь, был для них лишь самым большим и сильным псом в стае. Но сегодня стая требовала вести ее на добычу.
В груди у Игоря все сжалось в холодный, тяжелый ком. Страх? Нет. Нечто иное — предчувствие той самой лесной тишины, которая вот-вот должна была разорваться диким, смертельным ревом. Но вокруг — горячие, ждущие глаза дружины. Их воля обступала его, давила, лишала воздуха. Быть князем — значит быть первым в набеге. Быть вождем — значит вести за собой волков. Иначе они растерзают тебя здесь, в этих же хоромах.
Он разжал ладонь. Серебряная гривна со звоном упала на дубовый стол, покатилась и замерла. В ее холодном блеске отразилось искаженное пламя светца — как маленький пожар.
— Ладно, — выдавил Игорь, и голос его прозвучал хрипло и глухо, будто не его собственный. — Соберем малую дружину. Только самых верных. Пойдем… возьмем свое.
Свенельд выпрямился. По его лицу, изборожденному морщинами, скользнуло нечто вроде улыбки — быстрой и безрадостной, как всполох молнии перед ударом.
— По разуму, княже. По разуму.
Он развернулся и вышел, уводя за собой тени и гулкое дыхание дружины. Дверь захлопнулась. Игорь остался один в горенке, где снова пахло только воском и смолой. Но теперь тишина вокруг него была иной. Она не просто звенeлa. Она ждала. Ждала, когда князь встанет с медвежьей шкуры и сделает первый шаг навстречу своей судьбе — в густой, безмолвный лес, где для него уже был приготовлен не пир, а топор.
---
В тот год слухи созревали медленно, подобно ядовитым ягодам во мраке болот. Они просачивались сквозь чащобы вместе с дымом костров возчиков, везших последнюю дань из Искорестеня.
«Говорят, у старого волхва руки из земли силу пьют…»
«Видел сам — у его избы чурбаны по ночам дышат…»
Сперва князь Игорь отмахивался от этих вестей, как от комарья. Но слухи, подпитываемые жадной скукой его дружины, не утихали. Они крепли, обрастая жуткими подробностями. Лазутчики Свенельда, умевшие слушать из-за угла, принесли весть сухую и страшную в своей простоте:
волхв Белозар не просто чтит старых богов — он с ними говорит. И они отвечают ему — через камни, деревья, само нутро земли. Может он призвать лес на защиту, вырастить из корней и лоз стражей, послушных лишь его воле.
Для Свенельда это была не сказка, а военная сводка. Незримая дружина, растущая из почвы, — угроза княжеской власти, а значит, и его воеводской доле. Он донёс до Игоря с холодной четкостью:
— Княже, в Искорестенье зреет сила, против нашей поставленная. Говорят, земля сама за них заступится. Лес ходит за волхвом, как прирученный зверь.
Страх, как червь, точил сердце Игоря. Страх не перед силой меча, а перед силой непонятной, древней, бесчестной. Перед тем, что отрицало его власть, его «ряд», его богов. Если древляне черпают мощь прямо из леса — зачем им Киев? Зачем им князь? Этот страх, замешанный на жадности дружины, и стал семенем рокового решения.
---
Когда княжеский лазутчик уже виделся в утреннем тумане над рекой, Деян, уважаемый в племени охотник и друг волхва, застал Белозара в его священной роще. Воздух здесь был иным — гуще, тише, наполненным запахом влажного мха, старой древесины и чего-то, что щекотало ноздри, будто запах далекой грозы.
В центре поляны, под сенью древнего дуба, чей ствол был испещрен рунами, Белозар стоял, положив ладонь на корявую кору еще одного дерева. Только это дерево медленно, с тихим скрипом, похожим на вздох, поворачивало к нему свою «голову» — сучковатый наплыв, в котором угадывались две глубокие щели, хранящие мрак.
«Если князь или его дружина узнают, что ты прикасаешься к этим силам, это погубит не только тебя, Белозар,» — произнес Деян, не переступая границу из положенных камней, что очерчивала поляну. Его голос, обычно громовой на охоте, здесь звучал приглушенным, полным невольного трепета. — «Погибнем все. Как племя.
Слухи ползут, будто князю дани нашей показалось мало. Нужно не чары готовить, а упрятать подальше меха и зерно, что осталось. И убрать… это.» Он кивнул на деревянного исполина, который, казалось, прислушивался, и его ветви-пальцы слегка пошевелились, словно в предостережении.
Белозар обернулся. Его лицо, изрезанное морщинами, как кора старого вяза, освещалось незримым внутренним светом. В его глазах не было страха, лишь глубокая, неизбывная печаль.
«Всё необходимое для дани уже собрано и лежит в амбарах, Деян,» — ответил он, и голос его звучал как шелест листьев. — «Но то, что ты называешь «чарами», собрать в мешок и упрятать нельзя. Это не украденный у богов огонь.
Это… возвращение долга. Силой предков, что спит в каждом камне, в каждом корне, в дыхании этой земли, мы должны общаться. Их мощь — не для того, чтобы повелевать, а чтобы слышать.
Мы забыли язык, на котором говорили с миром, и оттого стали слабы, оттого князь с железом в руках может приходить и забирать плоды наших рук. Заклинание… это всего лишь попытка вспомнить забытые слова. Найти язык, чтобы сказать дубу: «Дай тень моему дому», а реке: «Охраняй наши границы». И тогда природа, наша праматерь, станет не просто фоном для жизни, а союзницей. Она сможет оберегать нас.»
Он повернулся к своему молчаливому творению — деревянному стражу, выросшему не по воле солнца и дождя, а по зову древней песни, спетой волхвом. Существо, сложенное из могучего валежника и живых, переплетенных лоз, тихо гудело, подобно улью. Его руки-сучья тянулись к Белозару с какой-то невыразимой, чуждой человеку нежностью, будто дитя тянется к отцу.
«Князь Игорь,» — продолжил Белозар, глядя куда-то сквозь деревья, будто видел уже пыль от конских копыт на дальнем пути, — «боится только одной силы — той, что может противостоять его мечам и его «ряду». Он поймет мои деяния не как молитву, а как вызов. Как выращивание собственной, неподконтрольной ему дружины. И он будет прав, отчасти. Но его ответ будет не словом, а огнем и железом.»
Деян мрачно смотрел под ноги, где темный мох поглощал его следы. «Значит, ты готовишься к войне? Наша-то сила в луках да в знании леса, а не в… оживших пнях.»
«Нет» — покачал головой волхв. — «Я готовлюсь к защите. Чтобы лес сам встал на нашу защиту, когда слова будут уже бессильны. Опасность, о которой ты говоришь, Деян, уже здесь. Она не в моих заклинаниях. Она в страхе князя перед тем, чего он не может понять, взять, подчинить. И этот страх — самая ядовитая из стрел. Она уже летит к нам. Моя же вина лишь в том, что я дал ей мишень.»
Он ударил посохом о землю. Глухой удар отдался в груди у Деяна, и на миг показалось, что вся роща затаила дыхание. Деревянный страж замер, его тихое гудение стихло, и в внезапно наступившей тишине стало слышно лишь биение двух человеческих сердец — одного тревожного, другого печально-спокойного.
«Пусть так,» — прошептал Деян, отступая назад, за круг камней. — «Но пусть твои стражи остаются в тени, друг. Пусть князь увидит только покорность и полные амбары. Ибо свет, который ты зажег, может привлечь не только потерянных путников, но и того, кто придет, чтобы затушить его навсегда — и сжечь в этом пламени всех нас.»
Белозар ничего не ответил. Он лишь снова положил руку на кору своего немого детища, и в тишине рощи снова зародилось едва уловимое, живое вибрационное пение — диалог, непонятный для людей, но полный смысла для леса, который начинал просыпаться и помнить. Помнить, что у него тоже есть голос. И что скоро ему, возможно, придется его использовать.
---
И вот княжеский отряд, малый, но отборный, вновь вступил под сень древлянского леса. Воздух здесь был гуще, тише, будто сама чаща затаила дыхание. Они шли не по дороге, а по звериной тропе, что вела к священной роще. Листва не шелестела, птицы не пели — лишь тяжкий стук копыт по влажной земле да бряцанье железа нарушали гнетущее безмолвие.
Белозар ждал их в центре поляны, под испещренным рунами дубом. Он стоял неподвижно, опираясь на посох из черного дерева, и смотрел на входящих глазами цвета лесной глубины — без страха, лишь с бесконечной, скорбной мудростью. Рядом с ним, прикрываясь плащом, стоял юноша — сын его, Лиодан, с глазами, полными немого вопроса.
— Княже, — голос волхва прозвучал, как шелест опавших листьев. — Дань твоя собрана и ждёт в амбарах. Зачем же являешься с мечами в святилище, где говорят только с предками да с ветром?
Игорь, чувствуя на себе тяжкий взгляд дружины, сделал шаг вперёд. Голос его прозвучал громко, но с металлической нотой глухой тревоги:
— До меня дошли слухи, Белозар. Говорят, ты чарами тёмными пренебрегаешь волю богов и князя. Что силы, не от Перуна данные, в руки берёшь. Что деревянных идолов своих оживляешь, дабы против власти моей ставить.
Тишина повисла густая, звенящая. Белозар медленно покачал седой головой.
— Слухи — детища страха, княже. Я не вызываю силы. Я… возвращаю долг. Разговариваю с тем, что всегда здесь было.
Он ударил посохом о землю. Удар был негромкий, но отдался в груди у каждого, будто стукнули в гигантский барабан. И тогда из-за древних стволов, из самой тени и переплетения лоз, возникло Оно.
Существо медленно выпрямилось во весь свой исполинский рост. Сложенное из мощного валежника, живых, перевитых плющом ветвей и замшелых камней, оно было подобно древнему дубу, научившемуся ходить.
В сучковатом наплыве, что служил головой, две глубокие щели хранили мрак, в котором мерцали крошечные огоньки, словно светляки, попавшие в смоляную пучину. Оно издало тихий гул — низкий, вибрационный, от которого задрожала земля под ногами.
Свита князя дрогнула. Лошади заржали, вставая на дыбы. В рядах дружинников послышался сдавленный крик, мечи выхватывались из ножен с лязгом, рвущим тишину.
— Колдовство! — прохрипел кто-то сзади.
— Чудовище!
Атмосфера, и без того натянутая до предела, лопнула. Кто-то — так и осталось неведомым, чья именно рука дрогнула первой — выпустил тугую тетиву лука. Стрела, короткая, с широким наконечником, со свистом рассекла воздух.
Лиодан, сын волхва, сделавший шаг вперёд, будто желая что-то сказать, вдруг осекся. Он посмотрел вниз, на трясёную рубаху, где мгновенно расползалось алое пятно. Юноша качнулся, глаза его, широко раскрытые, встретились с взглядом отца — и в них был не страх, а лишь недоумение. Потом он беззвучно рухнул на колени, а затем — на влажный мох, уже не дыша.
Всё замерло на миг. Даже лес стих.
А потом мир взорвался.
Лицо Белозара не исказилось яростью. Оно стало подобно маске из старого, потрескавшегося воска. В его глазах погас последний отсвет человеческого — осталась лишь холодная, бездонная пустота звёздной ночи. Он не закричал. Он прошептал, и каждый слог падал, как камень в бездонный колодец:
— Значит… вы сами это выбрали.
Одним движением он разорвал кожаную суму у своего пояса. Оттуда выпала небольшая, запечатанная воском скорлупа. Он раздавил её в ладони, и тёмная, почти чёрная жидкость, пахнущая кореньями и грозой, брызнула на землю, на тело сына, на его собственные руки.
И тогда он заговорил. Но это не был человеческий язык. Это был скрежет камня о камень, рёв водопада в подземной пещере, свист урагана в кронах тысячелетних сосен. Это были забытые слова мира, слова, что старше богов и людей. Заклинание, которое не призывало, а отпускало. Не просило, а приказывало.
Земля под ногами дружинников вздыбилась. Из трещин, с шипением и свистом, вырвался пар, пахнущий серой и тлением. Корни, толстые, как тело удава, вывернулись из почвы, хватая за ноги, опрокидывая людей и коней.
И в центре этого хаоса стоял Белозар, читающий свой страшный гимн. Пока последнее слово не сорвалось с его губ.
Рука дружинника, обезумевшего от ужаса, взметнулась. Меч, тусклый в этом сумеречном свете, блеснул дугой. Удар был тяжёлым, точным.
Голова волхва отлетела. Тело рухнуло рядом с телом сына.
Но проклятие было произнесено. И оно не умерло вместе с заклинателем.
Деревянный исполин, стоявший до сих пор неподвижно, вдруг вздрогнул всем своим громадным телом. Гул, исходивший от него, превратился в рёв — рёв раненого зверя, крушащегося дерева и разверзающейся земли. Его «руки»-сучья, тяжелые, как брёвна, взметнулись.
Князь Игорь, стоявший в оцепенении, кричал что-то, тщетно пытаясь остановить резню, которую сам же и привёл в это священное место. Но голос его терялся в общем хаосе. Он увидел, как исполин, движимый слепой, но точной яростью, ринулся сквозь строй охваченных паникой дружинников, сметая их, как осеннюю листву.
Последнее, что видел князь Игорь, — это нависшую над ним тень, усеянную мхом и живыми, ползучими ветвями, и две тёмные щели, в которых горели теперь не светляки, а огни пожирающего всё живое гнева.
Существо обвило его своими корнями, а потом наступила тьма.
---
Игнат споткнулся о тело и едва не упал, выругался сквозь зубы, поправил сползающий с плеча мешок с уже набитым добром. В ушах всё ещё стоял звон от недавней сечи, в ноздрях — запах крови, железа и сырой земли. Лес вокруг замер в звенящей, нехорошей тишине, даже птицы молчали, будто боялись привлечь внимание к тому, что здесь случилось.
Он оглянулся. Священная роща древлян, которую они взяли с боем, превратилась в бойню. Тела своих и чужих валялись вперемешку, залитые кровью, с неестественно вывернутыми конечностями. Князь Игорь лежал неподалёку, уткнувшись лицом в мох, в дорогом плаще, расшитом золотом, но плащ этот был безнадёжно испорчен — на спине зияла страшная рваная рана, из которой всё ещё сочилась тёмная, густая кровь.
«Не до плаща теперь, — подумал Игнат равнодушно. — Князь мёртв, и ладно. Другого найдём, Святослав подрастает».
Он двинулся дальше, перешагивая через тела, разглядывая руки, пояса, шеи погибших. Меч, нож, застёжка, серебряная гривна — всё в мешок, всё сгодится. С мёртвых, тем более с этих поганых древлян, взять — не грех, а добыча. Таков обычай.
Взгляд его упал на юношу. Тот лежал навзничь, раскинув руки, на молодом, почти детском лице застыло удивление, а не боль. Светлые волосы разметались по мху, холщовая рубаха на груди пропиталась кровью — стрела, короткая, с широким наконечником, вошла ему прямо в сердце. Древлянский паренёк, по виду — из простых, не дружинник, не боярский сын. Стоял рядом с волхвом, значит, свой, сродственник, наверное.
— Этого, что ли, волхв сыном называл? — пробормотал Игнат, припоминая смутные крики во время сечи.
Он присел на корточки, бесцеремонно обыскал пояс. Пусто. Ни ножа, ни кошеля. Только на шее, под рубахой, что-то болталось на кожаном шнурке. Игнат рванул шнурок, вытащил наружу.
Амулет. Кругляш из тёмного, почти чёрного дерева, грубо вырезанный, с неровными краями. На одной стороне проступали какие-то знаки — руны, что ли? — на другую просто смотреть было странно: дерево будто светилось изнутри слабым, тёплым светом, хотя никакого света там быть не могло.
— Тьфу, дрянь поганая, — Игнат хотел было отшвырнуть деревяшку, но рука сама собой замерла. Дерево в пальцах было... тёплым. Совсем не холодным, как всё вокруг, а именно тёплым, будто его только что сжимала живая рука.
Он поднёс амулет к глазам, повертел. Ничего особенного — дерево как дерево, только гладкое очень, отполированное до блеска. Видно, долго носил, не снимая.
— На ожерелье сойдёт, — решил Игнат и сунул трофей в мешок, поверх серебряных монет и прочего добра. — Или бабе своей подарю, пусть тешится, пока молодость не ушла.
Он хмыкнул собственной шутке, поднялся и, не глядя больше на убитого юношу, пошёл дальше. Лес вокруг молчал, но молчание это вдруг стало каким-то другим — гуще, тяжелее. Игнат списал это на усталость и на то, что выпито было вчера много, а голова до сих пор гудит.
— Игнат! — окликнули его сзади. — Чего копаешься? Уходим, пока они не очухались!
— Иду, — отозвался он, перекидывая мешок поудобнее.
Уходя, он ещё раз оглянулся на рощу, на груды тел, на залитую кровью поляну. Князь Игорь лежал всё там же, и ветер шевелил его волосы. А рядом, у ног мёртвого юноши, на мху, куда упала капля крови из разорванной груди Лиодана, вдруг проклюнулся крошечный, бледный росток. Но Игнат этого уже не видел. Он торопился догнать своих, чтобы убраться из этого проклятого места подальше.
И только в мешке, придавленный ворохом награбленного, амулет не остывал. Он хранил тепло.
---
Лето в тот год выдалось сухое, но лес стоял сырой — гнилой сыростью, что сочилась из-под корней и поднималась до самых макушек. Микула и Еремей пробирались узкой тропой, какой только охотники хаживали да такие же бедолаги, кого староста в самую глухомань за хорошей древесиной послал.
— Ох, Еремей, — Микула поправил топор за поясом и сплюнул горькую слюну, — слышал, что в Киеве деется? Князь-то наш, Владимир Красное Солнышко, велел всех крестить. В Днепр загоняли, попы греческие молитвы кричали, а кто не хотел — дружинники баграми пихали.
Еремей крякнул, перешагивая через замшелый валежник:
— Как не слышать? У нас в деревне третью седмицу поп бродит, ладан жжёт, иконы ставит. Вчера к Федоту-пчельнику зашли, образ Богородицы на божницу положили, а Федот потом мне шептал: «Пчела, говорит, креста не принимат. Им бы Макошь-кормилицу, а тут…» Ослушаться боится, а сам ночами в лес бегает, старым богам кланяется. Тайком.
— Тайком, — хмыкнул Микула. — А что толку? Теперь каждое дерево — враг. Лешему не помолись, водяному пирога не кинь. А ежели улова нет — терпи. Грех, говорят, поганое это. Идолище.
— Идолище, — эхом отозвался Еремей и вдруг понизил голос: — А ты примечал, Микула, что нечисть-то лютовать пуще прежнего стала? Вон на Выжге водяный плоты разбил, троих мужиков утянул. В Лисьем овраге леший корову задрал, да не просто, а так, что одни кости остались, и те переломанные. Раньше можно было договориться: оберег повесить, требку оставить. А теперь — хоть святым кропи, хоть что. Не берёт.
Микула остановился, огляделся. Лес стоял тихий, но тишина была нехорошая — звенящая, будто перед грозой.
— Это всё Белозар, — прошептал он. — Волхв тот древний, про которого старики сказывают. При князе Игоре ещё было. Умел он с лесом говорить, деревья поднимать, как ратников. А когда князь с дружиной пришёл, да сына его, Лиодана, стрелой зацепили… Ты слышал эту историю?
— Слышал, — Еремей машинально перекрестился и тут же отдёрнул руку, будто обжёгся. В лесу креститься — лешего звать, так бабка учила. А теперь и бабка неправильно учила, выходит. — Говорят, проклятие он наложил, Белозар, перед смертью. На землю нашу. И теперь всё, что из земли растёт, ту силу помнит. Корни, деревья, твари лесные — все будто его волю исполняют. Против новых людей, которые старых богов забыли.
— То-то и оно, — вздохнул Микула. — А как их не забыть, если попы грозят? Один к нашему старосте приходил, так и резал: «Кто к идолищам поганым ходит, тот в огне гореть будет, в геенне». А в геенне — это как? Страшно же. Вот и сидим между двух огней: старым богам нельзя, новые не помогают. А лес-то не разбирает. Лес помнит только Белозарову волю.
Они снова двинулись вперёд, в самую чащобу, где солнца не бывает от Покрова до Радоницы. Еремей шёл первым, присматривая деревья покрепче, без гнили, чтобы боярину на хоромы пошли. Микула плёлся сзади, бормоча под нос то ли молитву, то ли заговор — сам не разбирал уже.
Вдруг Еремей замер. Поднял руку — стой.
— Слышишь?
Микула прислушался. Из глубины леса, из-за толстых, в три обхвата, сосен, донёсся звук. Будто кто-то большой и сырой переступил с ноги на ногу. Ветки хрустнули, но не сухо, а мокро, словно кости ломали.
— Может, лось? — выдохнул Микула, хотя сам понимал: никакой это не лось.
— Лось так не хрустит, — Еремей побелел. — И не дышит так.
Дыхание они услышали оба. Тяжёлое, влажное, с присвистом. А потом лес вокруг них словно вздохнул — разом, всеми листьями, всеми хвойными лапами. Воздух загустел, стал липким, как смола.
Из-за сосен, из самого нутра чащобы, выступило Оно.
Ростом с добрую избу, скрученное из замшелых брёвен и живых, шевелящихся корней. Тело его было слеплено из перегноя, глины и древесной трухи, но двигалось оно с жуткой, неестественной плавностью — будто сама земля вспучилась и обрела волю.
Вместо глаз — две чёрные щели, полные мрака, в котором горели угольки чужой, нечеловеческой злобы. Из пасти — щели в коре, что тянулась от «горла» до середины груди, — вырывался пар, пахнущий болотной гнилью и старой кровью. Руки — корявые сучья, толстые, как молодые деревца, — заканчивались не пальцами, а узловатыми наростами, похожими на кулаки, способные дробить камень.
— Господи Иисусе… — выдохнул Еремей и начал часто, судорожно креститься. Топор выпал из его рук и глухо стукнулся о мох.
Существо остановилось в десяти шагах. Лес замер. Даже ветер стих, только где-то высоко в кронах тоскливо вскрикнула вспугнутая птица.
И тогда заговорило Оно.
Голос не вышел из пасти — он раздался отовсюду сразу: из-под земли, из стволов деревьев, из самого воздуха, спёртого и влажного. Низкий, вибрирующий, от которого закладывало уши и начинала ныть каждая кость.
— ВАМ ЗДЕСЬ НЕ МЕСТО.
Еремей попятился, губы зашевелились сами собой, впуская единственное защитное слово, которое он знал:
— Отче наш, Иже еси на небесех… Да святится имя Твое…
Тварь качнулась вперёд. Ветки-руки поднялись, разводя в стороны, будто желая обнять обоих.
— ВЫ ПЛАТИТЬ БУДЕТЕ СВОЕЙ КРОВЬЮ! — Голос ударил по ушам, Микула вскрикнул и зажал ладонями голову.
— Еремей, бежим! — заорал Микула, хватая товарища за рукав, но ноги у того будто приросли к земле, примороженные ужасом к мшистой подстилке.
Деревянная лапища взметнулась в воздух и обрушилась вниз.
Удар пришёлся Еремею в плечо. Хруст был такой, будто переломили сырое, толстое полено. Еремей не закричал — только выдохнул воздух со свистом и осел на колени. Левое плечо сплющилось, рука повисла на клочьях кожи и мяса, из разорванной рубахи хлынула кровь — тёмная, густая, мгновенно пропитавшая мох.
— Не-е-ет! — Микула рванул топор, замахиваясь, но чудовище даже не взглянуло на него. Для этой твари он был всё равно что муравей, пытающийся укусить медведя.
Вторая лапа схватила Еремея за голову.
Пальцы-сучья, твёрдые, как железо, сомкнулись на черепе. Еремей захрипел, заскрёб здоровой рукой по коре, пытаясь отодрать эту жуткую хватку. Глаза его, налитые кровью от напряжения, встретились с глазами Микулы — в них был уже не страх, а дикая, нечеловеческая мука пополам с мольбой: «Помоги… или убей… только не дай мучиться…»
Тварь сжала пальцы.
Череп хрустнул — негромко, глухо, как переспелый орех. Из ушей, из носа, изо рта Еремея хлынула кровь, смешанная с чем-то серым, студенистым. Тело дёрнулось раз, другой и обмякло. Чудовище не отпускало, продолжая сдавливать уже безжизненную голову, пока та не превратилась в кровавое месиво, растёкшееся по мшистой подстилке.
— КРОВЬ ЗА КРОВЬ, — прошелестел лес голосом твари.
Микула смотрел, как из размозжённой головы его кума вытекает тёмная жижа, как тело неестественно выгибается, когда его отбрасывают в сторону, словно сломанную куклу. Топор выпал из ослабевших пальцев. Мир сузился до одной точки — этих чёрных щелей, что смотрели теперь на него.
Тварь шагнула ближе. Запах гнили и свежей крови ударил в ноздри.
И тогда Микула побежал.
Он не помнил, как бежал. Ветки хлестали по лицу, корни пытались схватить за ноги, но он летел, не чуя себя, подгоняемый одним-единственным желанием — убраться как можно дальше от этого места, от этого хруста, от этого голоса, который всё ещё звучал в голове. Он вывалился на опушку, к пожне, где дымили костры и виднелись люди, только когда солнце уже клонилось к закату.
Позади, в глубине леса, ухнуло, заскрипело, застонало — то ли ветер поднялся, то ли стражи Белозаровы выходили на свою ночную охоту.
---
В тот же вечер у старосты Охрима собрались мужики. Микула, трясущийся, с белым лицом, сидел на лавке и глотал мутный самогон, но дрожь не проходила. Он пытался рассказать, но слова путались, и только одно он повторял снова и снова:
— Глаза… у него в глазах… Огонь горел… И голос… Голос отовсюду… «Кровью платить будете», сказал… Еремея… как ветку… Я молитву читал — «Отче наш». Не помогло. Совсем не помогло.
В углу мерцал огонёк лампадки перед новым, ещё пахнущим олифой образом Спаса. Спаситель глядел с иконы печально и отстранённо, будто и не до Него вовсе была эта беда.
— Как же так? — подал голос молодой парень, Федька, с испуганными глазами. — Зачем вы вообще в тот лес попёрлись? Еремею-то дома не сиделось?
Охрим нахмурил рыжие брови, обрывая расспросы:
— Боярин на хоромы лесу требует. Сроки поджимают. Куда ж нам было деваться? Ежели мы сроки просрочим, он с нас втрое спросит. Вот и пошли самые рисковые, кому терять нечего. — Староста перевёл взгляд на Микулу. — Ты главное скажи: это точно не леший был? Лешего отвести можно, задобрить.
— Какой леший?! — вскинулся Микула. — Леший — он пакостник, он может заплутать, напугать, но чтоб так… Он же его… как гнилушку раздавил! Это не леший. Это сама земля восстала.
— Это всё крещение, — мрачно изрёк Антип, мужик с медным крестом на груди. — Гнев Господень. За то, что к идолищам ходим, язычество в душе держим. Поп говорил: пока не очиститесь, бесы будут терзать.
— А ну тебя, Антип! — огрызнулся кто-то из угла. — Ты бы сам пошёл в тот лес, посмотрел, как твой Господь поможет. Микула молитву читал! Не помогло! А Еремей, почитай, первый в деревне был, кто крест надел. И что?
В избе зашумели:
— Что ж делать-то, Охрим? Лес валить надо, боярин требует!
— В ягоды как детям ходить?
— А ежели это самое к деревне придёт?
Староста поднялся, подошёл к окну, глянул в черноту ночи. Губы его были плотно сжаты. Он ждал этого разговора, но надеялся, что беда обойдёт стороной. Не обошла.
— Не знаю я, мужики, — глухо сказал он, не оборачиваясь. — Сила нам нужна. А где её взять — ума не приложу.
— Как не знаешь? — встрепенулся Федька. — Ты ж староста! Думать должен!
— А ты думай, коли умный! — огрызнулся Охрим, резко поворачиваясь. — К попу идти? Он святой водой покропит да молитву почитает. А эта тварь на молитву даже не поморщилась. К воеводе? Так он пошлёт дружину, они лес мечами порубят, а тварь, может, и не тронут. Да и не до нас сейчас воеводе — у князя Владимира свои заботы, крещение он по всей земле утверждает.
— А волхвы? — робко спросил кто-то.
— Перебили волхвов, — отрезал Охрим. — Кого при князе Игоре, кого после. Кто в живых остался — по скитам прячутся, на люди не кажутся. Да и кто к ним теперь пойдёт? Поп узнает — анафемой проклянёт, из церкви выгонит. А не пойдёшь в церковь — значит, враг князю и Богу. Сожгут, как язычника.
В избе повисла тяжёлая тишина. Слышно было только, как потрескивает лучина да всхлипывает Микула, уткнувшись лицом в ладони.
— Выходит, нет нам спасения? — подал голос Антип, и в голосе его впервые проскользнул не гнев, а страх. — Ни Богу нашему новому до нас дела нет, ни старые боги нас за предательство карают. Так и сгинем?
---
Той же ночью, когда мужики разошлись по избам, не найдя ответа, а небо над лесом заволокло низкими, рваными тучами, на дальнем озере, что зовут Глухим, ещё горел огонёк.
Тихон, рыбак из окрестной деревушки Ключи, задержался с сетями. Улов выдался знатный — лещи и язи тяжело бились в плетёных садках, и жадность пересилила страх. Сын его, Митюха, парнишка лет десяти, сидел на корме, кутаясь в рваный зипун, и зябко ёжился, глядя, как отец ворочает последнюю сеть.
— Тять, темнеет уже, — робко сказал мальчик, косясь на чёрную стену леса, что обступала озеро со всех сторон. — Пойдём, а?
— Погодь, — отмахнулся Тихон, вытряхивая из ячеи серебристую рыбёшку. — Домой придём — мать щей наварит, спать ляжешь. А это — на продажу, понял? Не пропадать же добру.
Он наконец справился с сетью, сунул последних лещей в мешок, перекрестился на всякий случай (хоть и не знал уже, кого призывать — Спаса или старого Велеса) и оттолкнул челн от берега.
Лодка мягко заскользила по чёрной воде. Весло скрипело в уключине, и этот скрип казался единственным живым звуком в мёртвой тишине, что стояла над озером. Туман уже начинал подниматься от воды — сначала лёгкими клочьями, потом всё гуще, и к тому времени, как челн ткнулся носом в противоположный берег, свет от лучины, что Митюха держал в фонаре, едва пробивал белёсую муть.
— Ну, пошли, — Тихон взвалил мешок с рыбой на плечо, другой рукой сжал Митюхину ладошку. — Тропа тут, сразу за кустами.
Но за кустами тропы не было.
Они прошагали, казалось, с полверсты, но знакомые сосны, мимо которых Тихон ходил сотню раз, выглядели чужими. Мох под ногами пружинил не так, ветви цеплялись за одежду, будто не пускали. Тихон остановился, огляделся. Сердце его забилось часто и тревожно.
— Тять, мы где? — Митюха вцепился в отцову руку, вглядываясь в туман. Тот клубился вокруг, живой и липкий, забирался под одежду, холодил спину.
— Не боись, — голос Тихона дрогнул. — Щас найду… Щас…
Он рванул влево, потом вправо, но лес встречал его стеной незнакомых деревьев. Мешок с рыбой, тяжёлый, мокрый, тянул плечо, но бросить улов Тихон не решался — жалко было труда. Да и не до рыбы уже становилось.
— Матушка Пресвятая Богородица, — зашептал он, не помня себя. — Спаси и сохрани…
И в тот же миг из белой мути, шагах в двадцати впереди, проступила фигура. Высокий мужчина в тёмном, длинном плаще. Он стоял неподвижно, лицо скрывала тень глубокого капюшона, но возможно всей его позе чувствовалось нечеловеческое напряжение.
Тихон дёрнулся было к нему, обрадовавшись живому человеку, но Митюха вцепился в отцову руку мёртвой хваткой и прошептал:
— Тять, не ходи... Он не наш...
Мужчина в плаще не обернулся на голоса. Он медленно, очень медленно поворачивал голову, будто прислушиваясь к чему-то, чего Тихон с Митюхой слышать не могли. Воздух вокруг него, казалось, загустел.
Туман вздохнул.
Сзади.
Из-за спин рыбака и его сына, из самой густой, непроглядной мути, без единого звука выметнулась длинная, узловатая рука. Когти — чёрные, загнутые, длиной в палец — целили прямо в затылок Тихону.
Но мужчина в плаще уже рванулся с места. Не оборачиваясь, он каким-то звериным чутьём определил и направление удара, и расстояние. Его рука метнулась под плащ и выхватила короткий меч. Сталь сверкнула в тусклом свете лучины, описывая дугу.
Лезвие встретило когтистую лапу в вершке от головы Тихона. Раздался скрежет — будто железо скребло по камню. Тварь, скрытая туманом, взвизгнула и отдёрнула руку, но было поздно: меч рассёк ей два когтя, и те, чёрные, упали в мох.
— Назад! — рявкнул мужчина, заслоняя собой рыбака с сыном. — За меня!
Из тумана, наконец, проявилась и сама тварь. Сутулая, костлявая, с длинными, до земли, руками, что заканчивались узловатыми пальцами с обломанными когтями. Кожа её, серая, в пятнах, лоснилась, будто подгнившая береста. Глаза — два мутных бельма, без зрачков, без жизни, но направленные точно на них. Пасть, приоткрытая, явила ряд острых, как шилья, зубов, жёлтых, в тёмных подтёках.
Это был Сумеречник.
Тварь разинула пасть шире, и из глотки её, со свистом, вырвалась струя зеленоватой, густой жижи. Плевок летел прямо в лицо мужчины. Но тот уже уходил в сторону — молниеносное, почти нечеловечески быстрое движение, которое спасло ему жизнь. Липкая слюна ударила в ствол старой сосны, торчащей рядом. Кора немедленно запузырилась, зашипела и начала плавиться, стекая на землю дымящимися, вонючими каплями.
Не останавливаясь, мужчина сунул руку за пазуху. Когда она вынырнула обратно, в ней блеснули три тонких серебряных дротика. Короткий, хлёсткий бросок — и дротики, сверкнув в тумане, впились в грудь Сумеречника.
Один попал точно в цель, войдя в плоть по самое оперение. Второй тварь успела отбить лапой, и он ушёл в сторону, бесследно канув в белой мути.
И в тот же миг рана от первого дротика задымилась. Серый, едкий дым повалил из груди чудовища, плоть вокруг дротика запузырилась, обуглилась по краям. Сумеречник зашёлся таким визгом, что у Митюхи из ушей, казалось, пошла кровь. Длинные когтистые пальцы вцепились в древко, рванули, выдирая дротик вместе с кусками дымящегося мяса. Чёрная жижа хлынула из раны, и всё это — дротик, куски плоти, жижа — упало в мох, продолжая дымиться и шипеть.
Тварь перевела мутные, налитые бешенством бельма на человека. В её груди зияла дымящаяся рана. Она зарычала — низко, утробно, и, не помня себя от ярости, бросилась в атаку.
Мужчина, однако, не дрогнул. Его рука снова нырнула в карман, и когда она вынырнула, в ней были зажаты несколько серебряных монет. Не старых, стёртых, а новеньких, только что отлитых, с острыми, не затёртыми краями.
Бросок.
Монеты вылетели из его руки с такой скоростью, что воздух свистнул. Они не просто ударили Сумеречника — они впились в его тело, в грудь, в живот, в руку, которой он пытался прикрыться. Каждая монета вошла в плоть, как нож в масло, и вокруг каждой немедленно начинал куриться дымок, прожигая гнилую плоть.
Сумеречник замер, удивлённо уставившись на своё тело, утыканное серебром. А потом — взвыл.
Он не стал выдирать монеты. Вместо этого тварь плюнула себе на ладони. Густая, зелёная слюна покрыла когти и пальцы. И тогда чудовище начало бешено молотить конечностями, размахивая ими во все стороны, будто пытаясь достать врага любой ценой.
Капли едкой жидкости разбрызгивались вокруг, прожигая мох, корни, камни. Воздух наполнился вонью горелой плоти и серы. Тихон заслонил Митюху собой, прижимая его к земле. Одна капля упала ему на рукав — рубаха немедленно затлела, прожигая кожу.
Мужчина в плаще отступал, уворачиваясь от ядовитого дождя. Он двигался среди дымящихся струй, как танцор, — ни одна капля не задела его. Плащ взметался, закрывая лицо в самые опасные моменты.
И когда град брызг иссяк, а лапы Сумеречника на миг опустились, мужчина шагнул вперёд.
Его меч описал короткую, молниеносную дугу. Рука существа, покрытая едкой слюной, отделилась от тела чуть выше локтя. Чёрная кровь хлынула фонтаном, забрызгав стволы ближайших сосен. Когтистая лапа упала в мох и еще мгновение скребла землю, сжимаясь в предсмертной судороге.
Сумеречник зашатался. Мутные бельма его закатились, но живучесть в нём была нечеловеческая. Он сделал шаг вперёд, разевая пасть для последнего плевка.
— Нет, — тихо сказал мужчина.
Он перехватил меч поудобнее и с разворота, со всей силы, вогнал клинок чудовищу прямо в пасть. Лезвие вошло глубоко, пробило затылок и вышло наружу. Тело Сумеречника выгнулось дугой, затряслось — и обмякло, оседая на землю грудой гнилого валежника.
Мужчина выдернул меч, вытер его о мох и убрал в ножны под плащом. Повернулся к Тихону и Митюхе.
Рыбак стоял на коленях, обхватив сына, и трясся мелкой дрожью. Он смотрел на поверженную тварь, которая уже начала расползаться, превращаясь в груду мха, трухи и гнилых веток, и не мог вымолвить ни слова.
— Живы? — коротко спросил тот.
Тихон кивнул, всё ещё не веря.
Мужчина поднял руку и указал прямо в туман, туда, где деревья расступались чуть шире.
— Идите. Там дорога. Ступайте, не оглядываясь.
Тихон вскочил, подхватил Митюху на руки и рванул в указанном направлении. Мешок с рыбой так и остался лежать в мху, рядом с останками твари. Мальчик, вцепившись в отцову шею, успел обернуться.
Мужчина стоял на том же месте, глядя им вслед. Туман сгущался вокруг него, скрывая фигуру, и только глаза — спокойные, холодные, чужие — ещё миг светились в белой мути. А потом и они исчезли.
Тихон бежал, не чувствуя ног. Ветки хлестали по лицу, корни пытались сбить с ног, но он летел вперёд, туда, где, как сказал тот человек, была дорога. И она действительно появилась — знакомая, наезженная, ведущая прямо к околице Ключей.
Только когда впереди замаячили огни деревенских изб, Тихон остановился, перевёл дух и оглянулся. Лес за спиной стоял чёрной стеной. Тихий. Мёртвый. И только оттуда, из глубины, донёсся слабый, затухающий звук — будто вздохнула сама земля, принимая очередную жертву.
Когда шаги рыбака и мальчика стихли вдали, и только потревоженные ветки ещё вздрагивали, провожая беглецов, Вешняк остался один в круге мёртвого тумана. Тело твари лежало у сосны, из распоротой груди всё ещё сочилась чёрная жижа, впитываясь в мох с тихим, брезгливым шипением. Меч давно вернулся в ножны.
Вешняк постоял мгновение, глядя на обезглавленное чудище, потом шагнул туда, куда откатилась отрубленная голова. Она лежала в пожухлых листьях, мутные бельма слепо пялились в небо, челюсть больше не клацала — только из пасти ещё вытекала тонкая струйка зеленоватой слизи, прожигая мелкий валежник.
Он наклонился. Взял голову за то, что когда-то было ухом — обломок корявого сука, поросшего каким-то лишайником. Поднял. Тяжёлая. Внутри что-то перекатывалось с влажным звуком.
— Пожалуй, это мне пригодится, — сказал Вешняк негромко, разглядывая трофей. В голосе не было ни торжества, ни брезгливости — лишь спокойная деловитость человека, который привык брать от жизни то, что может сгодиться в дороге.
Туман вокруг уже начал редеть, открывая чёрные стволы и низкое, подсвеченное невидимой луной небо. Лес затаился, притих, будто ждал, что будет дальше.
Вешняк присвистнул — коротко, по-особенному, два раза.
Из-за толстой сосны, где туман клубился особенно густо, показалась голова. Конь был под стать всаднику — высокий, тёмной масти, с глазами, в которых тлел тот же холодный огонь, что и у хозяина. Грива спуталась, но в каждой пряди чудилась скрытая сила. Конь ступал бесшумно, копыта тонули во мху, не оставляя следов. Подойдя, он ткнулся мордой в плечо хозяина, тихо фыркнул, покосившись на отрубленную голову в его руке.
— Власко, — произнёс мужчина, и в этом коротком имени слышалась давняя, привычная связь. — Погоди, сейчас снарядимся.
Конь мотнул головой, будто кивнул, и замер, только уши прядали, ловя звуки ночного леса.
Вешняк подошёл к седельной суме, висевшей у Власко на крупе, откинул промасленную кожу. Внутри, среди свёртков и мешочков, нашлась пустая холстина — плотная, пропитанная каким-то составом, от которого пахло травами и старой смолой. В неё он и завернул голову твари, тщательно запеленал, чтобы ни капли слизи не просочилось наружу. Затянул ремешки, приторочил сверток к седлу.
Потом обернулся к телу. Недолго постоял, размышляя. Вынул меч, быстрым, точным движением отсек от грудной клетки кусок коры — там, где дротики прожгли плоть. Кора была странная, с синеватым отливом, и на изломе поблёскивала крупицами, похожими на слюду. Этот кусок тоже отправился в суму — отдельно, в берестяной короб.
— Мало ли, — буркнул он себе под нос. — Знающий человек и в дерьме жемчуг сыщет.
Власко нетерпеливо переступил с ноги на ногу, косясь в глубину леса. Там, далеко-далеко, снова ухнуло — глухо, тоскливо, будто вторила земля погибшей твари.
Вешняк легко, без усилия, вскочил в седло. Подобрал поводья, оглядел поляну — место недавней сечи. Тело твари уже начинало расползаться, оседать, превращаться в груду гнилого валежника, мха и какой-то трухи. Ещё немного — и никто не скажет, что здесь было. Лес умеет прятать концы.
— Трогай, Власко, — негромко приказал он.
Конь шагнул в туман, и через мгновение оба — всадник и лошадь — растворились в белой мути, будто их и не было. Только тихий, затихающий стук копыт ещё несколько ударов сердца слышался в ночи, пока и он не стих, поглощённый безмолвием древнего леса.
---
Корчма стояла на развилке трёх дорог — ни к одной деревне близко, ни от одной далеко. Место гиблое, но для такого заведения самое милое дело: кто мимо едет, всё одно завернёт, будь то купец с обозом, дружинник на казённом коне или беглый смерд с тоской в глазах. Хозяин, рябой Веселав, знал своё ремесло: брал не дорого, наливал не дёшево, а языки развязывал лучше любого батога.
В этот вечер в корчме было людно. Мужики из Ключей, прознав про спасение Тихона, потянулись сюда, как мухи на мёд — кто за новостями, кто за подмогой, а кто просто от страха, чтоб не одним в тёмных избах сидеть. Густой, прокопчённый воздух дрожал от голосов, лучины чадили, отбрасывая пляшущие тени на бревенчатые стены, а в углах, где свет не доставал, уже засел настоящий мрак — липкий, настороженный, будто тоже слушал.
— Да Сумеречник это был, я говорю вам! — Кузьма, возбуждённый мужичок с красным, обветренным лицом, стукнул кружкой о стол так, что мутное пойло плеснуло через край. — Зубы рядами у него, глазки — огоньки и голова — тыквой, руки длинные с когтями! Вот, его тот мужик и зарубил!
— Да ты чо! — отозвался из полутьмы чей-то хриплый голос. — Эта тварь столько народу на тот свет отправила! Вона, Марья сказывала: Кузьма — не ты, другой Кузьма, из Залесья — недавно ходил в лес за дичью поохотиться да не вернулся. Потом одни кости и нашли. По рубахе, которую она ему сама шила, опознали. Сумеречник — людоед, чистое пекло!
— А Тихон как же? — подал голос парень в углу, тот самый Федька, что был у старосты на сходе. — Он живой остался. И Митюха. Стало быть, не всех жрёт?
— Так мужик тот спас! — Кузьма снова стукнул, теперь уже кулаком. — Кто ж он таков? Может, посланец Божий? Ангел во плоти?
— Ангел, — хмыкнул седой дед Пахом, сидевший у самого очага с неизменной трубкой. — Ангелы, они, мил-человек, по чащобам с мечами не шастают. Ангелы на небеси, а на земле — либо святые, либо… иные. — Он многозначительно замолчал, выпустив клуб дыма.
— Ты это про кого, дед? — насторожился Федька.
— А про то, что не всякая сила от Бога, — уклончиво ответил Пахом. — И не всякая от дьявола. Есть иная. Старая. Которая здесь была задолго до того, как первый князь в Киев пришёл. И её слуги тоже разные бывают.
— Тьфу ты, байки старые! — отмахнулся Кузьма, но перекрестился украдкой, чтоб никто не видал. — Я про дело говорю! Если мужик нас от Сумеречника избавил, его же отблагодарить как-то положено будет. Люди сейчас хотя бы этой твари бояться не будут. Ну, это если другой какой не объявится. — Он понизил голос. — А что, ежели объявится? Чем этот мужик берёт? Серебром али золотом? Не ведаю, но надо бы прознать. Только на него простой люд и может надеяться.
— Прознаешь тут, — проворчал корчмарь Веселав, протирая очередную кружку заскорузлой тряпицей. — Ушёл он, сказывают, в лес. Туда, откуда тварь пришла. Искать, что ли, кого? Али ещё чего? Мужики из Ключей на опушку выходили, следы видели. Конные. В самую чащобу уходят, прямо к Глухому озеру. А там такое место… — Он не договорил, только головой покачал.
— К Глухому озеру? — дед Пахом вынул трубку изо рта. — Это где ещё при князе Игоре древлян последний волхв погиб, Белозар?
— Он самый, — кивнул Веселав. — Там, бают, и проклятие то зародилось. Лес ходуном ходит, деревья живьём людей хватают. А этот — прямо туда поехал. Знать, не боится ничего.
— Или знает что-то, — задумчиво произнёс Пахом. — Ох, не к добру это. Не к добру такие знающие в наших краях появляются. В прошлый раз, когда такой объявился, Игоря-князя не стало. А теперь Владимир на престоле, вера новая… Быть беде.
— Будет тебе, дед, каркать! — рассердился Кузьма. — Беда не беда, а пока этот мужик тварей рубит, мы живы. Может, и впрямь от него спасение? Может, попросить его, чтоб остался? Улица наша малая, мы б собрали сколько можем — зерном, мясом, холстом. Чтоб защитил, если что.
— Защитил, — усмехнулся кто-то из темноты. — А чем платить будешь, когда он запросит? Такие даром не работают. Им либо кровь нужна, либо душа. Видали мы таких «защитников».
— Креста на тебе нет! — возмутился Кузьма. — Человек рыбака с малым дитём от смерти спас, а ты его с нечистью равняешь!
— Я не равняю, — отозвался голос. — Я просто знаю: в наше время любая сила, что против чудовищ идёт, сама чудовищем стать может. Были б мы князьями да боярами — наняли б дружину, поставили б заставы. А мы кто? Смерды. Нам любая защита — как подарок судьбы. Только судьба, она, брат, тоже подарочки любит забирать обратно. С процентами.
В корчме повисла тишина. Слышно было только, как потрескивают лучины да за стеной ухает ночной лес — глухо, тоскливо, будто вторит недавнему убийству.
В дальнем углу, за столом, который никто не занимал из местных — слишком близко к двери, слишком на сквозняке, — сидела фигура в тёмном плаще с глубоким капюшоном. Лица не разглядеть, только руки — узкие, бледные, с длинными пальцами — лежат на столе неподвижно. Кружка перед фигурой стоит нетронутая. Никто не обращал на неё внимания — маловато ли странного люда шастает по дорогам? Мало ли кто ищет ночлега и тепла?
Но дед Пахом, покосившись в тот угол, вдруг побледнел под своей седой щетиной и часто закрестился — мелко, истово, одними губами шепча молитву. Сосед толкнул его локтем: что, мол, с тобой? Пахом только головой мотнул: молчи, мол.
Фигура в капюшоне поднялась. Движение было плавным, почти неслышным — даже половицы не скрипнули. Не оборачиваясь, не глядя ни на кого, она направилась к двери. Рука в длинном рукаве толкнула тяжёлую створку — та открылась без обычного скрипа, будто её смазали медвежьим жиром.
Холодный ночной воздух ворвался в корчму, заставив лучины замигать и затрещать. Фигура шагнула через порог и растворилась в темноте.
Дверь затворилась сама собой.
— Кто это был? — выдохнул Кузьма, оглядываясь на Пахома.
Дед долго молчал, теребя трубку трясущимися пальцами. Потом прошамкал едва слышно:
— Не знаю я, мил-человек. Не разглядел. Только… холодом от него потянуло. И не осенним холодом, не уличным. А таким, знаешь… могильным. Будто земля сырая на миг разверзлась и дыхнула.
— Тьфу ты, напасть! — Кузьма перекрестился теперь уже открыто, забыв про лесные приметы. — Что ж это деется? Одни чудовища, другие... А этот, спасший Тихона, он хоть человек ли?
— Человек, — уверенно сказал Федька. — Тихон баял: говорил с ним. Голос как у всех, рука тёплая, когда за плечо тронул. Меч у него, правда, не простой — светится будто изнутри. Но человек.
— А этот? — Кузьма кивнул на дверь.
Никто не ответил.
За окнами заухал филин — три раза, протяжно. В ответ из леса донеслось другое — не то вой, не то стон. Мужики разом переглянулись, и даже самые храбрые полезли за пазуху за крестами.
— Спать давайте, — негромко, но властно сказал Веселав. — Заночуете тут, на полу. Вместе не так страшно. А заутра — по домам, и сидеть тихо, носа из избы не казать. Пока не прознаем, что к чему.
Никто не спорил.
---
Утро в тереме князя Владимира выдалось хмурым. Серое небо низко нависало над Киевом, сеяло мелкую, противную изморось, от которой деревянные переходы делались скользкими, а настроение — хуже некуда.
Князь сидел в гриднице один. Перед ним на столе лежала раскрытая книга — греческое Евангелие, подарок цареградского митрополита. Буквы, чёткие, красивые, плыли перед глазами, не желая складываться в слова. Мысли были далеко — там, на северо-западе, в древлянских лесах, откуда одна за другой приходили тревожные вести.
Вчерашний доклад лазутчика не выходил из головы. «Волхв-язычник. Воин. Наверняка ворогожей». Это слово — «ворогожей» — царапало душу особенно больно. Тот, кто видит ворога, кто чует нечисть за версту. Таких раньше при князьях держали, ценили на вес золота. А теперь? Теперь это враг — и для церкви, и для новой власти.
Дверь скрипнула. Вошёл лазутчик — скуластое лицо, быстрые глаза, одежда простая, неприметная. Поклонился, замер у порога.
— Ну? — Владимир поднял тяжёлый взгляд. — Говори, что прознал.
— Княже, — лазутчик шагнул ближе, понизил голос, — мужики из Ключей, что от Сумеречника пострадали, всё пытаются его найти. Того, кто спас. Думают кланяться, звать на помощь. А он, — лазутчик выдержал паузу, — он у Глухого озера объявился. Где Белозар погиб. Идолам старым кланяется.
Владимир сжал подлокотник резного кресла.
— Идолам? Каким?
— Перуну. Тому, что ещё до крещения стоял. Мужики видели — он голову той твари к подножию положил и стоял, молился будто. Без слов, просто смотрел. А потом ушёл в чащобу, где даже охотники не ходят.
Князь молчал долго, перебирая в уме услышанное. Потом спросил глухо:
— Как звать-то его, узнал?
— Вешняком кличут. Имени настоящего никто не ведает. Из лесу вышел, в лесу и живёт. К людям выходит редко, только когда беда большая. А беда нынче — почитай, во всех волостях. Нечисть лютует так, что попы наши крестом её не берут.
Владимир поднялся, прошёлся по гриднице. Сапоги глухо стучали по дубовому полу. Остановился у окна, глядя на серую пелену дождя.
— Ты понимаешь, что говоришь? — спросил он, не оборачиваясь. — Предлагаешь мне, крестителю Руси, у язычника помощи просить?
— Не обязательно делать это публично, княже, — осторожно ответил лазутчик, повторяя вчерашние слова. — Можно тайно. Через верных людей. Договориться. Он же не за веру воюет, он за землю. За людей. Они ему, может, и не свои, но люди-то русские, православные. Пусть пока и не твёрдые в вере.
— Ты мне народу врать предлагаешь? — Владимир резко обернулся, и в глазах его блеснул гнев. — Народу, который я в Днепре крестил, которому греческие попы год твердят, что идолы — бесы, а волхвы — слуги сатаны? Ты представляешь, что будет, если поползут слухи, что я, великий князь киевский, тайно шлю дары язычнику и прошу у него защиты? Меня же свои же митрополит анафеме предаст! Греки отшатнутся, союзы рухнут!
— А если люди гибнуть будут, княже? — тихо, но твёрдо спросил лазутчик. — Если твари из леса выйдут к сёлам, к городам? Попы их крестом не берут, дружина мечом не сечёт. А он — берёт. Мы голову Сумеречника видели. Своими глазами. Отрубленную, принесённую к идолу как дар. Он его убил, княже. Один. За миг.
Владимир молчал. Гнев в его глазах угас, сменившись тяжёлой, мучительной думой. Он снова повернулся к окну. За мутной слюдой барабанил дождь, и в этом стуме слышался ему далёкий, нарастающий гул — будто сама земля стонет под тяжестью проклятия, наложенного когда-то.
— Найди его, — наконец произнёс князь глухо, не оборачиваясь. — Не я, не князь. Ты. Через тех мужиков, из Ключей. Пусть они с ним говорят. Узнай, чего хочет. Золота? Земли? Безопасности для своих людей?
— А если он ничего не захочет? — спросил лазутчик.
Владимир помолчал.
— Тогда пусть просто делает то, что делает. А мы… будем смотреть сквозь пальцы. Пока не минует беда. А там — видно будет.
Лазутчик поклонился и бесшумно вышел.
Князь остался один. Долго стоял у окна, глядя, как дождь размывает очертания далёких холмов. Потом перекрестился — широко, истово, но в душе его не было мира. Только смутная, тягучая тревога, от которой не спасали ни молитвы, ни мудрые книги, ни советы ближних бояр.
Лес ждал. Проклятие ждало. И где-то там, в самой его глубине, у старого идола, ждал человек, который не принадлежал ни новому миру, ни старому — только своему собственному, непонятному и чужому пути.
---
Вешняк сидел на корточках у кострища. Место было глухое — бурелом, замшелые валуны, кривые сосны, облепленные лишайником, будто проказой. Вокруг ни звука, даже птицы не пели. Только ветер изредка шелестел в кронах, да где-то далеко ухало — то ли филин, то ли ещё кто.
Перед ним на плоском камне лежала голова Сумеречника. За ночь она почти истлела — иссохлась, сморщилась, превратилась в подобие старого, трухлявого пня. Только зубы остались — жёлтые, острые, рядышком, как у щуки.
Вешняк долго смотрел на них, потом вынул нож, короткий, с костяной рукоятью, и принялся аккуратно выковыривать самые крупные. Работал спокойно, неторопливо, будто не зубы чудовища собирал, а грибы в лесу.
— На ожерелье сгодятся, — пробормотал он, ссыпая добычу в холщовый мешочек. — Или на стрелы наконечники точить. Яд в них ещё долго держаться будет.
Власко пасся неподалёку, пощипывал жёсткую лесную траву. Конь косился на хозяина, прядал ушами, но подходить не спешил — знал: когда Вешняк собирает «трофеи», лучше не мешать.
Закончив с зубами, мужчина поднялся, оглядел поляну. Глаза его — синие, глубоко посаженные, с холодным, немигающим взглядом — скользнули по стволам, по валежнику, по мшистым кочкам. Лес молчал, но Вешняк чувствовал: он не пустой. Кто-то смотрит. Следит. Ждёт.
— Выходи, — негромко сказал он в пустоту. — Не прячься. Я тебя чую.
Тишина. Потом ветка хрустнула, и из-за сосны, осторожно ступая, вышел человек. Мужик лет сорока, в простой сермяге, с топором за поясом. Лицо испуганное, но решительное.
— Ты… тот самый? — спросил он, сглатывая. — Кто Сумеречника зарубил?
Вешняк не ответил. Только смотрел — спокойно, изучающе, будто прикидывал, что за человек перед ним.
— Меня Кузьмой кличут, — мужик переступил с ноги на ногу, но не уходил. — Из Ключей я. Тихона, рыбака, помнишь? Сына его, Митюху? Ты их спас. Мы… мы кланяться тебе пришли. Мужики наши собрали, кто что мог. — Он вытащил из-за пазухи узелок, развязал. Там лежало несколько серебряных монет, кусок холста, связка сушёных грибов. — Не побрезгуй. Маловато, конечно, но чем богаты...
Вешняк перевёл взгляд с узелка на Кузьму. В глазах его не мелькнуло ни жадности, ни презрения. Только лёгкое, едва уловимое любопытство.
— Не надо, — коротко сказал он. — Я не за плату.
— А зачем тогда? — вырвалось у Кузьмы. И тут же испугался собственной дерзости. — Прости, господине, не хотел… Я ж не со зла. Просто… страшно нам. Тварь эту ты убил, а лес-то не успокоился. Говорят, другие есть. Ещё злее. А мы что? Мы люди маленькие. Ни попы нас не защитят, ни князь. Вот и подумали: может, ты… останешься? Или хоть научишь, как от них обороняться?
Вешняк долго молчал. Потом подошёл к Власко, потрепал по холке. Конь ткнулся мордой в его плечо, тихо фыркнул.
— Научить? — переспросил он наконец. — Чему? Кресты носить? Так они не помогают. Молитвы читать? Тварь на них не откликается. Ей плевать, во что вы верите. Ей важно только одно: вы здесь — чужие.
— Как это — чужие? — опешил Кузьма. — Мы же испокон веку тут живём. Наши деды, прадеды...
— Ваши деды кланялись тем, кто этот лес создал, — перебил Вешняк. — Кормили их, почитали. А вы — нет. Вы новых богов приняли. И лес вас за это не простит. Проклятие Белозара вам не снять ни крестом, ни мечом. Его можно только… пережить. Или уйти.
— Уйти? — Кузьма побледнел. — Куда ж мы уйдём? Это земля наша. Здесь могилы отцов, здесь дети народились. Не можно нам уйти.
— Значит, будете платить.
— Чем?
Вешняк посмотрел ему прямо в глаза. И в этом взгляде не было угрозы — только странная, пугающая правда.
— Кровью. Своей. И чужих. Пока лес не насытится. Или пока не найдётся тот, кто сможет договориться с ним заново.
Кузьма перекрестился — часто, мелко, забыв про все приметы. Губы его шевелились, творя молитву, но в глазах стоял такой ужас, что слова застревали в горле.
— А ты? — выдавил он наконец. — Ты можешь договориться?
Вешняк не ответил. Отвязал поводья, легко вскочил в седло. Власко шагнул в чащу, унося хозяина прочь от поляны, от изумлённого Кузьмы, от людских надежд и страхов.
— Погоди! — крикнул мужик вдогонку. — Куда ж ты?! Как нам тебя найти, если что?
Из тумана, уже сгущавшегося между деревьями, донеслось тихое:
— Не надо меня искать. Я сам приду.
Голос растаял в шелесте листвы. Кузьма ещё долго стоял один, сжимая в руках ненужный узелок, и смотрел в ту сторону, где скрылся всадник. Лес вокруг дышал — ровно, спокойно, будто ничего и не случилось. Только где-то далеко, на самой границе слышимости, снова ухнуло — глухо, тоскливо, предупреждающе.
Мужик развернулся и, спотыкаясь о корни, побежал прочь. Бежал долго, пока не вывалился на опушку, где его ждали перепуганные односельчане.
— Ну что? — кинулись они к нему. — Говорил? Согласился?
Кузьма долго не мог отдышаться. Потом махнул рукой безнадёжно и выдавил:
— Не будет он с нами. Сказал: сам придёт. А нам… нам велел кровью платить.
Мужики загудели, загомонили, кто-то снова полез за крестом. И только дед Пахом, сидевший на пеньке в стороне, понимающе кивнул седой головой.
— Я ж говорил, — прошамкал он. — Не наша это сила. Не людская. Она либо спасёт, либо погубит. А уж чем обернётся — только старые боги ведают. Да только их теперь не спросишь. Забыли мы дорогу к ним.
Над лесом медленно опускались сумерки. Тени удлинялись, сгущались, и в каждой из них чудилось мужикам движение — будто кто-то невидимый крадётся, высматривает, ждёт своего часа. И не было от этого страха защиты — ни в крестах медных, ни в молитвах заученных, ни в княжеских грамотах с вислыми печатями.
Был только лес. Молчаливый, древний, полный забытой силы. И где-то в его глубине ехал одинокий всадник, которому не было дела до людских тревог — потому что он сам давно уже стал частью этого леса, его страхом и его надеждой.
---
Вешняк спал плохо. В последние годы он вообще почти не спал — ухо всегда ловило шорох, рука сама тянулась к мечу, а тело вскидывалось от любого резкого звука. Но этой ночью сон сморил его — тяжёлый, липкий, бездонный, как болотная топь.
Он снова был мальчишкой.
Лес стоял зелёный, молодой, весь пронизанный солнцем, которое пробивалось сквозь листву золотыми стрелами. Пахло мятой, таволгой и ещё чем-то сладким, цветочным — это Марья несла полный подол только что собранных трав. Ей шёл шестнадцатый год, она смеялась чему-то своему, девичьему, и коса её, русая, тяжёлая, била по спине в такт шагам.
— Вешняк, гляди, сколько зверобоя! — звенел её голос. — Белозар говорил: нынче лето доброе, травы сила в них великая налилась. На всю зиму хватит!
Он шёл следом, тащил плетёную корзину, уже полную доверху, и тоже улыбался — редкость по тем временам, но рядом с сестрой он позволял себе быть просто мальчишкой, а не учеником волхва, не младшим в роду, на которого уже смотрят с надеждой.
— А вот тут, — Марья присела на корточки у замшелого пня, — гляди, медвежье ушко. Его Белозар для особых зелий берёт. Надо нарвать, пока цветёт.
Она тянулась к растению, и солнечный зайчик скользнул по её щеке, по ямочке возле губ...
И в тот же миг тишина леса лопнула.
Топот. Тяжёлый, дробный, чужой. Кони. Много коней.
Марья вскинулась, побелела, выронила травы. Вешняк схватил её за руку, дёрнул в сторону, в чащу, но было поздно.
Всадники вылетели из-за поворота тропы — десяток, не меньше. Впереди — широкоплечий дружинник в кожаном, проклёпанном железом доспехе, с мечом наголо. Лицо красное, потное, глаза пьяные, бешеные. За ним — другие, такие же разгорячённые, хохочущие, с копьями наперевес.
— А вот и дичинка! — заорал передний, завидя девушку. — Эй, красна девица, постой, не беги! Мы тебя не съедим, только покатаем!
Марья рванулась в лес, но длинная рука в кольчужной рукавице уже тянулась к ней. Конь всхрапнул, взвился, и тяжёлое копыто едва не задело Вешняка, отшвырнув его в сторону.
— Не тронь! — закричал он, вскакивая. — Не тронь её, пёс!
Дружинник даже не взглянул на мальчишку. Для него это был просто комар — пищит и ладно. Он уже спешился, схватил Марью за косу, рванул к себе. Девушка вскрикнула, ударила его собранными травами по лицу — лепестки, пыльца, зелёные листья посыпались на броню.
— Ах ты сука! — взревел мужик, замахиваясь мечом.
Удар был страшный. Не замах, не предупреждение — удар наотмашь, какой бьют по врагу в сече. Клинок вошёл Марье в бок, чуть выше пояса, и вышел с другой стороны, обагрённый алой, яркой кровью.
Она даже не вскрикнула. Только посмотрела на брата — широко раскрытыми, непонимающими глазами — и осела на траву, прямо в рассыпанные цветы и листья.
— Марья-а-а! — заорал Вешняк.
Всё в нём оборвалось. Мир сузился до одной точки — этого красномордого убийцы, что уже вытирал меч о конскую гриву, сплёвывая под ноги. Рядом валялся камень — увесистый, с кулак величиной. Вешняк схватил его и, не помня себя, швырнул.
Камень угодил дружиннику прямо в висок. Тот покачнулся, выругался, схватился за голову. Из-под пальцев потекла кровь.
— Ах ты щенок! — взревел он, разворачиваясь. — Да я тебя...
Вешняк не побежал. Он стоял, сжимая кулаки, глядя в это пьяное, звериное лицо с такой ненавистью, что, казалось, мог бы испепелить взглядом. В руках у него ничего не было, но он готов был драться голыми руками, зубами, чем угодно — лишь бы добраться до горла этого убийцы.
Дружинник спрыгнул с коня, шагнул к нему. Остальные всадники сгрудились вокруг, гогоча, — зрелище обещало быть занятным.
— Гляньте, каков волчонок! — крикнул кто-то. — Смотри, Игнат, не оплошай, а то малой тебе башку проломит!
Игнат набычился, выхватил из-за пояса кинжал. Лезвие сверкнуло на солнце короткой, злой молнией.
— Ну, иди сюда, волчонок, — прошипел он, поигрывая оружием. — Я тебе сейчас глазки выколю, чтоб не смотрели так зло.
Вешняк прыгнул.
Он не помнил, как это вышло. Тело двигалось само — так, как учили его древлянские воины, старые охотники, что брали парня с собой на тренировки. Увернуться, пригнуться, уйти с линии удара, ударить в ответ. Всё это было в нём — природное, звериное, отточенное потом и кровью на учебных площадках.
Он проскочил под рукой Игната, врезался ему плечом в грудь, попытался выбить кинжал. Дружинник охнул от неожиданности, отшатнулся, но удержался на ногах. Кинжал описал дугу, полоснув мальчишку по щеке — от скулы до самой челюсти, глубоко, до кости.
Боль обожгла, кровь залила глаз, но Вешняк не закричал. Он только отшатнулся, прижимая ладонь к лицу, и снова встал в стойку — готовый биться дальше, даже ослепший, даже умирающий.
Игнат смотрел на него с каким-то новым, странным выражением. Пьяный кураж схлынул, осталось лишь удивление. И ещё — что-то похожее на уважение.
— Ну и волчонок, — пробормотал он, опуская кинжал. — Силы в тебе, парень, немерено. И прыти. Эдак ты многих зарежешь, когда вырастешь.
Он шагнул ближе, схватил Вешняка за волосы, рванул голову вверх, заставляя смотреть себе в глаза.
«Запомни меня, — сказал он тихо, почти спокойно. — Игнатом кличут. Из дружины князя Святослава. Ежели выживешь — приходи, сочтемся».
И полоснул кинжалом ещё раз — наискось, поверх уже нанесённой раны, крест-накрест.
— Это тебе на память! — захохотал он, отбрасывая мальчишку в сторону. — Чтоб не забывал, кто тебя пометил!
Всадники заржали, развернули коней и унеслись прочь, только пыль взвилась над тропой.
Вешняк упал на колени. Кровь заливала лицо, капала на траву, на разбросанные цветы, на руку Марьи, что всё ещё сжимала пучок медвежьего ушка. Он подполз к ней, прижался щекой к ещё тёплой груди, и завыл — глухо, страшно, по-звериному.
Лес молчал. Даже птицы притихли. Только ветер шелестел в кронах, да где-то далеко ухал филин, оплакивая заходящее солнце.
---
Вешняк проснулся резко, будто его толкнули в грудь.
Власко стоял рядом, тревожно косил глазом, прядал ушами. Костерок почти погас, только угли тлели в золе, отбрасывая слабый красноватый свет на корявые стволы.
Лицо горело. Вешняк поднял руку, провёл пальцами по щеке — там, где много лет назад кинжал Игната проложил свой страшный путь. Шрам взбух, нагрелся, пульсировал болью — всегда так бывало, когда память поднималась из глубины.
Он посидел неподвижно, глядя в огонь. Потом достал из-за пазухи небольшой кожаный мешочек, развязал тесёмку. На ладонь высыпалось несколько зубов Сумеречника — жёлтых, острых, с чёрными прожилками яда внутри.
— Игнат, — тихо произнёс он в пустоту. — Князь Игорь. Дружина.
Имена падали в ночь, как камни в воду, — без всплеска, без отклика.
Он знал, что Игоря уже нет в живых. Что древляне подняли восстание, что князя убили, и тело его погребли где-то в этих самых лесах. Что дружина разбрелась, кто погиб, кто ушёл к новому князю, Святославу, а потом к Владимиру.
Но Игнат...
Вешняк вдруг понял, что много лет носил в себе это имя, даже не думая о нём специально. Оно жило где-то в глубине, в самой тёмной яме памяти, и ждало своего часа. Как яд в зубах мёртвой твари. Как проклятие Белозара, что до сих пор тяготело над этой землёй.
Может, Игнат уже мёртв. Может, сгнил в какой-нибудь сече, или его самого сожрала нечисть, или просто умер от старости, окружённый внуками и почётом. А может — жив. И где-то носит на морде ту же память, что и Вешняк, — только в виде шрама от мальчишеского камня.
— Найти бы, — прошептал он в темноту. — Просто найти. И посмотреть в глаза.
Власко всхрапнул, тряхнул гривой. Конь не любил, когда хозяин впадал в такую чёрную задумчивость.
— Ладно, — Вешняк поднялся, подбросил веток в костёр. Огонь вспыхнул ярче, осветив поляну, разогнав тени по углам. — Спи, Власко. Завтра будет долгий день.
Он лёг на спину, глядя в чёрное небо, где между ветвей проступали редкие звёзды. Рука сама собой потянулась к поясу, где висел кинжал — не тот, кривой и страшный, каким резал тварей, а другой, маленький, с костяной рукоятью. Тот самый, что когда-то, после смерти Марьи, ему подарил старый древлянский воин, сказав: «Бери, парень. Учись. Отомстишь, когда придёт срок».
Срок не пришёл. Или пришёл, да не так, как думалось в детстве.
Вешняк закрыл глаза. Лес вокруг дышал ровно, спокойно, будто принимал его в себя, убаюкивал, обещал новые сны. Но сны больше не приходили.
Только память. Только шрам на щеке, который ныл и ныл, напоминая: ты жив, ты помнишь, ты должен.
Утро встретило его серым небом и мелким, моросящим дождём. Вешняк оседлал Власко, проверил оружие, притороченные к седлу трофеи. Голова Сумеречника совсем истлела за ночь — осталась только кучка трухи и россыпь зубов, что он уже собрал.
— Куда теперь? — спросил он сам себя, вглядываясь в лесные тропы.
Конь мотнул головой, будто показывая направление — в сторону города.
— Туда, значит, — кивнул Вешняк. — Туда так туда.
Он тронул поводья, и Власко шагнул в чащу, унося хозяина прочь от поляны, от холодного кострища, от вчерашних снов. Навстречу новому дню, новым тварям и, может быть, новым ответам на старые вопросы.
Дождь усиливался, барабанил по листьям, стекал за воротник, но Вешняк не замечал сырости. Он смотрел вперёд, в серую пелену, и видел там только одно лицо — красное, потное, с кровавой полосой на виске от брошенного камня.
---
Слух о старом дружиннике, что живёт в достатке, но сам не свой, дошёл до Вешняка на третью ночь после того, как он выходил из себя в схватке с мелкой нечистью у Чёртова оврага.
Сидели у костра мужики из Ключей — те, что выжили после первой вылазки тварей. Говорили о разном: у кого скотина пропала, у кого крыша провалилась, у кого сына задрали. А потом Кузьма, тот самый, что приносил Вешняку узелок с грибами, понизил голос и сказал:
— А у Игната, слышь, совсем крыша поехала. Старого дружинника, что при князе Игоре ходил. Он теперь в усадьбе своей заперся, никого не пущает. Кричит по ночам, будто режут его. А днём сидит тихо, только бормочет что-то. Бояре к нему заезжали — товар у него какой-то брали, а он их даже на порог не пустил. Сказал: «Не до вас, бесы». Вот тебе и бесы.
Вешняк тогда ничего не ответил. Только угли в костре шевельнул палкой, да глаза его, синие, холодные, вдруг стали ещё холоднее.
Игнат...
Вешняк поднялся, не сказав ни слова. Вскочил на Власко и уехал в ночь.
---
Усадьба Игната стояла на отшибе, в полуверсте от города, но уже на лесной стороне. Место было выбрано с умом: с одной стороны — поле, с другой — опушка, с третьей — овраг, за которым начиналась чаща. В прежние времена здесь было надёжно: и от врага видно далеко, и в лес рукой подать — охотиться, грибы собирать.
Теперь усадьба выглядела иначе.
Ворота были наглухо заперты. Стены, сложенные из крепкого дуба, поросли мхом — видно, давно не белили. Над крышей кружили вороны — много, стаей, каркали тревожно, но близко не садились. Двор был пуст — ни собаки, ни курицы, ни коня. Только ветер шевелил пожухлую траву между брёвнами.
Вешняк спешился, отдал поводья Власко. Конь фыркнул, покосился на ворота — не нравилось ему здесь. Но остался стоять, перебирая копытами.
Вешняк подошёл к воротам. Постучал.
Тишина.
Постучал ещё раз — громче, кулаком.
И тогда из-за ворот донёсся звук. Не голос — так, хриплое, сдавленное дыхание, будто человек долго бежал и теперь пытается отдышаться.
— Кто там? — Голос старческий, дребезжащий, с нотками паники.
— Открой — сказал Вешняк негромко, но так, что каждый звук, казалось, проходил сквозь щели, проникал в самую душу.
За воротами завозились, зашмыгали. Потом лязгнул засов, и створка приоткрылась ровно настолько, чтобы в щель можно было просунуть голову.
Вешняк увидел глаз.
Один глаз, выцветший, с красными прожилками, смотрел на него из темноты. И в этом глазу было столько страха, сколько Вешняк редко видел даже у людей, над которыми заносили топор.
— Ты... — прохрипел голос изнутри. — Тот самый... Лесной... Защитник...
— Открой, — повторил Вешняк.
Засов лязгнул снова. Ворота распахнулись.
Игнат стоял перед ним — и Вешняк едва узнал в этом жалком, сгорбленном старике того самого дружинника, что когда-то зарубил его сестру.
Исхудавший, обросший седой щетиной, в грязной рубахе, болтающейся на тощих плечах. Глаза запали, под ними залегли синие тени. Руки тряслись мелкой дрожью, и он то и дело хватался ими за грудь, за горло, будто пытаясь согреться или защититься от невидимого врага.
— Заходи, — прошамкал Игнат, отступая в глубь двора. — Заходи, раз пришёл. Всё равно... всё равно уже.
Они прошли в дом.
Внутри было темно — все ставни закрыты, ни одной зажжённой лучины. Только в углу, перед небольшой иконой, мерцала лампадка — единственное светлое пятно в этом мраке. Пахло кислым, застоялым, и ещё чем-то — сладковатым, тошнотворным, отчего у Вешняка защипало в носу.
Игнат опустился на лавку, сгорбился, уставился в пол. Молчал.
Вешняк стоял посреди горницы и смотрел на него. Смотрел долго, не мигая. Вспоминал.
Тот день. Лес. Солнце. Марья, смеющаяся, с травой в подоле. Топот копыт. И эта рожа — красная, пьяная, с мечом в руке.
— Ты меня узнал? — спросил он наконец.
Игнат вздрогнул. Поднял глаза. И вдруг — засмеялся. Смех был страшный — хриплый, булькающий, похожий на кашель.
— Узнал, — просипел он. — Как не узнать? Ты... ты на всю жизнь мне в память врезался. Синие глазищи... И камень. Помнишь камень? В висок мне засадил, щенок. Шрам до сих пор.
Он откинул седые космы, показал висок — там, под морщинистой кожей, действительно виднелся старый, белый шрам.
— Я его каждый день трогаю, — продолжал Игнат. — Как проснусь — трогаю. Чтоб помнить, что ты есть. Чтоб не забывать, что когда-нибудь придёшь.
— И дождался, — сказал Вешняк.
— Дождался, — кивнул старик. — Убить пришёл?
Вешняк молчал. Он думал об этом много лет. Представлял, как найдёт этого человека, как посмотрит ему в глаза, как занесёт меч... А теперь стоял и смотрел на жалкую развалину, которая сама еле дышала, и ничего не чувствовал.
Ни злости. Ни ненависти. Только пустоту.
— Зачем ты ко мне пришёл? — спросил Игнат, и в голосе его вдруг прорезалась прежняя, дружинная хрипотца. — Мстить? Так давай, не тяни. Я давно жду.
— Я пришёл не за этим, — сказал Вешняк.
Игнат удивлённо поднял бровь.
— А что тебе надо тогда?
— Где вещи, которые вы взяли у моих людей? У древлян. После той сечи.
Игнат дёрнулся, будто его ударили. Глаза его заметались, забегали по углам.
— Какие вещи? — забормотал он. — Не знаю никаких вещей... Всё раздали... Всё продали...
— Не ври, — перебил Вешняк. — Ты много лет таскал это добро. Амулеты, утварь, то, что с мёртвых снято. Не себе — боярам продавал. Я знаю.
Игнат затрясся. Схватился за голову, закачался на лавке.
— Они... они меня мучают, — зашептал он. — Понимаешь? Каждую ночь. Шепчут. Снятся. Тёплые такие... А как засну — они тут как тут. В глазах стоят. Все те, с кого я это снял. Все...
— Где они? — жёстко спросил Вешняк.
Игнат вскочил, заметался по горнице. Подбежал к углу, где стоял резной сундук, откинул крышку — и отшатнулся, будто оттуда на него дохнуло пламенем.
— Там... — прохрипел он. — Там всё. Забирай. Забирай, ради Христа... Или ради Перуна твоего... Только забери!
Вешняк подошёл к сундуку.
Внутри, на вытертом бархате, лежали они.
Амулеты. Штук пять, не меньше. Древлянские — грубо вырезанные из тёмного дерева, с резьбой, с камешками, с вплетёнными в узоры волосами и когтями. От них исходило тепло — слабое, но ощутимое даже на расстоянии. Они жили. Дышали. Помнили.
Вешняк протянул руку и взял один.
И в тот же миг его накрыло.
Голоса. Много голосов — тихих, жалобных, зовущих. Они не говорили словами — они вплетались в мысли, в чувства, в самую глубину сознания. «Верни... Домой... Где наши... Холодно... Страшно... Верни...»
Он стиснул амулет в кулаке, и голоса стихли, отступили. Но тепло осталось — теперь оно перетекало в него, наполняло чем-то древним, знакомым, почти забытым.
— Они... они живые, — прошептал Игнат за спиной. — Я понял это не сразу. Думал — деревяшки. А они живые. И они меня ненавидят.
Вешняк обернулся.
Старик стоял на коленях. По лицу его текли слёзы, перемешиваясь с грязью капали на грязную давно не стираную рубаху.
— Забери их, — повторил он. — Забери, умоляю. Я всё отдам. Всё, что у меня есть. Деньги, золото, усадьбу — всё. Только пусть они уйдут. Пусть перестанут шептать. Я спать хочу, слышишь? Спать хочу по-человечески!
Вешняк смотрел на него и видел не врага. Не убийцу. Не того, кто зарубил его сестру.
Он видел человека. Сломленного, обезумевшего от страха, загнанного в угол собственной совестью. И в этом человеке не осталось ничего от того дружинника, что когда-то хвастался своей силой.
— Встань, — сказал Вешняк. — Не ползай.
Игнат поднялся, шатаясь.
— Вот эти, откуда у тебя, помнишь? — спросил Вешняк, кивая на амулеты.
— С той сечи... — прохрипел старик. — Когда Игоря убили. Мы тогда... много чего понатаскали. Я и взял. Думал — на продажу. А они... они прикипели. Не отдать, не выбросить. Я их и в воду кидал — всплывают. В огонь — не горят. Назад возвращаются. Ко мне.
— Это души, — тихо сказал Вешняк. — Части тех, кого вы убили. Они не успокоятся, пока не вернутся в землю. К своим.
Игнат всхлипнул.
— Забери, — повторил он в который раз. — Забери их к своим. Закопай. Сожги. Делай что хочешь. Только чтобы они ушли.
Вешняк закрыл сундук. Подхватил его под мышку — тяжёлый, тёплый, дышащий.
— Я заберу, — сказал он. — Но не ради тебя. Ради них.
Он пошёл к двери, но на пороге остановился. Обернулся.
Игнат стоял посреди горницы, глядя ему вслед. В глазах его не было страха — только надежда. И ещё — странное облегчение, будто с души свалился камень.
— Ты... — начал он, запинаясь. — Ты не убьёшь меня?
Вешняк молчал долго. Потом покачал головой.
— Ты уже мёртв. Давно. С той самой ночи, когда ты убил мою сестру. Просто не понял этого.
Он шагнул за порог.
Дверь за ним захлопнулась.
Игнат остался один. Долго стоял, глядя на закрытую дверь. Потом медленно опустился на лавку, уставился в одну точку.
В доме было тихо. Впервые за много лет — тихо.
Ни шёпота. Ни голосов. Ни тёплого, липкого страха, выползающего из углов.
Только лампадка мерцала перед иконой, да где-то за стеной ухнул филин.
Игнат закрыл глаза.
И впервые за долгие годы — уснул. Спокойно. Без снов.
---
Вешняк вышел за ворота усадьбы, прижимая к груди тяжёлый ларец. Власко ждал его там же, прядая ушами и косясь на тёмные окна терема.
— Всё, брат, — сказал Вешняк, приторачивая ношу к седлу. — Едем.
Конь тронулся с места, унося его прочь от этого проклятого места.
А в ларце, придавленном крышкой, амулеты тихо светились в темноте, согревая продрогшего всадника. Они чувствовали — скоро домой. Скоро в землю. Скоро покой.
На улице стоял поздний вечер, но народ ещё не разошёлся по домам. Слух о том, что в город пришёл тот самый лесной защитник, который бьёт чудовищ, разлетелся быстрее огня. Люди ждали. Ждали у ворот, ждали на перекрёстках, ждали у каждого поворота — с надеждой, страхом и немым вопросом в глазах.
Едва Вешняк ступил на мостовую, его окружили.
— Господине! — кинулась к нему баба с растрёпанными волосами, падая в ноги. — Господине, помоги! У меня мужика в лесу задрало, одна осталась с тремя малыми! Защити!
— Вешняк! — закричал мужик с перевязанной рукой, пробиваясь сквозь толпу. — Слышь, людям говорят, ты тварей бьёшь! У нас на околице каждую ночь воет, скотина пропадать стала! Приди, погляди!
— Деток спаси! — заголосила старуха, протягивая к нему скрюченные пальцы. — Внучата мои в лес по ягоды пошли, один вернулся, а другого...
Толпа напирала, каждый тянул руки, каждый хотел рассказать свою боль, свою беду. Вешняк остановился, глядя на них сверху вниз. Глаза его, холодные и синие, скользнули по лицам — усталым, испуганным, измождённым. Он ничего не говорил, только сжимал ларец крепче.
И вдруг из толпы вынырнул мальчишка. Лет десяти, чумазый, в рваной рубахе, с глазами, опухшими от слёз. Он вцепился в рукав Вешняка с такой силой, что костяшки побелели.
— Дядька! — закричал он, захлёбываясь. — Дядька, сестрёнку мою чудище утащило! Третьего дня! Мы в лес ходили за хворостом, она отстала чуть, а оно как выскочит! Я бежал, бежал, а она кричала... Я её звал, а она молчит уже! Дядька, спаси! Ты же можешь! Ты же всех спасаешь!
Вешняк замер.
Мальчишка смотрел на него снизу вверх, и в этом взгляде было столько отчаянной, последней надежды, что у стоящих рядом защипало в глазах. Рукав рубахи Вешняка намок от слёз, но парень не отпускал, будто боялся, что если разожмёт пальцы — спаситель исчезнет, растворится в вечерних сумерках, и сестра его пропадёт навсегда.
— Где? — коротко спросил Вешняк, и голос его прозвучал глухо, но внятно.
— У Чёртового оврага! — выпалил мальчишка. — Там, где старые берёзы, за болотцем! Мы всегда туда ходили, а тут...
Он не договорил — слёзы перехватили горло.
Вешняк кивнул. Один раз. Коротко. Для мальчишки этого было достаточно — в глазах его вспыхнула такая благодарность, что, казалось, темнота вокруг посветлела.
Но договорить они не успели.
Толпа расступилась, пропуская десяток дружинников в кожаных доспехах, с мечами на поясах. Впереди шёл широкоплечий детина с рыжей бородой — тот самый, что ещё днём караулил у ворот. Он оглядел Вешняка, ларчик под мышкой, мальчишку, вцепившегося в рукав, и усмехнулся:
— А вот и наш герой. Князь Владимир желает тебя вить, лесной человек. Немедля.
— Погодите! — мальчишка дёрнулся, загораживая Вешняка собой. — Он обещал! Он сестру мою идти спасать! Её чудище утащило, она там одна, в лесу! Ему надо сейчас!
Дружинник даже не взглянул на парня. Отодвинул его, как щенка, рукой.
— Князь ждать не будет. Пошли.
— Но...
— Пошли, сказано!
Двое подхватили Вешняка под руки — без грубости, но настойчиво. Он не сопротивлялся. Только обернулся к мальчишке, который стоял посреди толпы, сжимая кулаки, и по щекам его текли злые, бессильные слёзы.
Толпа загудела, зашумела, но расступилась, пропуская их. Кто-то всхлипнул, кто-то выругался вслед княжьим слугам, кто-то перекрестился — то ли на новый манер, то ли по-старому, уже и сам не разбирая.
Мальчишка остался стоять, глядя вслед уходящему спасителю. Рядом подошла та самая старуха, что кричала о внуках, положила сухонькую ладонь ему на плечо.
— Ничего, милок, — прошамкала она. — Он обещал — значит, вернётся. Такие слова на ветер не бросают.
А в толпе, в самой гуще, у стены соседнего дома, стояла фигура в тёмном плаще с глубоким капюшоном. Лица не разглядеть — только бледный подбородок. Фигура не двигалась, не шевелилась, только смотрела вслед уводимому Вешняку.
И когда дружинники скрылись за поворотом, фигура медленно, бесшумно отделилась от стены и растворилась в вечерних сумерках, будто её и не было. Только на том месте, где она стояла, на досках мостовой выступил тонкий слой инея, быстро таявший под ногами прохожих.
Никто не заметил. Никто не обернулся.
А Вешняк уже шагал к княжескому терему, сжимая под плащом тёплый ларец с амулетами, и думал о мальчишке с мокрым от слёз лицом и о сестре его, затерянной где-то в Чёртовом овраге. И о том, что времени у него — в обрез. И о том, что князь просто так не отпустит.
Но он обещал. А обещания своих он привык держать.
---
Князь Владимир ждал его в малой гриднице — не в парадных покоях, где принимал послов и бояр, а в тесной, прокуренной комнатке, где пахло кожей, железом и конским потом. Здесь он обычно совещался с ближними дружинниками, здесь же и отдыхал после ратных трудов.
Вешняка ввели, поставили перед князем и вышли, оставив одних. Лицо его было серым, как зола, под глазами залегли тени, и только шрамы на левой щеке горели багровым.
Владимир сидел на простой дубовой скамье, покрытой медвежьей шкурой. Перед ним на столе лежала раскрытая книга — греческое Евангелие с золотым крестом на обложке. Но князь не читал. Он смотрел на вошедшего — тяжёлым, изучающим взглядом, каким смотрят на опасного, но полезного зверя.
— Ну, здравствуй, — сказал он наконец. Голос у князя был низкий, с хрипотцой, привыкший повелевать. — Вешняк, стало быть. Тот самый, про которого мужики в Ключах бают, что он чудовищ бьёт и от нечисти лесной людей спасает. А дружинники мои нашли тебя у ворот боярской усадьбы, без памяти, с этим ларцом в руках.
Он кивнул на ларец, который один из дружинников поставил на лавку у входа. Тёмное дерево, резные узоры — вещь явно не простая.
Вешняк молчал, только перевел тяжелый взгляд на ларец.
— Молчишь? — Владимир усмехнулся. — Это хорошо. Молчаливые люди либо глупы, либо умны. Ты, я погляжу, не из глупых.
Он встал, подошёл ближе. Остановился в двух шагах, глядя в упор.
— У Игната ты был, — сказал он не вопросом, утверждением. — У старого моего дружинника. Стража видела, как ты входил. Что там случилось? Что в ларце этом?
Вешняк провёл рукой по лицу, стирая невидимую грязь, и сказал тихо, с хрипотцой:
— Амулеты там. Древлянские. Те, что его люди понатаскали после сечи при князе Игоре. Игнат сестру мою убил, и многих других, а здесь память о них, в каждой вещи живёт их душа.
Владимир чуть прищурился. Взгляд его стал острее, холоднее.
— Игнат, — произнёс он медленно. — Знаю его. Зверь ещё тот. Скольких положил на веку — не счесть. И наших, и чужих. Но, сейчас, говорят, у него с головой плохо стало. Голоса у него в голове завелись. Неудивительно, убить-то столько! Так ты за этим к нему пришёл? За амулетами?
— За ними, — глухо подтвердил Вешняк. — Они ему покоя не давали. Шептали по ночам, мучили. Спать не мог. Сам мне их отдал. Сказал: забери, ради всего святого, чтобы перестали.
— И ты взял? А он так легко отдал? — усмехнулся князь, но в усмешке не было веселья. — Забрал погань языческую и пошёл себе?
— Забрал, — Вешняк поднял глаза. — Потому что знаю: им место не в боярском ларце, а в земле, у тех, кому принадлежали. Чтобы души умерших успокоились.
Повисла тишина. Слышно было только, как за окном дождь барабанит по слюдяным оконцам да где-то вдали кричит петух.
Владимир смотрел на него долгим, тяжёлым взглядом. Потом вдруг усмехнулся — криво, невесело.
— А ведь Игнат, эта погань, человек опасный — сказал он неожиданно. Дорогу он многим перешёл. И он жив? И ларец у тебя. Значит, сумел договориться.
— А я ещё знаю, что он сестру твою убил, и не только сестру — прищурился князь.
Вешняк резко поднял взгляд.
— Это правда. Но, вряд ли этот старик сейчас способен кому-то навредить — нехотя произнес Вешняк.
Владимир помолчал, глядя куда-то в сторону.
— То есть, ты специально пришёл к убийце своей сестры, и не убил его?
— Хотел. Очень хотел, но когда увидел его, понял, что не нужно этого делать. Жизнь и так его наказала.
— Знаешь, ты простил убийцу сестры, а это как раз по-христиански — князь усмехнулся в ус.
Взгляд Вешняка стал более острым.
— Это лишь означает, что ваш бог не бесполезен, а решать всё насилием, равно рыть яму, из которой можно не вылезти, когда-то надо учиться уважать жизнь — тихо проговорил мужчина.
Князь подошёл к ларцу, провёл пальцем по резной крышке. Не открыл — только руку подержал сверху, будто прислушиваясь. Потом отдёрнул, будто обжёгся.
— Тёплый, — сказал он тихо. — Живой.
Вешняк кивнул.
— Они все такие. Пока в землю не вернутся, к хозяевам, — покоя не дадут.
Владимир резко обернулся к нему.
— Ты зачем в город пришёл, Вешняк? Не только же за этими... деревяшками? Люди про тебя говорят. Мол, из лесу выходишь, только когда беда большая. А беда нынче — почитай, во всех волостях.
— Садись, — коротко приказал он, кивнув на лавку. — Хватит геройствовать.
Вешняк не заставил себя упрашивать. Опустился на край лавки, упёрся локтями в колени, понурил голову. В гриднице было тепло, от печи тянуло жаром, но его всё равно трясло — мелкой, противной дрожью, которую не унять никаким теплом.
Владимир подошёл к столу, налил из кувшина в деревянную кружку мутного, сильно пахнущего пойла, протянул Вешняку.
Вешняк взял кружку, пригубил. Обжигающая сладость покатилась по горлу, разлилась теплом в груди. Дрожь поутихла, мысли прояснились.
— Тут такое дело, — Владимир сел напротив, положил локти на стол. Глаза его были серьёзны, без тени насмешки. — Люди у нас ведомые, тёмные. Видят слабину — сразу впадают в панику. А ты сейчас, как ни крути, у многих на слуху.
Мужики из Ключей язык за зубами не удержали, по всей округе раззвонили: есть, мол, такой, кто чудовищ бьёт. Надежда у людей появилась, — позу нужно держать. Лицо сохранять. И теперь мне особенно.
Он досадливо махнул рукой.
— Понимаешь, Вешняк, я же под христианство не просто людей тащу, как скот на водопой. Думаешь, мне самому сладко с этими греками якшаться? Они смотрят на нас сверху вниз, как на дикарей нечесаных.
Но выбора-то нет! — Князь снова вскочил, заходил по гриднице, рубя воздух ладонью. — Они же так под своими языческими богами всю жизнь собачиться и воевать будут: у кого бог лучше и сильнее, чей идол выше, чей волхв могущественнее.
Поляне — с древлянами, кривичи — с вятичами, каждый своему Перуну кланяется, да ещё и доказывает, что его Перун соседнего за пояс заткнёт. Мне страну держать надо, единую! Объединять, чтобы разброда в голове не было! Чтобы все понимали: мы — один народ, под одним небом, с одним законом. А закон без единой веры — пустой звук.
Он остановился, тяжело дыша, и в упор посмотрел на Вешняка.
— У них, в Византии, вера — это стержень. Она империю держит уже тысячу лет. А у нас что? Пеньки гнилые по лесам, которым каждый смерд молится, как его дед научил. И пока мы так будем, любая напасть — вроде этих твоих тварей — будет нас поодиночке жрать. Потому что нет у нас общей силы. Нет опоры, кроме… — он запнулся, подбирая слово.
— Кроме страха, — тихо закончил за него Вешняк.
Владимир дёрнулся, будто его ударили.
— Что?
— Опора у вас одна, княже, — Вешняк поднял на него тяжёлый взгляд. — Страх. Страх перед попами, перед адом, перед княжеской дружиной. А бояться люди будут всегда. Вопрос только — кого сильнее: тварей из леса или твоих тиунов с крестами.
Князь хотел возразить, раскрыл рот — и закрыл. Сел обратно на лавку, понурил голову.
— Ты жёсток, Вешняк, — сказал он устало. — И правду режешь так, что кости сквозь кожу видно. Но я и сам это знаю. Знаю, что пока люди в бога не поверят по-настоящему — ничего не выйдет. А как заставишь верить? Как вдохнёшь в них то, чего сам до конца не чувствуешь?
Я вот крестился, церкви ставлю, попов зову, а ночью просыпаюсь и думаю: а есть ли Он там, на небе? Слышит ли меня? Или всё это — пустое, и прав был Белозар, и сила только в земле да в крови?
Он посмотрел на Вешняка с такой горькой, почти детской обидой, что у того внутри что-то перевернулось.
— Ты счастливый, — сказал Владимир. — Ты своего бога знаешь. Он рядом с тобой — в дереве, в камне, в звере. Ты с ним говорить можешь. А я своего искать должен, как слепой котёнок, тыкаясь в книги греческие да в проповеди чужие. И людей за собой вести — а куда? Сам не знаю.
Вешняк молчал долго. Потом поднялся, подошёл к столу, налил себе мёду. Выпил залпом, обжигаясь.
— Знаешь, княже, — сказал он наконец. — А ты не так плох, как кажешься. Для человека, который мечется между небом и землёй. Может, из тебя и выйдет толк. Если сердце своё не потеряешь.
— Легко тебе говорить, — горько усмехнулся Владимир. — Ты сердце своё давно в лесу зарыл. А мне с моим что прикажешь делать?
— Беречь, — просто ответил Вешняк. — Оно у тебя единственное.
Владимир вдруг усмехнулся — кривой, понимающей усмешкой человека, который привык всё в этом мире измерять выгодой.
Так о чем мы там...
— А! Игнат, — сказал он, и в голосе его зазвенели новые нотки. — Ты думаешь, я не знаю, чем он промышляет? Старый пёс, ещё со времён Игоревых походов таскает всё, что плохо лежит. И не себе — боярам продаёт. Древлянские вещицы, амулеты, утварь... Знаю я эти его тёмные дела. Я на это глаза закрывал, а то бояре сразу выть начнут, но сейчас...
Он шагнул ближе, понизив голос:
— Так вот, Вешняк. Я этого Игната ещё потрясу. Так потрясу, что кости затрещат. Сам приду к нему в терем, сам за грудки возьму и велю все древлянские вещи, какие он боярам распродал, назад принести. До единой. Пусть из-под земли достают, пусть с потрохами выкупают, но вернут. Это я тебе обещаю.
Вешняк слушал, и в глазах его, усталых и пустых, мелькнуло что-то похожее на удивление. Он не ждал от князя такой прыти.
— Ты это сделаешь? — спросил он хрипло.
— Сделаю, — жёстко ответил Владимир. — Не ради тебя даже — ради порядка. Нечего поганым добром торговать, когда земля стонет. Да и боярам урок: знали бы, что покупают.
Он помолчал, глядя Вешняку прямо в глаза.
— Но и ты мне теперь должен, лесной человек. Не за страх — за дело. Ты выполни для меня одну просьбу. Княжескую просьбу.
Он подался вперёд, понизив голос до шёпота:
— Вчера тварь попа убила. Не где-нибудь в лесу, а рядом с монастырём, у самого погоста. Отец Никанор, старец благочестивый, в туалет отлучился по нужде, а она там его и поджидала.
И ведь не просто задрала, как скотину, — крестом к стене прибила. Понимаешь? Взяла его, мёртвого уже, и пригвоздила к стене тем самым крестом, который он на груди носил. Руки в стороны, ноги вместе — аккурат как распятие. И голову набок склонила, чтобы сходство полное было.
В глазах князя мелькнуло что-то — не страх, нет, Владимир не из пугливых был, но... тревога. Настоящая, мужская тревога за своё, за кровное.
— Он так и висит до сих пор. Мужики снять пробовали — не могут. Гвозди-то, которыми прибито, не железные, а из чего-то другого, чёрного, и в стене сидят, будто вросли. И запах... — Владимир поморщился. — Ладно, не о том речь.
Главное: теперь почти все попы по домам сидят и трясутся. Служить боятся, из келий носа не кажут. А народ, сам знаешь, без попа сейчас — как стадо без пастуха. Видят страх поповский — паниковать начинают, к старым богам клониться. Мне это сейчас — как нож в сердце. Только-только крещение утвердили, только-только люди к новой вере привыкать начали — и на тебе.
Он встал, прошёлся по гриднице, заложив руки за спину. Остановился у окна, глядя в серую муть за окном.
— Выследи её, Вешняк. И убей. И голову её сюда принеси. Мы её на видное место поставим — у входа в церковь, например, — чтобы все видели: нет на нашей земле твари, которую не одолеть. Чтобы попы успокоились, чтобы народ понял: сила божья сильнее любого лесного проклятия.
Он обернулся, глядя на Вешняка в упор.
— Сможешь?
Вешняк молчал долго. Не потому, что сомневался в своей силе — он знал, что сможет. Он смотрел на князя и видел перед собой не помазанника божьего, не крестителя Руси, а просто человека. Усталого, напуганного, загнанного в угол обстоятельствами. И в этом человеке сейчас теплилась надежда — на него, на лесного бродягу, на язычника.
— Смогу, — наконец произнес Вешняк глухо. — Но сначала скажи мне, княже.
Он шагнул ближе и глаза Вешняка сверкнули загадочным огнем, Владимир невольно отступил на полшага — столько силы и скрытой угрозы было в этом движении.
— Ты просишь меня убивать тварей, которые лезут из леса. Я делал это всегда, когда просили. Но люди в Ключах, те, кого я спасал, — они боятся не только чудищ. Они боятся тебя. Твоих попов. Твоей новой веры, которую им вдалбливают огнем и мечом.
Владимир нахмурился, но промолчал.
— Ты крестил их в Днепре, — продолжал Вешняк. — А они по ночам бегают в лес, к старым идолам. Потому что страшно. Потому что непонятно. Потому что попы грозят адом, а старые боги — они тут, они в каждой березе, в каждом камне, они кормили их дедов и прадедов. Им нужно время, княже. Им нужно, чтобы их не давили.
— Ты мне предлагаешь отменить крещение? — в голосе Владимира зазвенел металл. — Предлагаешь разрешить языческие требища на моей земле?
— Я предлагаю тебе не быть дураком, — отрезал Вешняк, и от этого тона князь опешил. — Твари сейчас лезут из леса не потому, что люди молятся не тем богам. Они лезут, потому что земля кричит от боли. Потому что проклятие Белозара, наложенное на ваших предков, еще не снято. Кровь за кровь, княже. И пока вы льете новую кровь — своей верой, своими запретами, своими крестами, которыми тычете в тех, кто не готов, — земля не успокоится.
Он шагнул еще ближе. Теперь они стояли почти вплотную. Вешняк смотрел на него не моргая.
— Я сделаю это. Я убью тварь. Но я хочу чтобы ты сделал кое-что ещё.
— Что же? — Владимир смотрел ему в глаза, и в этом взгляде уже не было высокомерия — только настороженное любопытство.
— Люди из Ключей. Те, что у Глухого озера. И другие, кто еще помнит старых богов. Пусть молятся кому хотят. Тайно. Не выставляя идолов на всеобщее обозрение, не дразня попов. Но пусть молятся. Пусть ходят в лес к своим капищам. И пусть твои дружинники закрывают на это глаза.
— Ты просишь о веротерпимости? — усмехнулся князь, но усмешка вышла кривой. — В моем государстве, которое я только что крестил?
— Я прошу о жизни, — жестко ответил Вешняк. — Эти люди будут защищать свои дома, когда придет беда. Они будут кормить твою дружину, платить дань, рожать детей. А если ты продолжишь давить их новой верой, как давил Игорь данью, — они озлобятся. И тогда твари из леса получат союзников. Ты этого хочешь?
Владимир молчал долго. В гриднице было слышно только потрескивание свечей да тяжелое дыхание двух мужчин, стоявших друг напротив друга.
— Ты ставишь условия князю, — наконец произнес он. — Ты понимаешь, что за это бывает?
— Понимаю, — Вешняк не отвел взгляда. — Но ты сам сказал: я нужен тебе. Нужен живой и здоровый. А живой и здоровый я буду только тогда, когда буду знать, что те, кого я спасаю, не пойдут на костер за то, что помнят дедовы молитвы.
Владимир вдруг усмехнулся — на этот раз по-настоящему, устало и горько.
— Знаешь, Вешняк, — сказал он тихо, — а ведь я тебе завидую. Ты можешь ставить условия. Ты можешь говорить правду в лицо. А я — князь, я должен лавировать, угождать, договариваться. С
тобой, с попами, с боярами, с Византией, с собственной совестью...
Он махнул рукой, подошел к столу, налил себе меду. Выпил залпом, поморщился.
— Будь по-твоему. Люди из Ключей и прочие... пусть молятся втихую. Но смотри, — он поднял палец, — чтобы попы об этом не прознали. Если дойдет до митрополита, я откажусь от всех слов. Скажу, что это ты самовольничал.
— Я и буду самовольничать, — усмехнулся Вешняк. — Мне не привыкать.
Он развернулся и пошел к двери, но на пороге остановился, обернулся.
— Ты не так плох, княже, — сказал он негромко. Может, из тебя и выйдет толк.
— Постой, Вешняк. На дворе дождь, ночь глухая. Куда ты пойдёшь? Останься, отдохни с дороги. Завтра с утра и отправишься.
Вешняк обернулся, на миг задержав взгляд на князе. В глазах его мелькнула благодарность.
— Дела горят — произнес он и вышел, оставив Владимира одного в прокуренной гриднице.
Князь долго смотрел на закрывшуюся дверь. Потом перевел взгляд на раскрытое Евангелие, на золотой крест на обложке. Взял книгу в руки, повертел, поставил обратно.
Какой же у него взгляд тяжёлый, у этого Вешняка, словно он у меня в самой голове сидит — произнес князь и замахал головой, словно пытаясь вытряхнуть из неё что-то инородное.
— Господи, — прошептал он в пустоту. — Что же ты за мир такой сотворил, где язычники мудрее христиан, а князья вынуждены торговаться с бродягами за право людей на жизнь?
— Господи, помоги. И ты, Перун, если ещё слышишь... не мешай хотя бы.
А за окнами всё так же моросил дождь, и где-то вдали, за городскими стенами, стенал и выл проклятый лес, полный древней, непонятной, чужой силы.
---
Вешняк отъехал от города, когда последние голоса стихли за спиной, а огни растаяли в серой мгле. Власко шёл шагом, чутко выбирая дорогу среди корней и колдобин. Лес дышал ровно, успокаиваясь после дневной суеты, но всадник не замечал ни привычного шелеста листвы, ни далёких криков ночных птиц.
Он ушёл в себя.
Всегда было непросто на Руси. Постоянные междоусобицы, моры, голод — это стало такой же частью земли, как леса и реки. Просто жизнь, такая какая есть. Люди привыкли к страданиям, приспособились выживать среди них, но иногда, очень редко, между туч проглядывало солнце надежды. Сейчас он этого солнца не видел.
Вешняк ехал и думал о тех что в корчме. Мужики из Ключей. Кузьма, что принёс узелок с грибами и серебром. Дед Пахом с его вещими страхами. Они говорили о добре и справедливости, искали защиты, ждали от него чуда. И в их глазах, когда они смотрели на него, действительно теплилась надежда — искренняя, живая, настоящая. Ради этого стоило выходить из леса.
Но он знал и другое.
Те же самые люди, заслышав властный окрик княжьего тиуна или сладкую проповедь греческого попа, пойдут топтать его следы. Они будут кричать, что он «языческий бес», «ворогожей поганый», лишь бы угодить новым хозяевам.
Люди говорили о добродетели, о добре, о справедливости, но делали совсем другое. Боролись за власть, убивали ради богатства, предавали соседей за лишний кусок хлеба. А добро и справедливость всегда были лишь средством успокоения совести и обмана — себя или других.
Вешняк горько усмехнулся в темноту. Люди сами порождали хаос ничуть не хуже бестий из леса. И он понимал, что они сами достойны тех страданий, которые произошли в их жизни. Твари, которых он уничтожал, были олицетворением злой воли, но они подчинялись какому-то порядку — пусть чудовищному, пусть продиктованному проклятием или инстинктом. Это были не более чем хищные звери, просто очень опасные.
Люди же были хуже и вероломнее любых тварей. Они сами нарушали тот порядок, который исповедовали, едва им становилось это выгодно. Попы учили прощать, а сами слали доносы. Князья клялись в верности договору и резали друг друга в первую же ночь. Мужики, только что молившие о защите, могли выдать спасителя за горсть серебра.
Власко всхрапнул, косясь в темноту, но Вешняк лишь положил руку ему на холку, успокаивая. Конь чувствовал его настроение — ту тяжёлую, вязкую тоску, что накатывала всегда после таких мыслей.
Убийство Белозара... Сколько лет прошло, а рана не заживала. Старый волхв просто хотел жить как умел, чтить богов, которым кланялись его деды, растить сына в мире с лесом. Он не хотел жить по чужим правилам, навязанным киевскими князьями. И стал жертвой.
Жертвой борьбы за власть, за дань, за право называться хозяином этой земли. Кто-то всегда кого-то теснил, но страдал от этого всегда простой люд. Белозар, Лиодан, его собственная сестра Марья — все они были лишь пешками в бесконечном цикле насилия, щепками, летящими из-под топора, когда рубят лес.
Вешняк сам когда-то стал такой щепкой. Он видел реку бессмысленного насилия, глаза умирающей сестры, и понимал, насколько он одинок в своей борьбе. Как можно бороться с системой, где сегодняшний враг завтра становится союзником, где правда всегда на стороне сильного, а добро — лишь маска для очередной подлости? Границы добра и зла — размыты. А если они размыты, тогда с чем действительно бороться? Но не бороться он не мог. И если с чудовищами всё было более менее понятно, то с людьми всё было куда сложнее.
Но когда Кузьма смотрел на него с надеждой, когда мальчишка Митюха вцеплялся в рукав, когда Тихон, рыдая, прижимал к себе спасённого сына — в эти моменты ложь и корысть отступали. Оставалось только главное: жизнь, которая нуждалась в защите. Простая, глупая, часто неблагодарная, но живая человеческая жизнь. В неё Вешняк и верил.
И с проклятием Белозара он должен был бороться по той же причине. Лесные твари не ведали, что творят, они были лишь инструментом боли. А люди, которые эту боль породили, давно истлели в могилах или сидели по тёплым теремам, не помня своих грехов. Но земля помнила.
Проклятие висело над ней, отравляя всё вокруг, и если не он, то кто срежет этот гнойник? Кто рискнёт жизнью, чтобы следующие дети — те же Митюха, Любава, Милован — могли без страха ходить в лес по ягоды?
Власко остановился, прядая ушами. Впереди, в просвете между деревьями, начинала сереть поляна — место для ночлега.
Вешняк спешился, развязал перемётные сумы. Руки делали привычное дело: собирали хворост, разжигали огонь, ставили котелок. А мысли всё текли, тягучие, как смола на стволе старой сосны.
Он не верил в скорую победу добра. Совсем. Слишком много видел, чтобы тешить себя сказками. Но он верил в другое: пока есть хоть один человек, готовый выйти в ночь с мечом против тьмы, — мир не рухнет окончательно.
Пока старуха в сгоревшей деревне может утешить чужого мальчишку, а мужик — отдать последний кусок холста незнакомцу, — надежда жива. Она не в княжеских указах и не в поповских проповедях. Она вон там — тлеет уголёчком в золе, под ветром и дождём, но не гаснет.
Костерок весело затрещал, разгоняя ночную хмарь. Вешняк сел на замшелый валун, вытянул гудящие ноги к огню. Рядом, пристроив морду на колено хозяину, улёгся Власко. Тяжёлое конское дыхание согревало, успокаивало.
— Ничего, брат, — тихо сказал Вешняк, глядя в пляшущее пламя. — Поживём ещё. Может, и дождёмся, когда люди поймут: твари — они снаружи, а зверь — внутри каждого. И если его не кормить, он и не вылезет.
Он помолчал, поглаживая коня по тёплой шее.
— А пока не поняли — будем сторожить. Нам не привыкать.
Где-то в глубине леса ухнул филин. Где-то далеко завыла нечисть, но вой этот был далёким, неопасным — твари чуяли границу и не решались пересечь круг света от его костра.
Вешняк закрыл глаза. Завтра будет новый день. Новые люди. Новая беда. А пока — только огонь, верный конь и тишина. И странное, почти забытое чувство, что он на своём месте. Что его путь — вот этот, между миром людей, которых он не до конца понимает, и миром леса, который стал ему домом.
Он уснул сидя, прислонившись спиной к нагретому камню. И впервые за долгие годы ему ничего не снилось. Только ровное, убаюкивающее дыхание ночи.
---
Вечер опустился на Киев быстро, будто кто-то накрыл город тяжёлым тёмным покрывалом. Солнце только скрылось за горизонтом, а из леса уже поползла сырая, липкая мглистость, заставлявшая людей запирать двери на засовы и лишний раз не выглядывать в окна.
В маленькой церкви на окраине, у самого выезда в сторону проклятого бора, догорали свечи. Отец Никанор — молодой ещё поп, недавно поставленный вместо убитого, — заканчивал вечернюю службу. В церкви почти не осталось людей: прихожане разбежались ещё засветло, боясь оставаться близ леса после заката. Только старуха одна маячила в углу, шепча молитвы, да дьячок позёвывал у клироса.
Дверь отворилась без стука.
Вошедшая была в богатой одежде, но без свиты, без служанок, без факелов. Просто вошла, и тьма за её спиной сгустилась так, будто не хотела отпускать.
— Чадо моё, благоверная княжна, — отец Никанор шагнул навстречу, удивлённо вглядываясь в лицо Предславы. — Что вы здесь делаете без свиты? Где ваши люди? Как вы одна в такой час?
Княжна молчала. Шла прямо на него, не сворачивая, не глядя по сторонам. Шаги её были тяжёлы, не по-девичьи. В тусклом свете свечей лицо её казалось бледным, почти прозрачным, и только глаза... Глаза горели жёлтым, звериным огнём.
— Княжна? — попятился поп, чувствуя неладное. — Княжна, остановитесь...
Она схватила его за рясу на груди — и отшвырнула в сторону, как щенка. Отец Никанор ударился спиной о клирос, сбил подсвечники, покатился по полу. Старуха в углу завизжала и кинулась к дверям, дьячок выскочил следом, забыв про всё на свете.
В церкви началась паника. Те немногие, кто всё же оставался — служки, пара запоздалых прихожан, — метались меж колонн, натыкались друг на друга, падали, ползли к выходу. Кто-то кричал: «Оборотень!», кто-то крестился и читал молитвы, но молитвы не помогали — тварь в облике княжны даже не взглянула на них.
Она шла к попу.
Отец Никанор вскочил, прижался спиной к стене, выставив перед собой крест — большой, медный, тяжёлый.
— Изыди! — закричал он, размахивая распятием. — Именем Господа нашего Иисуса Христа, изыди, сатана!
Тварь остановилась. Склонила голову набок, будто прислушиваясь. А потом — засмеялась. Смех был низкий, булькающий, выходящий из горла, которое никак не могло принадлежать молодой девушке.
— Ну что, — произнесла она голосом, в котором не осталось ничего человеческого, — помог тебе твой Христос? Ну, или хотя бы предатель Вешняк? Вы про плату совсем забыли? Надо напомнить! Вы платить кровью будете, пока она у вас не закончится!
Одним прыжком она оказалась рядом, прижала попа к стене могучей рукой, от которой в рясе тут же расползлось мокрое пятно. Лицо твари — прекрасное лицо княжны — исказилось, растянулось в жуткой усмешке, из-под губ показались клыки.
— Открой рот! — приказала она.
Отец Никанор открыл. Не от смелости — от ужаса, который парализовал волю, заставил подчиняться, как кролик подчиняется удаву. Тёплая струя потекла по его ногам, заливая рясу, но он даже не заметил.
Тварь замахнулась крестом — тем самым, медным, который поп пытался использовать против неё. Теперь этот крест должен был пригвоздить его к стене, как и предшественника.
И в этот миг руку твари перехватила чужая рука.
Вешняк стоял за её спиной. Как он вошёл — никто не видел. Просто возник из тени, будто всегда там был, и вцепился мёртвой хваткой в запястье существа. Лицо его было бледным, под глазами залегли тени, но взгляд — холодный, спокойный, без страха.
— Не тронь, — сказал он тихо. — Пусть поп ещё поживёт.
Тварь обернулась. Жёлтые глаза в упор посмотрели в синие.
— А, Вешняк, — прохрипела она. — Явился. И давно ты стал работать на князя? На потомка убийц? Лучше посмотри какая я теперь красивая? Она рванула на себе одежду и обнажила грудь.
— Ну как тебе дочь князя, нравится?
Вешняк оскалился.
Тварь рванулась, высвобождая руку, и обрушила на него удар крестом. Вешняк едва увернулся — метнулся в сторону, уходя от тяжёлой меди. Крест выбил искры из каменного пола.
— Не выйдет у тебя, — усмехнулась тварь, кивая на окно, где в прореху туч выглядывала полная луна.
Вешняк выхватил меч — тот самый, с серебряной сердцевиной, что столько раз выручал его в сечах с нечистью. Ударил наискось, целя в шею.
Лезвие скользнуло по коже, не оставив даже царапины. Тварь расхохоталась — булькающе, страшно.
— Глупый! — взревела она, бросаясь на него. — Это не работает!
Они схватились в центре церкви, среди опрокинутых подсвечников и растоптанных свечей. Тварь молотила его крестом, пыталась достать когтями, кусала — изо рта её, прекрасного рта княжны, торчали уже настоящие клыки, жёлтые, острые, в несколько рядов. Вешняк уворачивался, ставил блоки, бил в ответ, но чувствовал, что существо было неуязвимо для него.
В окна заглядывали люди. Те, кто не успел убежать или прибежал на крики, жались к стенам, крестились, выглядывали из-за углов. Видели, как в церкви, в пляшущем свете свечей, бьются двое — и один из них похож на княжну, но ведёт себя как зверь. Кто-то побежал в терем, звать дружину, кто-то просто стоял и смотрел, разинув рты, не в силах пошевелиться от страха.
Предслава — настоящая Предслава — тоже была там. Она стояла в толпе, вжавшись в стену соседнего дома, и смотрела, как её собственное лицо, её тело, её руки пытаются убить человека. Смотрела и не могла отвести взгляд, чувствуя, как внутри всё обрывается.
— Господи, — шептала она, — спаси его... спаси...
Вешняк отлетел к алтарю, ударился спиной о престол. Тварь нависла над ним, разевая пасть — из прекрасных губ княжны торчали уже не просто клыки, а целые клыкастые челюсти, раздвигающие лицо, превращающие его в нечто чудовищное.
— Сейчас я съем тебя, — прошипела она. — А потом — всех. Одного за другим. Пока ваш бог не услышит.
Она клацнула зубами в дюйме от его лица. Вешняк упёрся рукой в её морду — рука дрожала от напряжения, клыки щёлкали совсем рядом, брызги слюны летели в лицо.
— Тварь! А тварь! Я тут настоящая стою, а ты только претворяешься мной, вон, абразина какая страшная!
Этот крик резанул по ушам острее любого ножа.
Тварь, уже занёсшая лапу для последнего удара, замерла. Голова её, всё ещё хранящая прекрасные черты княжны, дёрнулась на звук. Жёлтые глаза расширились.
В дверях церкви, вцепившись руками в дверной косяк так, что побелели костяшки, стояла ОНА. Настоящая Предслава, с диким, безумным блеском в глазах.
— А ну, отпусти его, мразь! — закричала она, и голос её сорвался на визг. Она шагнула в церковь, прямо под своды, прямо в этот ад. — Слышишь меня?! Руки прочь от него!
Чудовище, сжимающее горло Вешняка, смотрело на неё, и в жёлтых глазах мелькнуло что-то похожее на изумление. Двойник и оригинал встретились взглядами. Этого мгновения хватило.
— Дур-ра... — прохрипел Вешняк, глядя на неё поверх когтистой лапы. — Беги...
— Не смей! — Предслава метнула в тварь тяжёлый подсвечник, валявшийся у ног. Чугун гулко стукнул чудовище в плечо. Та даже не вздрогнула, но внимание её полностью переключилось на дерзкую девчонку.
— Ах ты, мелкая... — прошипела тварь голосом, полным такой злобы, что у Предславы подкосились ноги. — Я тебя первую сожру!
Она отпустила Вешняка. Тот мешком рухнул на каменный пол, хватая ртом воздух. Тварь развернулась к новой жертве, разевая пасть, из которой уже лезли жёлтые клыки. Предслава стояла, глядя смерти в глаза, и не двигалась.
— Вешняк... — выдохнула она одними губами.
И тогда он начал шептать...
Губы его задвигались быстро-быстро, выговаривая слова, которых никто в церкви не понимал. Это был не молитвенный шёпот, не заученные псалмы — это было что-то древнее, идущее из самой глубины, из тех времён, когда лес был храмом, а камни — алтарями.
Тварь дёрнулась. Жёлтые глаза её заметались, забегали, будто искали что-то и не находили. Морда — уже совсем не княжны, а неведомого зверя — заозиралась по сторонам с испугом.
— Что ты там шепчешь! — взвизгнула она, и в голосе её прорезался страх. — Ты... Ты мне в голову хочешь залезть!?
Морок. Древнее заклинание, что пускает в сознание врага чужие образы, заставляет видеть то, чего нет. Вешняк не мог победить её силой — но мог напугать.
На миг тварь замерла, озираясь по сторонам, будто увидела за своей спиной что-то ужасное. Этого мига хватило Вешняку, чтобы перевести дух.
Но тварь быстро опомнилась. Ярость придала ей сил — она отшвырнула морок, как надоевшую муху, и с новым остервенением бросилась на него.
— Убью! — заревела она, вцепляясь ему в горло.
Вешняк перехватил её руки, но когти уже рвали одежду, царапали кожу. Они катались по каменному полу, сшибая подсвечники, заливая всё вокруг кровью — его кровью. Меч валялся в стороне, бесполезный при лунном свете. Крест, которым тварь размахивала, отлетел под лавки.
Изо рта существа выросли новые клыки — длинные, загнутые, как у саблезубого зверя. Оно клацало ими прямо перед лицом Вешняка, пытаясь дотянуться до горла. Он упёрся обеими руками в эту клацающую, брызжущую слюной морду, держал из последних сил.
Руки дрожали. Силы уходили. В глазах темнело.
— Коловрат, — прошептал он одними губами.
И огонь вырвался из его ладони.
Пламя было не обычное — синее, с белыми искрами, жгущее не кожу, а саму суть. Оно ударило в морду твари, охватило голову, заставляя её взвыть — страшно, тоскливо, по-звериному. Существо отшатнулось, забилось, пытаясь сбить пламя, но оно горело, не желая гаснуть.
Вешняк, собрав последние силы, ударил ногой в грудь чудовища, отшвыривая его от себя. Тварь покатилась по полу, воя и корчась.
И в этот миг Вешняк заметил: в окне стало темно. Луна зашла за густые тучи, закрывшие всё небо.
— Сейчас, — прохрипел он, подползая к мечу.
Схватил рукоять. Поднялся, шатаясь. Шагнул к твари, которая всё ещё билась на полу, пытаясь потушить синее пламя.
Меч вошёл в шею легко, будто масло резал.
Голова отделилась от тела, покатилась по каменным плитам, оставляя за собой тёмный след. И на глазах у изумлённой толпы, что жала к окнам, голова эта начала меняться.
Черты княжны сползали, как старая кожа. Волосы блекли, превращаясь в седую паклю. Кожа сморщивалась, темнела, становилась похожей на кору старого дерева. Глаза — жёлтые, звериные — затягивались мутной пеленой. И вот уже на полу лежала не голова прекрасной девушки, а нечто — зубастое, сморщенное, с мертвенно-бледной кожей и жёлтыми, уже не горящими, а просто мёртвыми глазами.
Вешняк выронил меч. Пошатнулся. Устоял.
В церкви повисла тишина, нарушаемая лишь потрескиванием догорающих свечей да чьим-то истерическим всхлипом за окном.
Он оглянулся. В окна и в распахнутую дверь смотрели люди. Много людей — кто с ужасом, кто с надеждой, кто с непониманием. И в этой толпе он увидел её — настоящую Предславу, белую как мел, сжимающую руками грудь.
Он хотел что-то сказать, но силы кончились. Развернулся и, припадая на левую ногу, пошёл к выходу. Прошёл мимо распростёртого тела твари, мимо дрожащего у стены попа, мимо опрокинутых подсвечников. Поднял с пола голову твари и заковылял.
А за спиной его уже гудела толпа:
— Видели? Видели, как пламя из руки вырывалось? Неужели от старых богов силу черпает? Колдун! Язычник!
— Нечисть! Сама нечисть в княжну превратилась! Что же нам теперь делать, где прятаться?
— Оборотни! Оборотни кругом! И в лесу, и в городе, и даже в тереме княжеском!
— А Вешняк? Он её... он же её убил! Спас нас!
Отец Никанор наконец набрался смелости, поднялся на ноги, держась за стену. Глаза его были безумны, ряса мокрая и грязная. Он взглянул на отрубленную голову, перекрестился дрожащей рукой — и побежал. Просто побежал прочь из церкви, не разбирая дороги, не видя людей, не слыша их криков.
Только Предслава осталась стоять, глядя в ту сторону, куда шёл Вешняк. В глазах её блестели слёзы, и губы шептали что-то беззвучное — может, молитву, может, имя.
А над Киевом снова выглянула луна. Холодная, равнодушная, залившая мёртвым светом церковь, толпу, отрубленную голову и тёмный след, ведущий в ночь, — след человека, который снова заплатил кровью за чужую жизнь.
---
Вешняк вышел из церкви, шатаясь. Ноги подкашивались, перед глазами всё плыло, но он заставил себя сделать ещё десяток шагов, потом ещё. Останавливаться нельзя. Если он сядет сейчас — не встанет. Кровь из ран на груди и руках всё ещё сочилась, заливая одежду, оставляя за ним тёмный, липкий след на камнях мостовой.
Люди шарахались от него, крестились, шептались. Попы презрительно махали крестом. Кто-то падал на колени, кто-то, наоборот, убегал прочь, не в силах вынести вида этого окровавленного человека со страшными шрамами на лице и трофейной головой в руке. Голова твари — уже не княжны, а сморщенного, зубастого чудовища — болталась в холщовом мешке, который Вешняк сжимал мёртвой хваткой.
Он шёл к княжескому терему.
Путь, обычно короткий, сейчас растянулся в вечность. Каждый шаг отдавался болью во всём теле, но Вешняк упрямо переставлял ноги, цепляясь за стены домов, за заборы, за воздух.
У ворот терема его встретила стража. Увидев, кто перед ними, дружинники отшатнулись, но оружие не подняли — слухи о том, что произошло в церкви, уже разлетелись по городу быстрее пожара.
— Князь... — прохрипел Вешняк, останавливаясь. — Мне нужно к князю.
Его пропустили без слов.
Владимир ждал его в той же малой гриднице, где они говорили в прошлый раз. Князь стоял у окна, глядя в ночь, и при звуке шагов резко обернулся. Увидев Вешняка — окровавленного, едва живого, сжимающего в руке холщовый мешок, — он шагнул навстречу.
— Ты жив, — выдохнул князь. В голосе его слышалось не просто удивление — облегчение.
Вешняк остановился посреди гридницы. Ноги подкосились, он рухнул на колени, но мешок не выпустил. Развязал горловину, вытряхнул содержимое на пол.
Голова твари покатилась по дубовым доскам, оставляя тёмный след, и замерла у ног Владимира. Мёртвые, мутные глаза смотрели в потолок, пасть с жёлтыми клыками застыла в предсмертном оскале.
— Твоя часть сделки, княже, — выдохнул Вешняк, поднимая голову. — Голова твари, что попа убила. Можешь вешать её на видное место, как хотел.
Владимир смотрел на голову долго, очень долго. Потом перевёл взгляд на Вешняка. В глазах князя, обычно холодных и расчётливых, сейчас плескалось что-то, похожее на благоговение.
— Ты сделал это, — сказал он тихо. — Один.
— Не совсем один, — усмехнулся Вешняк криво. — Твоя дочь мне помогла. Настоящая. Она... она отвлекла тварь. Без неё бы не справился.
Владимир вздрогнул.
— Предслава? Она была там?
— Была. Жива. Цела. Сейчас у себя, думаю. — Вешняк попытался подняться, но ноги не слушались. — Я выполнил свою часть, княже. Теперь твоя очередь.
Князь кивнул. Медленно, но твёрдо.
— Будь по-твоему. Завтра же пошлю людей к Игнату. И к боярам, что его добро брали. Пусть из-под земли достают, пусть с потрохами выкупают, но вернут. — Он помолчал. — Ты тяжело ранен. Останься. Отдохни. Раны подлечи.
Вешняк хотел отказаться — привычка, въевшаяся в кровь, всегда уходить, не задерживаться, не доверять. Но тело предало его. Перед глазами поплыло, гридница качнулась, и он понял: если сейчас уйдёт — не дойдёт. Свалится где-нибудь у забора, истечёт кровью, и все его труды пойдут прахом.
— Останусь, — выдохнул он. — Ненадолго.
Владимир шагнул к двери, крикнул в сени:
— Эй, кто там! Позовите лекаря! И приготовьте горницу для гостя! Самую лучшую!
Обернулся к Вешняку, протянул руку, помогая подняться.
— Пойдём. Я сам провожу.
Вешняк опёрся на его руку — княжескую, привыкшую держать меч и скипетр, но сейчас просто человеческую, тёплую, живую. Поднялся, шатаясь.
— Спасибо, княже, — сказал он тихо.
Владимир усмехнулся — не криво, не надменно, а по-настоящему.
— Это тебе спасибо, Вешняк. Ты слово сдержал. Я своё тоже сдержу.
Они вышли из гридницы вместе. За окнами уже серело небо, приближался рассвет. Первый рассвет после ночи, полной ужаса и крови. И в этом рассвете было что-то новое — то ли надежда, то ли просто усталое облегчение.
Вешняк шёл, опираясь на князя, и думал о том, что, может быть, не зря он всё это делал. Может быть, когда-нибудь эти люди перестанут быть для него чужими. Может быть, когда-нибудь у него снова будет дом.
Но это — потом. А пока — просто лечь. Просто закрыть глаза. Просто выжить.
---
Она вошла без стука — только половица чуть скрипнула у порога. Вешняк не повернул головы, но рука его, лежавшая поверх одеяла, едва заметно дрогнула. Он знал, что кто-то здесь, ещё до того, как дверь открылась. Чуял. Но сейчас это «чуять» отдавало не холодком опасности, а чем-то совсем иным — теплом, что ли?
— Ты не спишь? — спросил тихий голос, молодой и звонкий, как серебряный колокольчик, только сейчас в нём слышалась непривычная хрипотца — то ли от усталости, то ли от пережитого ужаса.
Он повернулся. В тусклом свете одинокой свечи, что догорала на столе, стояла Предслава. Не та надменная княжна, что выезжала на охоту в сопровождении свиты, и не та любопытная девушка, что могла бы зайти поглазеть на диковинного зверя. Перед ним стояла женщина, которую он всего несколько часов назад прикрывал собой в церкви, которая смотрела в жёлтые глаза твари и не дрогнула.
Она была бледна, под глазами залегли синие тени, одежда — та же, разорванная в битве, только прикрытая сверху чьим-то наспех накинутым плащом. Волосы растрепались, выбились из косы и падали на плечи. Но глаза... глаза смотрели на него совсем иначе, чем тогда, при первой встрече.
— Княжна, — сказал Вешняк. Голос его звучал хрипло, но в этом хрипе не было прежней отстранённости.
— Предслава, — поправила она, делая шаг вперёд. — Можешь просто Предслава. Думаю, после того, что мы пережили вместе, мы имеем право... на меньшее расстояние.
Она усмехнулась собственным словам, но усмешка вышла кривой — сказалась усталость.
— Я слышала про тебя. Все только и говорят, что о каком-то лесном защитнике, который чудовищ бьёт. Думала, ты старый, страшный, с бородой до пояса… — Она снова шагнула ближе, теперь почти вплотную к ложу. — А ты… не очень старый. И, кажется, весьма живучий.
Она опустилась на край постели, не спрашивая разрешения. Просто села, потому что ноги отказывались держать. Вешняк не прогнал. Более того — он чуть подвинулся, освобождая ей место, и это движение, такое простое и человеческое, сказало больше, чем любые слова.
— Разочарована? — спросил он, и в уголках его губ мелькнуло что-то похожее на усмешку.
— Нет, — быстро ответила княжна и повернулась к нему всем корпусом. Вблизи она разглядела его лицо — шрамы, глубокие впадины под скулами, синие глаза, в которых плескалась такая усталость, что у неё самой сердце сжалось. Но теперь в этой усталости она видела не пустоту, а цену, заплаченную за жизни других. — Ты… Ты убил ту тварь в церкви. Ты спас меня. И всех нас.
— Убил, — коротко ответил Вешняк. — Но без тебя бы не справился. Ты отвлекла её. Если бы не ты, я бы не достал её.
Предслава покачала головой.
— Я просто закричала. Любой бы закричал.
— Не любой, — Вешняк посмотрел ей прямо в глаза. — Любой бы убежал. Спрятался. А ты пошла в церковь. К ней. Ко мне. Зная, что можешь умереть.
Она отвела взгляд, смутившись. Пальцы её теребили край плаща.
— Мне всё интересно было спросить… — начала она, но голос дрогнул, и она замолчала, собираясь с мыслями. Потом подняла глаза, и в них был тот самый вопрос, который мучил её всё это время: — Почему ты в лес уходишь? Ведь там же их логово? И зачем ты вообще всех спасаешь?
Вешняк долго молчал. Смотрел куда-то мимо неё, в тёмный угол, где плясали тени от свечи. Потом перевёл взгляд на княжну. В глазах его, обычно пустых и холодных, сейчас плескалась боль — живая, настоящая, которую он так долго прятал.
— Люди просят меня, — сказал он просто. — И делают это от сердца. Не потому что я князь или боярин, не потому что у меня есть власть или деньги. Они приходят ко мне, потому что боятся. Потому что умирают. И в их глазах — не притворство, не расчёт, а настоящая мольба.
Он помолчал, собираясь с мыслями.
— И от этих просьб действительно зависит многое. Надежда. Надежда на то, что до их жизней, просьб, бед, кому-то вообще есть дело. И не выгода, не положение при дворе, не очередной заговор против соседа. А жизнь. Простая человеческая жизнь. И ничего больше.
Предслава смотрела на него, и в глазах её что-то менялось. Она вдруг ясно, до рези в сердце, увидела себя со стороны — всю свою жизнь в тереме, среди бояр и придворных, где каждый взгляд, каждое слово были ложью.
Она вспомнила, как ещё утром к ней подходили боярыни — улыбались, льстили, называли «ласточкой». А стоило отвернуться — шипели за спиной. Вспомнила отца... Владимир любил её, но даже в его любви всегда был привкус политики. Выгодный брак. Союз с сильным соседом. Ещё одна крепость, которую можно взять без боя.
А бояре... Они клялись в верности, целовали крест, и тут же плели интриги, примеряя княжескую шапку на свои головы.
Она жила в этом мире всю жизнь. И только сейчас, глядя на этого странного человека с перекрещённым шрамом на щеке, который только что спас её ценой собственной крови, поняла, как ей всё это осточертело.
— А для тебя… — медленно проговорила она, — для тебя не важно, есть ли у человека деньги? Власть? Кто он перед тобой — боярин или смерд?
Вешняк усмехнулся. Усмешка вышла кривая, но в глазах мелькнуло что-то живое, почти тёплое.
— Мне всё равно, — сказал он просто. — Просит боярин — помогу. Просит смерд — помогу. Для меня они все одинаковы. Люди. Которые боятся. Которые любят. Которые умирают.
Княжна глядела на него не отводя глаз. Потом тихо добавила:
— Это и есть настоящая свобода. Настоящая сила. Не власть над другими, не деньги, не родовитость. А право выбирать — кому помогать. И делать это не за выгоду, а потому что сам так решил.
Она смотрела на него и чувствовала, как рушатся последние стены. Вот оно. Вот то, чего ей так не хватало всю жизнь. Простота. Искренность. Человек, который не лжёт. Который не примеряется, не высчитывает выгоду. Который сегодня стоял между ней и смертью и даже не подумал отступить.
— Ты не представляешь, — выдохнула она, — как это… редко. Как это ценно.
Вешняк с тоской посмотрел на неё. И вдруг на миг, всего на одно мгновение, её лицо наложилось на другое — такое же юное, с такими же доверчивыми глазами. Марья. Сестра.
Он моргнул, прогоняя наваждение. Предслава сидела рядом — живая, настоящая, и смотрела на него с такой смесью боли и надежды, что у него внутри всё перевернулось.
Он протянул руку. Медленно, будто давая ей время отшатнуться. Коснулся её запястья. Пальцы были холодные, но не ледяные — просто прохладные, будто он только что из леса.
— Ты знаешь, кто я? — спросил он тихо. — Ты видела, что я могу делать. Я не такой, как вы. Я сам не знаю до конца, кто я. Я даже не знаю всей силы данной мне от богов, что находится внутри меня.
Предслава не отдёрнула руку. Наоборот — перевернула ладонь и сжала его пальцы.
— Я знаю, кто ты, — сказала она твёрдо. — Ты тот, кто спас меня. Тот, кто не побоялся встать против чудовища, когда все остальные бежали. Тот, кому я могу верить. А остальное… не важно.
Вешняк смотрел на неё, и в глазах его, таких холодных обычно, мелькнуло что-то живое. Что-то, чему он сам уже давно разучился давать имя. Может быть, благодарность. Может быть, удивление. А может быть, и что-то большее.
— Ты даже не знаешь, на что идёшь, — прошептал он.
— Знаю, — ответила она, и в голосе её не было ни тени сомнения. — Я сегодня смотрела смерти в лицо. Рядом с тобой. И знаешь… Я не пожалела ни разу.
Повисла тишина. Слышно было только потрескивание свечи да далёкое уханье филина за окном.
И вдруг Вешняк сделал то, чего она никак не ожидала.
Он чуть заметным, лёгким, почти невесомым движением вложил ей в раскрытую ладонь серебряную монету. Новенькую, княжеской чеканки, с крестом и всадником, что поражает копьём змея.
— Осторожно, края острые, — прошептал он. — Это не простая монета. Я её когда-то в золе Белозарова костра обжигал. Тварь её не приметит.
Предслава вздрогнула, но не от страха — от неожиданности. Металл был холодным, но в её разгорячённой ладони он быстро нагрелся, стал тёплым, почти горячим.
Она подняла глаза на Вешняка — и вдруг поняла: проверка. Он проверяет её. Так, как проверял каждую тварь, каждый морок, каждое чудище, что пряталось под личиной человека.
Ни шипения. Ни дыма. Ни ожога.
Только тепло её собственной крови, разогревающее холодное серебро.
Вешняк смотрел на монету в её руке долгим, тяжёлым взглядом. В глазах его, обычно пустых и холодных, мелькнуло что-то — может быть, облегчение. А может быть, удивление.
— Живая, — сказал он тихо, будто сам себе.
— Живая, — эхом отозвалась она и сжала монету в кулаке так крепко, что край впился в ладонь.
Предслава молчала. Сердце её колотилось где-то в горле. Она смотрела на его профиль, освещённый дрожащим пламенем свечи, на глубокие шрамы, на руки, которые только что держали её ладонь, — и чувствовала, как внутри поднимается что-то тёплое, сильное, доселе незнакомое.
Она поняла вдруг: вот он — человек, которому можно верить. Который не предаст. Который не воткнёт нож в спину, едва ты отвернёшься. Который будет драться до конца — не за выгоду, а за жизнь. За её жизнь.
— Знаешь, — тихо сказала она, — я всю жизнь прожила среди лжецов и лицемеров.
— А ты… Ты первый, кто посмотрел на меня и не начал прикидывать. Ты сказал: «Ступай». Просто «ступай». Как простой бабе. Как равной. — Она невесело усмехнулась. — И знаешь… Мне это по душе. Ты не врёшь. Ты вообще, кажется, не умеешь врать. Говоришь, что думаешь. Без кокетства.
Она протянула руку и осторожно, едва касаясь, провела пальцами по его щеке, минуя шрамы.
— С тобой я тоже настоящая, Вешняк. И это… это стоит дороже всех сокровищ моего отца.
Вешняк закрыл глаза на миг, когда её пальцы коснулись его лица. Когда открыл — в них стояла такая незащищённость, какой она не ожидала увидеть у этого человека.
— Безумная, — выдохнул он.
— Знаю, — улыбнулась она сквозь слёзы.
И, наклонившись, она уткнулась лицом ему в плечо. Вешняк не шевелился. Он просто лежал, чувствуя тепло её тела, и впервые за долгие годы ему не хотелось, чтобы это мгновение кончалось. Его рука — тяжёлая, в шрамах, убивавшая — поднялась и осторожно, почти робко легла ей на спину.
За окном ухал филин. Где-то далеко выли твари, но их вой был далёким, почти не слышным. А здесь, в маленькой горнице, было тихо и тепло. И монета, зажатая в кулаке княжны, всё ещё хранила тепло.