ВО ВСЕ ГЛАЗА,

или КАЮЩИЕСЯ И ПЛАЧУЩИЕ

роман


И погубил дни их в суете и лета их в смятении

Пс. 77. ст. 33



1. Последняя запись Платона


Снова август, годовщина, 199* г.; всё ещё Крым.


Дивный сон! (Да сон ли?!) Вначале было так. Окно. За окном непроглядный мрак. Тьма глухая. В душе непереносимо острая тревога. Всматриваюсь изо всех сил. Ничего не вижу! Лишь совсем вблизи за стеклом еле угадываю покачивание чёрной разлапистой ветки, тёмное движение, листья облетают.


Непонятная страшная жизнь творится там! Глаза мои расширены (аж складки на лбу!). Вдруг - повсеместно - во всю ширь ночи - из небес к лицу земли - огромной рыхлой плоскостью двинулись снежинки - миллиарды, миллиарды, облака... В единое мгновение проявился окоченевший сад: наполнился снежным светом - всякое дерево обозначилось до веточки, до покорёженного листа. В моей душе как-то хрустально чисто плеснулось счастье... Я этот снег воспринял сразу как знак и откровение! Отчётливо в меня явилось, пронзило: снег это и не снег, это - Свет Небесный! Это мне явлен так Образ Вседержителя: без Него - всё темно, всё бессмысленно, всё страшно. При Нём - всё свет...


Сегодня ночью это было мне во сне. Явлено!!! Дивный сон.


2. Тихая ссора на вокзале


Стоцветная толпа подрагивала на жаровне августовского перрона, стараясь уместиться в узкую тень от козырька - как в щель провалиться. В воздухе скопилось напряжение: поезд опаздывал. И витала безвидно в воздухе тайная тревога - как-то Бог даст доехать: время лихое. Впрочем, раздражение и страхи давились, глушились в душах мерным шумом ожидания, который пронзался вдруг то надрывным женским смехом, то гудом упавшей гитары.


Безвозрастная высокая женщина в нарядном голубеньком платье, поморщившись от какой-то внутренней боли, достала из соломенной сумочки зеркало; в зеркале пролетели рыжие колонны перрона, люди, обрывок синевы и солнца, она посмотрела себе в глаза, поумнела глазами, перевела взгляд на губы, поправила пальцем помадный размаз, повела зеркальцем влево-вправо - в него попали и задержались двое: молоденькая полноватая девушка и не очень молодой мужчина; они переругивались. У женщины несносно болела голова, словно спицей пробили мозг, и оттого мысль её была истерична: "Несносны, несносны дороги, - говорила она себе, глядя в зеркальце, - рельсы - прямо как трещины! в самой жизни! Прямо в воздухе, и сквозь голову они летят!! И весь мир - как старый мяч - в трещинах; повсюду змеятся; и люди - трещины бродячие! - пока до последнего камня всё в пыль не изотрут - не успокоятся!.. Где же этот поезд!.. И Игорёша запропастился... Надо, надо скорее выбираться из этого города... Некуда от боли деться..." Слёзы готовы были политься из глаз: голоса ругающихся в закутке стали для неё пыткой. Она прислонилась плечом и гранью лба к колонне, повела на голоса голову, и - боль почему-то мгновенно отпустила - будто спица исчезла. Теперь она и пошевелится боялась.


Слова в закутке распадались на вибрирующие звуки. Девичий голос возникал реже, но был как пригоршня воды для раскалённого камня: следовал разрыв мужского баса...


По душному перрону, по рёбрам шпал, разрушая спирали испарений креозота, прогулялся жаркий ветер - взвил мелкие бумажки и пыль; лёгкий сор иглисто прошёлся по лицам; газетный обрывок, кувыркаясь, взвился к солнцу - и там пропал. Люди отворачивались, жмурились. А женщина отдыхала.

Она смотрела в тот тенистый закуток у мятой водосточной трубы, куда уж и многие прежде поглядывали. Взгляды людей прилипали к этой паре, пожалуй, как пылинки к треугольнику паутины у этой же водосточной трубы...

Ругань вокзальная - скандалец - узор паутины: притягивает. Наблюдать бы такие сценки лучше в театре: там нервная пикировка несёт на себе некий смысл, предполагая развитие и обещает глубины. Смысл же вокзальных скандалов затемнён: ни начал, ни концов, да ведь и не пьеса! И не дело стороннему человеку наблюдать разбрызг эмоций случайных людей, которые по каким-то причинам перестали себя замечать.

Высокая женщина и не смотрела бы на них, да пошевелиться боялась. Так боялась, что даже ничего не ответила своему сыну, который, прибежав от справочного бюро и что-то ей сказав, принялся выводить белым мелом на асфальте нечто похожее на двухступенчатую ракету.


3.


Сначала представилось, что в углу отец поругивает дочь, а та огрызается с изуверски хамоватой весёлостью. Глаза мужчины оказались примечательными - в них, омутно-карих, ходило бешенство. Очевидно, он ничего не видел вокруг. Его лицо, с резкими чертами, - не шло к его возбуждённому состоянию. Девушка - при взгляде на неё вскользь -смотрелась бледненько, лишь в серьгах проблёскивало что-то красное, она и полного взгляда на себе не останавливала. Но вот она что-то сказала и лицо её оживилось насмешливым изгибом отчётливо резких губ, похорошело.


Мужчина вдруг невидяще уставился на высокую женщину, замер; она отдёрнула взгляд, но положения головы не переменила. Правда при этом она их почти и слышать перестала.

Взгляд этой женщины был для Смешнина чем-то нереальным: он находился в том раздражённом состоянии духа, когда действительно как бы ничего не примечают вокруг. В этом состоянии, под взглядами хоть и ста людей, не было стыдно дошипеть, дорычать, что уже рвалось с языка.


- Меня бесит!.. Меня бесит!.. И все эти твои опоздания! Всюду, всюду!.. Опаздываешь!.. Кого хочешь...


- Мало ли кто кого бесит, - новая пригоршня воды на белые камни.


- Да как ты!!! - Взорвались горошины воды. - Уже бы и поезд ушёл!.. Я тебе почти... я тебе иногда... почти, как отец был...


- Иногда?.. Или почти?


- Что?! Что - иногда?!


- Или почти?


- А-а, вот ты про что! Как будто ты против была!


- Вы и не спрашивали особо... - Вместо воды слезинка капнула, слезинка печали и смирения. - Вы теперь поссориться хотите, повод нашли, чтобы... - Ещё две слезинки. - К ней собрались...


- К кому это?.. К кому это к ней?! - Смешнин мёртво впился взглядом в лицо Павлы, не чувствуя его. - Ну что ты мелишь?! Павла продолжала говорить печально. Да вдруг и рассмеялась белозубо прямо в его тёмное лицо. - "Поезд бы уже ушёл", - передразнила насмешливо. - Вы, Андрон Павлович, испугались, что я в городе останусь, вам мешать буду! Я, может, специально и опоздала, чтобы остаться.


- Опять этот бред! То мать твоя, теперь ты... Чему мешать? Ну что ты при-ду-мы-ваешь?!


- Сладко, Андрон Палыч, поёте, натурально, как соловей.


Вам бы в уголке юного натуралиста соловьём работать! Да только я по телефону всё слышала.

- Что за враньё!.. - Смешнин воровато глянул по сторонам и словно на миг протрезвел, уточнил тихонько: - Что ты слышала?.. Давай, Павла Павловна, говори.


- Очень просто. Позвонила домой, а меня в вашу сердечную беседу и вклинило. А там - щебет милый...


... Как ты меня ненавидишь! Молчала!! И это в твои... Вот змея! Что из тебя дальше-то выйдет! Ну, змея!..


- Зато вы, Андрон Палыч, не по возрасту любвеобильны. И при матери к ней бегали. И теперь вдруг надумали! Видели вас с этой рыжей!!


- ... Вот как? А может... может, я имею на это право?! - Смешнин вскинул голову, обратил к Павле профиль. - Может, твоя мать первая передо мной виновата была?!


- А, понятно. Вам рога мешают, - надсадно рассмеялась девушка. - Теперь мстить ей через меня надумали?


- Плевал я на твой смех и упрёки! - гордо пророкотал Смешнин.


При этом он стал выглядеть так глупо, что наблюдающей случайной женщине захотелось, чтоб ему хлёстко влепили по щеке.


- Что я делаю - то делаю. Я всё могу себе позволить. Ясно?!

- Ясно. Натуральный Раскольников. И даже в чём-то Вийон! Вам бы в музее восковых фигур...


- А что ты думала! Я посмел даже свои... свои бумаги сжечь!


На слове "бумаги" Андрон Павлович замялся, очевидно он хотел произнести какое-то другое слово.


- Единственно мудрый за всю вашу жизнь поступок! - девушка отвернулась.


Последняя фраза оказалась ведром воды. Камни вмиг покрылись трещинами и рассыпались в песок.


- Катись ты... Катись ты одна... - тихо прошелестели пески, - в этот Крым.


- Вот-вот, этого вы и хотели, поэтому вы... - Павла не окончила, потому что Андрон Павлович уже провернулся на пятках и, выставя плечо, перепрыгнув через какие-то вещи, исчез, разлетелся в привокзальной толчее.

4.


Над перроном щёлкнул дюралевый репродуктор. Звук был - как будто в толпе у каждого над ухом с мощным хрустом раздавили орех. Все головы из хаоса разобщённости - носы, как магнитные стрелки - повернулись к одной точке, получилось к Павле Павловне. Репродуктор свистнул и вдруг поворковал сладострастным женским голосом, густым как мёд в молоке.

- Поезд номер 181, Минск-Симферополь, опаздывает на тридцать минут.

- Хочу на неё посмотреть! - кто-то в толчее раздумчиво хохотнул.

- В обратной геометрической прогрессии, - отметили справа, в кружке, где опять упала гитара.

- Ещё на тридцать, мать бы их! - ругнулись почти без грязи с другой стороны.

Тут же среди лёгкой, приторможенной толчеи, у самых рельс сидели две кошки - сиреневая и кот цвета хаки, они как будто бы прощались и вели при этом вдумчивую беседу. Ах, как бы узнать о чём беседуют кошки! Ну да ничего, может, ещё и узнаем на дальних страницах.

Андрон Павлович вынырнул обратно из толпы под динамик, подхватил с асфальта сумку и отчего-то замешкался, не поднимая на Павлу глаз.

- Никто никого не держит! - с опозданием и некстати, проговорила Павла. - Не пропаду без вас!

- Дура ты... "Мудрый поступок"! Может, я новую степень свободы искал... И - обрёл! И ты это знаешь! - он хлопнул зачем-то себя по заднему карману брюк. Там что-то выпирало прямоугольное, блокнот или книжка.

- Ну это понятно, это шедевр, нобелевский комитет в восторге, - сочувственно покивала головой Павла Павловна. - Такой муры - ваших мышек и зайчиков - свет не видел!

- Дура! - сумка массивно качнулась на длинном ремне и оттянула плечо. - Какая ты дура!

- Привет Натанике! - выкрикнула вслед Павла.

- Само собой, - глухо прошелестел Андрон Павлович. Павла исподлобья глядела вслед, потом смущённо и быстро стрельнула по сторонам, заметила направленный на неё из-за колонны взгляд случайной женщины и покраснела.

Женщина, вздрогнув, отвернулась. Её взгляд спешно обнаружил рядом сына, возившегося с мелом, и свой раздутый красный чемодан, приткнувшийся к коленке.


5. За хлебом, спичками, журналом


В это же самое время невдалеке от вокзала, в одном из частных домов, куда долетал рокот репродуктора, речь зашла об ужине.


Валерий Древко пошевеливался - вперёд-назад - в кресле-качалке, держа в руках книгу, туповато посматривал в окно на рисунок пузатого голого человечка, кое-как прочерченного ветвями засохшего тополя, переговаривался с женой, чем-то позвякивающей в кухне, и при этом не всегда точно отвечал на её вопросы. Ему было тошно. Он с тоскою отчётливо ощущал, что в доме этом он стал никому ненужной вещью - навроде тряпки, которая по какому-то недоразумению зацепилась за гвоздь да и осталась у порога.


Вчера ему исполнилось двадцать пять лет, жена поздравила лишь из приличия, "символически", подарила календарь с картинками Сальвадора Дали, тесть же с тёщей о дне его рождения вообще не вспомнили, в гости, понятно, никого не приглашал. Да и денег на гостей нет...


- Сейчас Костю привезут... - Вместе с кислым запахом приходил голос из кухни - тоже кислый. - Ты хоть что-нибудь всё-таки можешь!? Если с ребёнком не захотел, то...


Вообще-то темперамент у Валеры был подвижный. Но в последний год он как-то пригас. Всё одно к одному: в школе чёрте что, с Томой не лады, с тёщей-тестем недоразумения.


А ведь совсем ещё недавно и сам он себя считал, да и многие другие тоже, педагогом по призванию.


Да какой же я педагог, какой учитель, - думал он в эту минуту о себе, - если в свой семье умную жизнь не могу наладить!.. Да если бы только в семье!..

Недавно, уже каникулы у детей начались, он умудрился рассориться и с завучем и с директрисой школы. Та строила дачу и - вот наглая! - попросила молодых коллег потрудиться на строительстве. Мол, всё равно каникулы, а дни - рабочие.


Никто, кроме него, не посмел отказаться. А в школе с его профессией у него и так было положение шаткое. Уже и предмет его теперь назывался иностранная литература.


Идеологи юной державы вовсю вытравливали русский язык.


После института он намеревался поступить в аспирантуру, но незаладилось; пошёл в школу. Со времён его учёбы школа чудовищно переменилась. Теперь тут и девчушки - правда пока не на уроках - запросто матерились, и в сексе поднаторели - однажды он услышал девичье рассуждение о преимуществах орального секса перед анальным для соблюдения девственности, - и наркотики в школе были в ходу.


Валера с первых дней затеял литературно-философский факультатив; человек десять-двенадцать к нему стали с энтузиазмом ходить, дно жизни их к себе ещё не притянуло намертво, этим в школе и жил.


- ... Так можешь или не можешь?


Пришлось появиться в кухонной двери, на косяке которой хранились не закрашенными отметины Тамариного роста.


Последний отчерк был восьмилетней давности, в тот год его будущая жена закончила школу.


Ещё острее, чем в комнате, в кухне разило горяче-кислым.


Из щели-улыбочки двух сковородок, накрывающих одна другую, шуровал белый пар; тушились почки.


- Я не расслышал, - с попыткой утвердить рассветное примирение, признался Валера. - Ты что сказала?


Он рассматривал её лицо и боялся подать вид, что оно ему не нравится - длинноносое, раздражённое, при этом бодрость в карих обкрашенных глазках. Тамара обвиняюще, но и сдерживая себя, с напряжением повторила: - Говорю, пока Кости нет, могли бы поесть спокойно... Так вот хлеба нет... И мучаюсь, зажигалка совсем не работает. Плиту не могу зажечь! Щёлкаю да щёлкаю, как идиотка!.. Что за мучение! От бумажки зажигаю... Ты можешь спички купить?! Ну скажи, можешь или не можешь?!! - Нет, Валера, это не жизнь!.. - Она скомкала спичечный коробок и пустила его под раковину, в область, где должно бы стоять ведро. С неожиданной яростью она шлёпнула после этого тапком об пол и обессилено опустилась на табуреточку-треножник.


Заключённый на взмокших рассветных подушках мир рухнул.


6.


Семье Валеры Древко не была уготовлена счастливая участь.


Внутренне он уже почти согласился с Томой, что их жизнь семейная - не жизнь, а кошачье топтание у пепелища.


Отношения стали такими, что в минуты резкого обострения неприязни от него в доме уже и не скрывали - он тут никому не нужен. Замечания высказывались разнообразные, какие, возможно, миролюбиво объявляются и в миллионе других семей: то дверью хлопнул, а у Антонины Сергеевны "голова", то газовую колонку позабыл выключить, "вода - кипяток, труба чуть не лопнула"... А как-то, в минуту наикрайнейшего раздражения, тёща присоветовала: "туалетом нужно аккуратней пользоваться!.."


Понятно, дело было не в двери и не в туалете (да и когда в самих-то этих репейных пустяках была суть!), а в атмосферном движении неких воздушных токов внутри квартиры, в которых оптически преломлялись, увеличивались и обретали первостепенное значение эти мелочи, взрывая и тут же парализуя душу. Валера как-то не до конца отдавал себе отчёт в том, что он своим присутствием - рассеянностью, книгами, разговорами - и порождает эти потоки. Не понимал, что человек, не расстающийся с книжкой ни за обедом, ни в туалете, уже одним этим может вызывать стойкое раздражение.


"Читает и читает, будто других дел в жизни нет! И при этом и поговорить-то по-человечески не может!" - когда-то с такой невинной обидой подступилась тёща к Тамаре. И он и Тамара тогда лишь посмеялись...


Теперь же тесть с тёщей к Тамаре не апеллировали.


Обходились без деликатностей.


Случалось, он огрызался, а чаще обиженно-угрюмо замыкался, молча уходил из дома. Но никогда он не пытался разъяснить им себя: ему представлялось, что все понимают всё и без слов. Замыкаясь в себе, умолкая для тёщи с тестем на неделю, он бездумно считал, что этим он их вразумляет, но, как потом оказывалось, лишь расшевеливал в них обиды - вполне активно поощрял их раздражительность... В общем-то, получалось так, что не было и разницы - огрызался он или умолкал обиженно. А позавчера утром, накануне своего юбилея, Валера и свои претензии высказал. "Как мне надоели ваши придирки! - сорвался он. - Я что, в рабство попал, что всё это должен выслушивать?! И ничего ведь с вашей колонкой не случилось!"


Сильнее всего тестя задело слово "вашей". То есть зятёк ведёт себя как постоялец в гостинице - ломай, круши, ничего не жаль! Но этого Николай Иванович, человек простой, имевший прозвище во дворе Коля-Ваня, сразу не осмыслил и заметил, что, мол, ещё неизвестно кто к кому в рабство попал, да и вообще: "Нечего лезть в чужой монастырь со своим уставом!" В данных обстоятельствах сама по себе эта фраза смысла не имела. Но как бы из-за крепостной стены слов прозвучало: никто никого не держит, катился бы ты отсюда, Валера!..

Что ж, мысль хорошая. Но вот Костя растёт - жалко-то его как! И жить без Тамары - как-то непредставимо. Хотя Тамаре он, похоже, вовсе уже и не нужен. Но Косте-то - нужен!..


Пусть и грубить его научили, и настраивают против... Вот уж ввернулся в семейку - как шуруп в пропитанную кислотой доску! - погибаешь, а не выдернешься: Котьку жалко.


7.


Валера произрос в однокомнатной квартирке типового хрущёвского дома. Кроме Валеры, его младших двух братьев и родителей, в квартирке проживал ветхий старик. Он лежал всегда, сколько Валера себя помнил, всегда был старым, всегда недвижным, всегда немым. Несколько раз в жизни Валера спрашивал у матери, как его зовут. Она отвечала. Но Валера почему-то не мог запомнить его отчества. Старик был частью загромождённого квартирного мира, частью квартирных запахов, разговоров, снов. Его присутствие было естественным, как и его необыкновенный храп. Потрясением было (Валера учился на третьем курсе), когда однажды храп оборвался. Раскладушка Валеры располагалась совсем близко от кровати деда, разделял их шкаф; за окнами дома грохотала гроза, бушевала, рвала небо в клочья; кто-то мылся в ванной, кто-то пил воду в кухне. Храп деда за шкафом был точно похож на долгий-предолгий скрип-стон старого дерева. Валере в ту ночь дед и виделся во сне непостижимо огромным деревом. Верхний лист его касался дальней звезды, корни стекали реками и ручьями к самому ядру, к огню Земли, а шумные ветви, раскинувшись, касались всех сторон света. И вдруг ствол вспыхнул изнутри пламенем и обратился в ветвистую молнию - от звезды да центра земли; изогнулись на ветру несчётные огненные ветви, полетели с них горящие листья по чёрному свету, обугленные листья и семена падали на траву.

Деда не стало.





8.


Если бы Тамара, скомкав коробок, обессилено опустилась на табуретку и заплакала - мгновенно бы воцарился мир. Но Тамара рывком отпустила коробок под раковину и с яростью стала распространяться о том, что её не устраивает в такой семейной жизни; стержень для претензий был прежним: усталость и нелюбовь.

Валера умел слушать, но умел и не слушать. "Люди очень мало разговаривают, - думал с запоздалым сожалением он, имея ввиду и себя и Тамару, и тестя. - Но при этом говорим мы излишне много. А сочувственного понимания меж нас - в говорении без сердечного раскрытия себя - нет как нет. И выходит, что слова произносятся не для окружающих, а для радости каких-то бесплотных и туповатых сущностей, для уведомления их о реальности, им недоступной..."

Мысль эта ему чем-то понравилась, она даже нежданно улучшила его настроение. (Да ведь всякая мысль, рождаясь в нас, улучшает настроение. ) Впрочем, мысль эта странная сразу же и забылась, затерялась в нём. Но настроение улучшилось и он, перебив Тамару, вдруг пропел: - У-тро, утро зачинается скандалом...

- Почки! - вскрикнула Тамара и подскочила к сковородкам. - Тебе что говори, что не говори, ты как на Луне живёшь!

- Хорошо! - согласился он. - Ты только успокойся.

- Как же!..

- Пойду в магазин.

- Наконец-то!.. И на почту же зайди!

- Зайду.

- Угораздило меня журнал на твою фамилию выписать. Месяц получить не могу!.. Паспорт не забудь!..

- Что ещё?

- Всё. Спички и журнал.

- И хлеб, - подсказал он.

- Батон возьми, - всхлип Томы. Ответом ей - всхлип затворяющегося замка.


9.


Канва дальнейших событий такова.

Валера, выйдя в жар двора, прочувствовал, что ему мучительно хочется курить. Курить же он бросил на Пасху два года назад, когда не стало хватать денег на жизнь; сигареты продавались по талонам, и момент для бросания выдался вполне благоприятный. Но вот с недавних пор, уверившись, что бросил по-настоящему, стал позволять себе - то в компании, а то и в одиночестве штучку-две; впрочем, поругивая себя за это.


У светофорного перекрёстка ему повстречался завуч его школы, фамилией Таран, нацуга, преподающий несчастным детям фантастическую дисциплину (один приятель Валеры определил: фантастика!) под названием "История Украйны".

- Як там маршруты витра? - Таран, улыбаясь развязно, выставил ладонь, чтобы Древко её пожал. При встрече с любым человеком он всегда пытался пошутить, не представляя, видимо, ничего лучшего при встрече, чем шутка. Но шутки его почти всегда воспринимались насмешкой. Валера так и воспринял.


- Прокладываются, прокладываются, - проурчал Древко, не заметив руки и подумав холодно: "Да пошёл ты..!" Переходя улицу, Валера соображал - откуда бы Тарану знать о маршрутах ветра?.. Доложили, значит. Кто же?.. На последнем факультативе Валера излагал, придуманную им для детей, теорию о маршрутах ветра. Мысль состояла в том, что так или иначе все путешествуют маршрутами ветра, под парусами, сотканными из эмоций. И хорошо бы тонко чувствовать, каким интеллектуальным ветрам подчиняться в жизни, а каким противостоять. Хорошо бы помнить, что всякий ветер откуда-то дует и что паруса где-то да конструируются. Где, например, сконструирован парус, на котором написано: "Россия - исконный враг"?.. И для чего? А Россия - это Пушкин и Толстой. Но ведь кому Пушкин враг - тому, пожалуй, и солнце не мило, тому ночь подавай?..


И вот кто-то доложил Тарану. Так кто и когда?.. А Таран, конечно, с кем-то это и обсуждал?


Такие вопросы погружают в состояние неприятное - идут о тебе разговоры-обсуждения... Мнение формируют, отчеканивают.


И не повлиять на это!.. Ощущение беззащитности. Но тут есть и сладкий привкус: нечто от славы. Однако неприятного больше: ведь и ненавидят, поди, и обсмеивают, обсуждая, - жанр полемики таков.


Таран с изящной усмешкой глядел ему вслед: неаккуратен этот учителишка росийской мовы, рубашка на ремень вылезла, а идёт себе!.. Раньше-то какой активный был - в походы и по театрам деток наших водил. Энтузиаст долбанный!.. Теперь-то хвост прижали, когда их Пушкина с их Толстым и Гоголем перепёрли в иностранную литературу! Да по часу в день! Вот так хохма! Вставили Пушкина между сказками папуасов и сагами этих, как их... эпосом... И отлично! Наша влада. А по часу в день оставили, чтобы шуму меньше, а толку больше - дети скорее отвратятся, как от несерьёзного...


В Полтиннике, магазине N 50, c официальным названием "Жовтень", хлеба не оказалось. Продавщицы - одна сидела с книжкой, вторая крошки переставляла, как в напёрсток играла.


- Ну что, хлеба нет? - перед пустыми полками, поинтересовался он и мысленно резюмировал без всякого злорадства: "Зато незалежность". Фраза эта была как присказка.


Напёрсточница зевнула, смазнула крошки с прилавка и ушла в подсобку. А молодая, с выразительным красивым лицом, подняла глаза от книжной страницы и задумчиво стала смотреть на Древко.


Ему казалось, что она не расслышала.


- В "Железнодорожный", наверно, уже завезли, - проговорила она с замечательной улыбкой и вполне неожиданным милым кокетством.


Человек в чём-то очень сложен, а в чём-то до неправдоподобия прост, как в детском рисунке! Из мрачных раздумий, когда уже витают мысли о самоубийстве, может вдруг вывести, например, свежее солнечное утро или случайная улыбка красивой женщины. В Валере всё возликовало. Он кивнул ей: - Спасибо! И отправился в "Железнодорожный".


10.


Дня три назад, в свой выходной, эта молодая женщина (лицо в нашей поэме мимолётное), видела Древко в Первомайском парке и запомнила.


В дальние годы там размещалось польское кладбище.


Невозможно теперь уже вообразить каким оно было. Но ещё можно представить, каков был парк. Сохранились аллеи, остовы от качелей и "чертового" колеса, бетонные полы от бильярдной, осталась круговая насыпь детской железной дороги и танцплощадка. На танцплощадке, обнесённой высокой проволочной сетью, теперь громоздились - похожие на макеты многоэтажек - пачки розового кирпича; стояли какие-то ящики; виднелись трубы и доски. Невдалеке, среди отвалов песка, на месте летнего кинотеатра зиял обширный котлован, а на дне его уже залегли крестообразно широкие фундаменты из белого бетона... Строился собор. Лена прогуливала свою собачку по уцелевшей тополиной аллее, вдоль куч земли, которые горными массивами, пересекая тропинки и дорожки, раскинулись под деревьями.


Лене нравилось здесь, в уже разрушенном, отплясавшем на костях, преображающемся через свою гибель парке.


Нора, её спаниель, отбежала в компанию знакомых собак и собачников, Лена следом не пошла, присела на скамейку. Вверху тарахтел вертолёт, она стала вглядываться через живую многослойную листву в небо, представив, что вот так, летая над парком, вертолёт делает по одному фотоснимку в день, потом из фотографий монтируют фильм... Вот же интересно: из привольного (для собачников, детей, коллекционеров и выпивох) парка, полного всякого рода качелей-каруселей, через хаос разорения, из дёргающихся линий и предметов, объёмно, прямо на глазах, вырастают стены храма, а вот уж и каркасы куполов вспыхивают золотом... И при этом - людей не видно, храм будто сам вырастает из земли.


У неё за спиной двое рабочих сидели на доске меж двух груд земли и говорили о чём-то непонятном. Да и не рабочие они - Лена скоро догадалась - в выходной пришли помочь стройке.


- Отчего же он призрак? - недоумевал один.


- Такое ощущение (моё личное!), этого города как бы нет, - отвечал второй. - Бывают же неизвестные солдаты, планеты, растения, то есть они были когда-то, но их не стало...


Может, я говорю не точно, но у меня такое ощущение, города нашего - нет. Вроде бы вот он Черкассы-город, - рука прошлась по белым колоннам входа в парк, по обломкам гипсовой скульптуры, по тополям, - и Днепр, и история какая-то своя, войны с революциями... Но всё это как-то блёкло, мелко, без взлёта... Не знаменито. Призрак в подвалах истории...

Лена была поражена разговором. Надо же, о чём говорят! Не про то где-что-почём, как все вокруг неё... Из другой жизни люди!


- Да и что за имя нелепое! Род не женский, как Москва, не мужской, как Киев... Во множественном числе! Ну где ещё такое?!


Слышать это про свой родной город было неприятно. Дикие какие-то придирки! Но она и не нашлась бы, чем ответить.


- Сочи! - с азартом выговорил несостоявшийся её нынешний покупатель.


- Что - Сочи? - не понял его товарищ.


А Лена сразу поняла и почему-то обрадовалась. И продолжила про себя: Черновцы, Минводы, Чебоксары...


11.


В "Железнодорожный" хлеб завезли. Выстоял очередь. Но на почту не успел, вывесили - "Закрыто". Ему отчего-то казалось, что почта работает до семи. "Вот же досада! - посетовал он на себя. - А ведь мимо проходил..." И вообразил кислый голос Тамары: "Опять..." Хоть домой не возвращайся.


Покачивая обширным целлофановым пакетом, в котором топорщились два круглых хлеба и батон, быстро форсировал жаркую привокзальную площадь, купил в киоске сигарету и в поисках тени вышел на перрон.


12. Жизнь внутри анекдота


Как это бывает? Раздражение уплотняется до крайнего предела, а потом, после взрыва бешенства, как-то вдруг окажется, что мутненький рассветик уже забрезжил. Но вот радости от этого света, от внутреннего самовыверта нет.


Муторно душе.


Именно так посветлело в душе Андрона Павловича. Он увидел себя, слабо отражённого, в стекле троллейбуса. Подробностей лица различить не мог - светло снаружи. Троллейбус был чист, и нов, и пуст, мчался от поворота к остановке "Жовтень".


Андрон, приходя в себя после Павлы, глубоко вздохнул, проковылял по мокрой резиновой дорожке вглубь салона и уселся у окна - а то ведь сейчас сволочь всякая поналезет.


А Павла-то - вот штучка!.. Но ведь натурально вышло? Даже и с перебором. Вот ведь! По-настоящему разозлился, до затмения! А на вокзал-то ехал именно с тем, чтобы и сказать, как сказал, - с яростью: "Едь-ка ты в свой Крым одна!" Именно в этом духе. И уйти взбешённым. А теперь, верно, и давление подскочило? В голове что-то... И дышать тяжело. Переборщил.


Ох эти бабы!.. Подслушала!.. Надо было спокойнее... И ещё какие-то фразы метались в его мозгу. Вдруг он буркнул вслух: "Тьфу ты, зараза!" Встрепенулся и покосился на соседку - услышала?


Такое с юной поры к судьбе его прицепилось, действительно, как зараза. Всякое намерение (конечно, не всякое, далеко не всякое, а даже и наоборот - редкое, но он сейчас подумал: "всякое"), всякое намерение исполняется с каким-нибудь вывертом, с какой-то нелепостью в десерте, с перебором прямо-таки анекдотическим, что уж и пожалеешь, что исполнилось. Именно с детства: его сестра научила: падает звезда - загадай желание. Загадал на свою голову: "Что б завтра я победил!" Он с пятого класса тренировался в боксе.


Победил. Судья поднял его руку, он стал прыгать по рингу от радости - прыгнул раз, прыгнул два - и угодил в больницу: ногу сломал. Всё точно исполнилось, но с довеском.


Получалось - будто он сам себе больницы пожелал. Так и повелось. Вот уж точно - зараза! Однажды и со стихами похоже вышло...


Андрон Павлович считал себя поэтом... Нет, конечно, не в том смысле, в каком верная половина обитателей благодатного Приднепровья таковыми является, урифмовывая в вирши-гуморески жизнь какого-нибудь деда Грица, например, о том, как дед Гриц выпил с кумом и кумой самогона, пошёл домой и заблудился, оказался у другой кумы, а в это время...


Ну и так далее. Нет! В высоком, подлинном смысле, когда за строчками - молнии проносятся!..


В какой-то год у него было стойкое чувство, что ему суждено оставить на просторах океана мировой словесности память об урагане по имени "Смешнин" и, возможно, течение своего имени!

Поэтом он действительно был, может, и в определённом смысле, но был: многие события его жизни, как он сам ясно видел, двоились - отражаясь в ситуациях, в которых он оказывался прежде. А это, что ни говори, верный признак поэта! Он и себя воспринимал, что удивительно, героем некоей жизненной поэмы, сказочно произрастающей среди дебрей неэстетичной газетчины. Как-то он мне сам в том признался.


Помедлил, угрюмо помотал хмельной головой, и добавил, что иногда ему кажется, что это не совсем и поэма, а если и поэма, то сотканная из анекдотов... Я не знаю, верить или не верить хмельным речам. Может, и правда ему именно так стойко виделось, а может лишь в той шашлычной вдруг пригрезилось.


Не знаю... Когда я с ним познакомился, он произвёл на меня двойственное впечатление: с одной стороны - неприятно комическое - готов был любому за насмешку в глаз дать, ну а с другой стороны... Впрочем, личные воспоминания здесь не совсем к месту...


13.


Павла - штучка ещё та! - всё поняла верно. С вокзала Андрон Павлович прямёхонько направился к Натанике. Он и троллейбусом не ошибся, хоть и запрыгивал в бешенстве...


Сколько раз решал: с Натаникой - всё, закончено, спинка об спинку и в разные стороны. Изжито и отрезано! Сколько раз!.. В его жизни уже присутствовала глава с названием "Натаника". И вот опять... Дополнение наметилось!


Для него она была, как Смешнин теперь думал, женщина-приговор: живи, где хочешь, женись на ком хочешь (или не женись), но вот в какой-то момент... Ещё странная эта её преданность! Странная - при полном непонимании его нацеленности, его мира, его стихов! Не просто бездушное непонимание, но непонимание с тонкой насмешечкой!


Но вот изгиб её спины... "Изгиб твоей спины неповторим..." - когда-то было у него. А ещё и сладкие, зеркалящие глаза, сладкий поворот плеч... И её отрешенная страсть, которая ухватывала его в свои влажные устричные тиски.


Воистину - чёрная дыра: где бы ни был - вдруг разворачивало к ней, несло к ней, рвало всё наипрочнейшее...


И это при том, что сути его она не понимала! Она вообще стихов не любила. Они её смущали в мужских устах. К мужскому мату она смиренней относилась, чем к стихам. Иногда ему казалось, что она ревнует его к ним, к энергии и времени на них потраченным. Послушав его, не считала нужным льстить.


"Обыкновенные, - роняла она. - Ты не обидишься?.." - "Говори, говори, - весело подбадривал её Смешнин, он уже был готов её прибить. "Много такой муры на свете... Это, знаешь, как... Вот росло дерево, ветки, листья... А осенью посыпались листья... Они уже как бы отходы жизнедеятельности. Эти стихи, как отходы твоей жизни..." - "То есть - дерьмо?!" - радостно уточнял Смешнин. "Тебе виднее, - соглашалась она. - Если б что небывалое... Хотя я, извини, ничего не понимаю в стихах..." Начав говорить, она знала - сегодня же он исчезнет. В бешенстве он. "А вот так ему и надо! Бессовестный!.."


Из-за неё же, из-за Натаники, со стихами вышла такая штука. Сочинявший - оценит. Он их сжёг. Причём для него они ещё не совсем остыли, он в них не разочаровался. Это он так ей объявил, что сжёг стихи из-за неё. "Теперь радуйся!.." Но, как водится, у всякого поступка есть несколько причин.


Сошлись причины-стрелы, ударили остриями в одну точку, костерок на берегу Днепра и вспыхнул.


Тогдашняя страница его жизни пестрела другими именами.


Уверен был - в "Натанике" точка жирная стоит. В тот же год он зачем-то женился - на матери Павлы, цветущей женщине Тане Павленкиной, любившей высокое проявление воли и творчества, спорт и все стихи на свете. Причина сжигания была посерьёзней, чем разочарование, чем неврастенический срыв, чем безвестность. Причина была - языковая и национальная!


14.


В том числе - национальная и языковая. Андрон вдруг осознал, что он - украинец! Хоть фамилия у него вроде бы и русская, но за столетия в клятой империи и не такого наворочали-понапутали. Сейчас, конечно, в борцы за самостийность всякая сволочь лезет. Фамилии самые экзотические мелькают. Один полковник недавно заявил: пусть я сам и армянин, но все дети мои - украинцы. Значит, генералом станет... А Смешнин-то природный украинец. У деда под Запорожьем хутор был, в хате на окнах - герань, как джунгли...


Катился 1989 год. Газеты и телевизор шумели с осуждением и даже ненавистью: "Рух! Рух! Рух!" Гады, мол, какие! Ответно разлетелась по столбам и заборам листовка: "Хай живэ КПСС на Чорнобыльской АЭС!" Как всем это понравилось! Прошёлся по улицам ветер свободы. Надоела эта КПСС, обрыдла! А Рух - альтернатива! От перемен - в жар бросает! Раскалённый ветерок дул из киевского особнячка Союза писателей, стоящего по диагональке от главной партийной цитадели. Киев - ладно, столица. А что же в Черкассах?!


У Смешнина в знакомых водился секретарь местного писательства, Петро Косач. С ним он время от времени выпивал, причём с блужданиями по городу - из кафе в пивную, из пивной - в пельменную; стихи, было дело, читали. Косач был человеком любознательным и покладистым, он ценил всякое написанное слово и уважал всякого пишущего. Сам же Смешнин местных писак в грош не ставил. Впрочем, и не читал никого.


И читать нужды не было. "Из них писатели, - случалось говаривать ему, - как из... " Надо признать, в сравнениях Смешнин не повторялся. Тут было: "как из пургена шоколад" и "как из сельпо супермаркет", "как из меня монах", "как из попугая соловей" и ещё что-то в этом же роде. В изощрённости сравнений присутствовала обида: не удавалось издать книжку.

А эти-то виршеплёты - издают себя почём зря.


На центральном заборе прочитал листовку, подписанную "Рух", и заглянул к Косачу. Тот сидел в кручине, установив подбородок на постамент из двух кулаков, изо рта его торчала беломорина. За его спиной висел портрет Шевченко в папахе, а на противоположной стене - в виде лозунга на бумажной зелёной ленте - цитата из Валентина Распутина.


Увидев Смешнина, Косач встрепенулся: "Я тут сижу сам не свой! И выпить не с кем!" Печаль его была, однако, не в жажде: с бутылкой, зубом торчащей из нижнего ящика стола, он и сам управлялся. "Понимаешь, Андрон... Мы такие козлы..." - "Мы - это кто?" - зло усмехнулся Смешнин. "Да писменники все наши. На той неделе собрание проводили.


Указание было... Давай по граммульке. - Он выставил на стол вторую чайную чашку. С белого фарфора улыбался жёлто-солнечный колобок, лукаво показывающий красный язык. - Только с закуской швах, корка вот... Ну и пришёл, конечно, этот, из обкома человечек... Когда-то он мне замечание...


Говорит, чего в обком без галстука явился? А я ему... Эх, давай хоть занюхаем... Говорю ему: пардон, вышел из пионерского возраста. Он, бедолага, трупными пятнами покрылся. Но с ними-то не очень и пошутишь!.. А тут Рух, будь он неладен... Осудить, говорит, надо... Ну и осудили.


Накатали с дуру резолюцию. Подписали, как водится... А сегодня Дуб звонит...


Иван Дуб, знаешь? О! Тот ещё... Такого вставил... Говорит, по всей Украине только две козлиных организации. Вторая в Одессе. Но там-то - жиды! Забудь, говорит, дорогу в Киев. Издавайтесь, говорит, где хотите. В Москве издавайтесь!.. Вот вляпались так вляпались! Кто же нас в Москве-то печатать будет? Понимаешь, срочно нужна новая резолюция. С поддержкой!..


Опять своих собирать... Стыдоба!.. Или уж пусть будет, как есть, а? Ты, Андрон, как к Руху-то относишься?" - Смешнин фыркнул на опасливость тона: "На Рух и надежда, чтоб партию завалить!.. "- "Ты прав, ты прав... - вздохнул секретарь. - Вот и Дуб тоже... Ему в Киеве виднее, какая ситуация... А так подумать - всё Москва да Москва, всё командуют и командуют... Партия рухнет (а если не рухнет?) всё будет у нас... Всё в Киеве, никому кланяться не нужно... Эх, жизнь наша подлая!.. Всё кому-то кланяемся. То обкому, то Руху...


Хотя Киеву и не грех поклониться, а?.. Как ты думаешь?" - "Аякже!" - перешёл Смешнин на украинский язык.


Но вот беда - писал-то Смешнин по-русски. В отличие от!




15.


Смешнин был человеком городским, но, понятно, умел при надобности говорить и по-украински, как все: смешивая слова, считающиеся украинскими, с теми, которые считаются русскими, то есть говорить на суржике. "Язык-то знаю, - прикидывал он, задумав костерок. - Могу и по-украински излагать..." Прежде он считал, что по-украински пишут (и говорят) одни "быки".


Так называла молодёжь сельских обитателей, заехавших для улучшения жизни в город. Тогда и в голову не приходило, что русский язык не родной. Гоголь-то знал, как быть! (Смешнин у Вересаева вычитал и это запало. ) Говорил, мол, язык Пушкина для всех нас славян, как Евангелие - для всех христиан... Но и украинский был Смешнину всегда мил, но мил, как детский щебет, эканье-беканье. Раньше понимал: это детство русского языка, замер без развития; на нём писать - тоже, что всю жизнь детскими междометиями изъясняться.


Но в тот год прямо пелена с глаз слетела: всё обман! Империя лукавая так всё устроила, чтоб не было у нас своей литературы!.. Чтоб не развивалась мысль наша! Но теперь-то... Теперь свои границы будут, своя история, свой язык... Это - будоражит!


В него впущен был жар политических страстей, как в ту пору в многих. Словно дракон миллионоглавый прикоснулся огненными ноздрями к каждой душе. И стал Андрон думать о вещах, которых прежде для него не было.


Если язык и законсервированный, - думал он, - то и к лучшему: на нём глупостей меньше сказано!.. А ведь может и так быть, что сохранила от осквернения судьба мову как шанс для славянства, как зерно незатоптанное, как родник незамутнённый!.. Да, да, да! В это надо верить, - говорил себе Смешнин, чиркая, ломая спичку за спичкой. - Без этого нет смысла в самостийности!.. Нет. Да. Мова - шанс! На ней будет сказано небывалое слово! И не кем-нибудь!..


Горите, проклятые стихи, я вас никогда не писал!.. Всё сжечь, с нуля начать!


Ещё до первого глотка было любопытство: каково станет, когда всё сгорит? Ещё когда бродил по пляжам, оно было. Когда подыскивал уединённое место и откупорил первую бутылку - было. Это ж сколько тут, в папках этих, в тетрадях - ночей и дней, снов и женщин... Он от центра по набережной дошёл до Сосновки. За мостом средь ивовых кустов выбрал место. Бумаги занялись, он откупорил вторую бутылку.


Раньше, - по-читанному мыслил он, - в общем перегное Союза парились. Приходилось сквозь всех этих русских и нерусских продираться. А вот я-то и не смог!.. Хотел и не смог. Не угодны были стихи мои. Три книги зарубили! Последняя называлась "Шёпот и крик"... Вот уж душу отвели, поиздевались над названием: "Для чего шёпот? Что, разве в полный голос нельзя говорить? Ведь можно? Или у автора простуда?.. И почему крик? Литература ведь не психбольница. Это там кричат в затмении. А потом шепчут, слюну пуская. Так неужели у нашего автора слабоумие?.. " Но дело-то не в названии... Писатели они! Кропали стишата-паровозики про колхозы, партию и дружбу, а кто-то и поэмы! Кто пошустрей, тот хорошо и в Москве издавался, по заграницам мотался...


Твари дешёвые!.. А теперь они все в Рухе. К истине приникли, видишь ли! Ничего, они своё дело сделают - мы им под зад ногой!.. Но ведь и то верно - как-то они и язык наш развивали... Да... Вот это надо! Надо развивать своё, мне - надо! Только со своим языком можно в мировую литературу попасть! А иначе - растворишься в чужом - следа не останется, не то что течения! Вон сколько написано - никому не нужно, огонь и тот давится. А пепел - красивый...

Он сидел на берегу под днепровской кручей, веткой пошевеливал горящие листы, подливал в стакан вина, мыслил ясно.


"И пора начинать готовиться, - мыслил он, - к своему столетнему юбилею! Хватит туфтой заниматься! Вот о чём думать - о мраморной доске у подъезда, о чтениях юбилейных, об улице! улица имени Смешнина! "Внимание, следующая остановка - улица Смешнина"... Вот только с этим прицелом писать и поступать!"


В эти минуты он был уверен в себе. Знал - создаст небывалое! Какое оно будет это небывалое он ещё не ведал. Но ясно понимал - пока не сожжёт всё прежнее - не узнает. И отчего-то казалось ему в те минуты, что начинать с нуля в тридцать пять - лучший возраст.


А все эти-то, - куражился он, - местные, с младых ногтей кропали себе виршики на ридной мове, и книжки у них, и письменники они... Темь дремучая!.. Темь да не темь! - урезонил он себя. - Правда на их стороне оказалась. Ну да ничего...


16.


Уже на следующий день он объяснял себе, что сжигать свои рукописи - это идиотомазохизм ! Норма - это когда один написал, другой сжёг. Одна эпоха пишет - другая сжигает. Лишь золото остаётся. А брать и себя сжигать - идиотизм, даже если две эпохи сошлись насмерть в одном человеке. Но он и спорил с собой, отстаивая себя:


- Ведь хотел узнать пределы своей свободы?


- Хотел!


- А чтобы узнать - нужно резко прыгнуть в сторону?


- Нужно: прыгнешь и узнаешь длину своего поводка.


- Прыгнул, узнал?


- Узнал!


- Свободен?


- Свободен как никто, пусть другой попробует.


- Ну так что же тебе ещё?..


Только что спорить, если той, вчерашней уверенности в себе нет!


Смешнин и думать по-украински мог, то есть внутренне проборматывать фразы. Но вот стихи... Сочинялись-то они легко. Излишне. Да чего ж тут сочинять! На украинском всякий дед Гриц вирш загнёт!.. Не чувствовал он прежней энергии в себе. И даже понять не мог - как же это в нём раньше было, что стихи получались? Перечитывал Смешнин, написанное собой, с отвращением. И двух строк перечитать не мог. Вышла осечка. Перегнул. Сначала считал, что это депрессия. Таня так его и успокаивала: депрессия, пройдёт. Тебе отвлечься надо. Почитай старое. И он - читал. Павла - лолитно-набоковского возраста - тут же сиживала, слушала вдумчиво... Но время шло, местные писменники уже и перековались, кропали про ридну мову, про Богдана и незалежность, спонсоров находили, издавались пуще прежнего, а в нём - тишина! Выяснилось, что в нём, после самосожжения, вообще стихи кончились. Он теперь и по-русски-то увязал в первых рифмах.


Года через три, уразумев наконец, что все его украинские стихи полная дрянь (как, собственно, большинство стихов на всяком языке), он и их сжёг, но теперь уже на трезвую голову. И - запил! Причём запил как-то по-особому безобразно, учиняя драки чуть ни в каждой забегаловке. И ведь ни разу серьёзно не нарвался; народ - гниль сплошная! Просто подходил и бил в несимпатичную рожу, не считая, много ли народу в кампании. Бил и всё. А если кто гонор начинал показывать - ещё бил. Бил и втолковывал: тварь ты и жопа! Запомнил? Повтори!.. Были такие, что повторяли. А пару раз на него набрасывались скопом - ну да ему это только в развлечение, стулья и бутылки шли в ход. И при этом он ни разу не попал ни в милицию, ни в вытрезвитель.


В последний его загульный день Таня встретила его, как всегда, на пороге, но с тем лишь отличием, что теперь, содрогаясь от ужаса, страстно желала взглянуть ему на затылок: во лбу его была дыра, в кровище что-то белело, ей подумалось, что это мозг, что пуля в лоб вошла, и мнилось, что затылок разворочен этой пулей.


Когда люди в травмпункте зашили рану и Таня привезла Андрона домой, тот, ещё в эйфории от спирта и новокаина, весело ей рассказал, что это его звезданули ножкой от стола.


Человек семь их было. Когда он упал и они разбежались, дело уже на улице было, к нему подошла какая-то иностранка и спросила прямо как в кино: у вас есть какие-то проблемы? "А я в луже крови лежу!.." Таня ответно весело открыла ему свои страхи: "Думала, пуля! Заглянуть тебе за спину боюсь". Он хохотал как при пытке щекоткой. Павла испуганно влетела к ним в комнату, из школы прибежала. Андрон оценил - переживает!


И вот однажды, отлёживаясь дома с перевязанным лбом, его осенило!


Он занимался тем, что переводил на украинский свои русские, сожженные стихи - Петро Косач взбаламутил. "Пока не вышибли из секретарей, - сказал он, - давай книжку попробуем издать. Подготавливай, Андрон, подготавливай рукопись! Тебе давно её пора иметь. Давно!". Андрон уж было махнул на стихи рукой. Но вот загорелся. Да пошло тяжело, чудовищная дрянь выходила... И вдруг оригинальнейшая идея пришла ему в голову! Оригинальнейшая!!!

Когда-то Натаника над ним подтрунивала: "Ну объясни, объясни, зачем в стихах рифмы?! По-моему, рифмы, - высказывала она дикую мысль, - плагиат! Кто-то придумал, а все повторяют, как обезьяны. Ведь не нужны они! Хочешь сказать - по-простому скажи, чего выкаблучиваться, для чего это чириканье? Если просто для красоты - уж совсем это не серьёзно... Для красоты ты своё придумай, небывалое!" "Да какое ещё небывалое?! - злился он. - Всё старо как мир!" - "Этого я не знаю, я вообще в стихах не разбираюсь", - угасала она.


Старо не старо, а вот и придумал! Для небывалости и красоты - ставить в конце стиховидных строчек маленькие фигурки: то значки бесконечности - маленькие гантельки, то крошечных зайцев, то слезинки, то деревца... Перед ним открылся бескрайний простор для творчества. Белый стих - и фигурки в конце строк, невиданные рифмы, они же в чём-то и иллюстрации!


В голове его открытие это так выстроилось, что он чуть в ладоши не захлопал, чуть кулаком в пробитый лоб не саданул.


Вот его слово в литературе! Вот его течение в океане!..


Вот!!! И - пошло дело!..


Петро Косач, увидев такие стихи, долго таращился, опускал и приподнимал с напряжением углы губ, осмысливал.


Смешнин, не дождавшись радостного восклицания, снизошёл до объяснения. Это, мол, форма такая новая, небывалая! Новое слово в мировой и украинской поэзии! "Ага, ага", - сообразил Косач и прогладил неспеша усы указательными пальцами.


"Украинский авангард - цэ дюже добре!" - изрёк. Он и денеги для книжки нашёл. Вышла книжка! Года не прошло. "Рыбы-Очи" название. Ведь глаз так на рыбу похож, а рыба - образ глубинной жизни! А глаз - тем более.


Уже дней десять, не расставаясь, Смешнин таскал книжонку в заднем кармане брюк, будто было ему восемнадцать, а не сороковник подваливал. Теперь увидит и Натаника, - воображал он хищно, - вот небывалое!.. Если б, кстати, не она - не было б открытия; боялась бы она сказать, что думает о стихах, - не осенило б!.. Она - не Павла. Той, как матери её, нравились все его стихи, и прошлые, и эти изыски. Всем знакомым показывала "Рыбы-Очи". Хотя, конечно, от обиды и она может, что-то ляпнуть. Ну да это уже значения не имеет.


17.


На днях Натаника окликнула его в гостинице (Андрон охранником работал). Гостиница теперь была пёстро нашпигована офисами фирм и редакций.


- Так и знала, что тебя сегодня встречу, - Натаника глянула бархатно и увела смущённо взгляд и вернула, и опять увела. - Мне в тут в турагентство надо.


Андрон мгновенно смекнул, что она знала, где его найти, в гостиницу он устроился недавно. Впрочем, это было в её духе - как-то ненавязчиво окликать-отыскивать его, когда ей того хотелось. Правда окликала она его за все десять лет лишь два раза.


Однажды, кажется это было в одно из начальных намерений расстаться, она объявилась у него с сокурсницей, Юлькой Мухно. Наташа, судя по всему, осталась на лестничной клетке этажом ниже, а в дверь затрезвонила Юлька. Она была весёленькой, пьяненькой. "Нас волнует целый ряд вопросов по теории стихосложения!" - заявила она, лишь дверь приоткрыл. И шёпотом вставила: "Внизу вас ждут!.. Не могли бы вы нам объяснить..." Страшненькая, но раскованная девица, раскачивала сумочку - золотистый замочек ходил маятником, а девица заглядывала ему за спину, пытаясь уяснить характер тамошнего шума и мимолётного движения в темноте. Она как бы понимающе весело прошлась взглядом по его плотно подвязанному халату (только что подвязанному, иначе не было б так плотно) по его голым волосатым ногам.


Тут и Натаника выглянула из-под перил. Смешнин как будто её не заметил, прохрипел: "Я сплю, болею". И ещё проворчал, но уже как бы сам себе или для кого-то, кто был с ним в квартире: "Совсем народ сбрендил!" И хлопнул дверью. А через день, прочувствовав, понёсся к ней.


И ещё раз она его окликала, вызвала, словно б из небытия, - отправила шутливую, вполне товарищескую, но никак не любовную, новогоднюю открытку.


Вот и теперь - соскучилась, нет упрёка в её бархате. А перелив бархата - как складки в простынях мелькнули.


В Андроне Павловиче сердце как-то вмиг расплавилось и стекло огненными струйками в живот.


- А для чего турагентство? - он хищновато всматривался, дожидался возвращения её голубого бархата. Дождался.


- Да так...


- Едешь куда-то?


- Прицениваюсь, лето ведь кончается...


- Понятно... А как поживаешь?

- Э-э, хорошо! Ухаживает один... - и торопливо: - Но не нравится... - И доверительно, словно б не год разлуки: - Даже имя дурацкое...


- Какое?


- Не важно... Платон... А ты... как?.. Не женился?


Удивительно, но она никогда ничего о нём не знала.


Кажется, и знать не хотела.


- Не будем о пустом, - отмахнулся он.


- О пустом?..


- Конечно!


Слова имели и прямой смысл. Но интонация - важнее слов. А ещё важнее - мимолётный закус нижней её губы, втяг покрасневших от смущения щёк, взмах ладони по локону. Ясно Андрону: у неё - никого, видеть его - рада. Ну и ладно. Не до неё. Через день, как водится, опомнился: прочувствовал. А тут она и сама позвонила.


Павла, значит, и услышала... Но ведь ни о чём особенном, кажется, и не говорили, поболтали, встреч не назначали... страстью наливаясь. А были уже и путёвки куплены - в Крым собрались. Тогда подумал - вот если бы с Натаникой...


Такое и раньше случалось - без содрогания не мог думать о поднадоевшей женщине. Чувство было - кислящее, словно б языком прикоснулся к контактам батарейки. Но не только во рту это кислящее - во всём теле. Век бы её не видеть! И картинки при мысли о ней как раз подходящие - подкрепляющие рефлекс отторжения. Омерзительно и вспомнить (а именно это и перед глазами) сгусточки клеевидные на завитках рыжевато-лысоватого треугольника. О Павле теперь - с содроганием. Всё внутри против, как с перепоя при мысли о рюмке водки. Антиоргазмом называл он это. Будто б вся былая услада, полученная от женщины, весь медовый хмель, превратились в нём в яд, в уксус.


А у Павлы нет и того, что было у её матери. Вокруг той жизнь искрилась, фейерверк энергии хлестал... Заболела как-то глупо. Ревновала... Царство, как говорится, небесное... А уж с Натаникой Павлу вообще не сравнить... - фигурка подкачала, нет той грациозности, от которой когда-то с ума сходил.


18.


Натаника!.. Не без вдохновения имя это придумал, сплавил из Наташи и Николаевны - На-та-ни-ка, ей понравилось...


Ползёт троллейбус по городу, с бульвара Шевченко свернул на Героев Сталинграда и покатил к речвокзалу. Душно и жарко и людно, но троллейбусную духоту расщепляет чувство одно: скорее бы увидеть её - и губами к уху, чтоб эхо в нём от своего дыхания услышать!


Натаника жила на Мытнице - в микрорайоне, называемом по старине (и в подражание Киеву), новостроечном районе. У названия, впрочем, имелось и современное смысловое нагружение - район намыт: кусок водохранилища песком засыпали, вбили сваи (уханье копра когда-то будило их по утрам), выставили на сваях дома из квадратных панелей - стены китайские, лабиринты, город целый. А несколько домов - башни - из кристаллов силикатного кирпича вылепили. В такой башне и жила Натаника.


Смешнин отстучал пальцем в дверь понятную Натанике дробь.


Повторил... Приложил ухо к щели - вода позвякивает, сантехника - дрянь; в квартире - ни звука живого.


- Н-да, - произнёс он и развернулся к лифту.


Во дворе он посидел на карусели, поглядел на высокое окно, узнавая светло-серые в больших розовых лепестках шторы, вспомнив их; поглазел на дверь подъезда, похожую на зебру: обитую некрашеной рейкой; представил: вот только вышла, здесь прошла; подумал - неизвестно - на пять минут вышла, до ночи ли; пробормотал: "Ещё Платон какой-то!"; покискал сиамскому коту; странно побледнел, словно б смерть увидел; вскинул голову к небу и решил уныло: ждать нечего, жарко, искупаться надо.


19. О природе собачьего облизывания


"Главный - один только миг, всё остальное - кокон! панцирь! скорлупа!.." - мысленно под счастливый стук сердца возглашал Платон Изюмников, поднимаясь прямоугольной спиралью лестницы на высокий этаж. Он громоздковато вспрыгивал со ступеньки на ступеньку, остро вскидывая колени и, в размер декламации (кокон! панцирь! скорлупа!), поочерёдно откидывал локти за спину. Видеть его никто не мог, и он маршировал, вывернув себя в детство... Возможно, отчасти правы те, которые находят сходство между идиотами и влюблёнными. Но это скорее всего в них говорит тёмная ущербность, которой отвратительны счастливые лица.


Вполне согласуясь с внешней нелепостью скакания вокруг шахты работающего лифта, бородатое лицо Изюмникова выражало притаённый восторг, а его мысленое словобормотание походило на радостное щенячье повизгивание. "Скорлупа рассыпалась - свершилось!.." Под скорлупой и коконом он понимал всю свою прежнюю жизнь, всех тех женщин и девушек, с которыми бывал знаком, все те переживания - разочарования и скуку, лихорадку и уныние, которыми был одарен прежде. Всё минувшее - скорлупа - он вышел к свету! Натаника сейчас откроет дверь.

Для жаркого августа и массивной комплекции одет Платон Владимирович с некоторым излишеством: костюмец жизнерадостно-зеленоватого отлива, белая сорочка, галстук в мелкую-мелкую крапивную листву; серые туфли - легки - дырочки-ромбики, а сероватые носки с прозеленью узора - замечательно в тон ко всему прочему. На ладонях Платон держал (так носят недавнорождённых - придерживая и сбоку и снизу) длинный багрово-алый королевский гладиолус, слегка и свободно обёрнутый в стеклянистый целлофан. Платон - человек молодости не первой, но и не последней, а именно: двадцати девяти лет. Даже и борода аккуратная нисколько его не старила, придавая лицу его несколько легкомысленное выражение, что в общем-то бородам и не свойственно. Одним словом, что и говорить, выглядел Платон Владимирович, как жених! Так ведь и цветок для чего!..


И ещё одна деталь: восходя, он не касался подошвами тех ступеней, о которые опирались стойки перил - механически соблюдая какую-то свою детско-отроческою примету.


20.


В безвестный град Черкассы Изюмников угодил по лестному приглашению зазывалы с перспективнейшего НПО "Эталон". В ту пору по территории одной шестой бродили свежие ветры. На заводах и предприятиях в одночасье объявились умные директора, которые всё понимали в прогрессивном смысле, почитывали специальную литературу, интересовались новыми технологиями и, главное, знали - как надо работать. При этом они рассылали по Союзу расторопных гонцов, которые рыскали по научно-учебным заведениям, выискивая молодых даровитых людей, углублённых в перспективные темы.


Из Томска, прямо после защиты институтского диплома, Платона Изюмникова и зазвали в Черкассы, оценив лихость идеи его небывалого аккумулятора. Мелочиться не стали, с ходу предложили организовать лабораторию, пообещали в самом непродолжительном времени квартиру, ну а поездки в Японию и ФРГ - это уж само собой... Генеральным директором "Эталона" был человек могучей закваски, по фамилии Погонщиков, лицо во многих смыслах историческое: депутат перестроечного Союза! В областном руководстве Погонщиков имел чрезвычайно могущественных недоброжелателей, но зато в московских друзьях некоего Сяева. Сяев в то время возносился по правительственной лестнице всё выше и выше, пока не угнездился в кресло Председателя Совмина, и Погонщикову вдруг стало доступно всё. На завод завернула денежная река.


Завертелась жизнь вокруг "Эталона", забурлила. Зарплаты сиганули как Бруммель! С других заводов ринулись на "Эталон" спецы; завод расширялся, сотворялись новые производства, строился исследовательский центр, забивались сваи под жилые дома, замысливался лицей; отдых же в перспективе - на самолёте всем цехом на Кипр или в Анталию... А тут и успех - парочку станков с программным управлением купила западно-немецкая фирма. Об этом (с оттенком лёгкого недоумения) вещали все средства: "Прорыв отечественных тонких технологий на западный рынок..." Теперь телевидение и газеты, областное руководство и городское, все бывшие недоброжелатели и гонители стали, что называется, скакать перед ним на цирлах. Погонщиков олицетворил собой образ прораба перестройки.


Всё это бурление Платону нравилось. "Вот человек! - восхищался он Погонщиковым. - Вот размах! Вот время!.."


Даже не смутило, что с организацией лаборатории следовало повременить: отделка корпуса не закончена, помощь требуется.


Ну и прекрасно - решил - своими руками да для себя - с милой душой!.. А вокруг жизнь-то какая любопытная, телевизор посмотришь - так похлестче любого плутовского романа всё закручено! На досуге Платон - как и некоторые вокруг - стал прилежным глотателем пламенно разоблачительного чтива - иллюстрированного журнала и многослойной газетёшки. Газета в киосках не продавалась, отчего имела ореол запрещённости, но при этом её листы шпалерой вывешивались под стёклами Дома Связи, которые выходят как раз на обком партии, который её и запрещал. Платон целенаправленно забредал к Дому Связи, читывал...


Всякий человек явно обитает в нескольких пространствах: политические переживания накладываются на переживания производственные, заводские на любовные, религиозные... Хотя как посмотреть - что на что накладывается. Могут и любовные в какой-то момент перекрыть все прочие... Я боюсь, что этот абзац пролетел мимо вашего сознания. Но можно, думаю, его и не перечитывать.


Через год Платон оборудовал лабораторию по последнему слову. В ту пору он очень интересовался аккумуляторами, двумя женщинами и политикой. А если встречались ему церковные кресты - стало тянуть перекреститься и войти под них. В политике он сердечно негодовал на Партию, а всякую разоблачительную строчку о ней, выведенную с талантливым ехидством, воспринимал радушно. Представлялось жизненно необходимым разрушить Партию, которая мешает таким, как Погонщиков, - вот тогда всё в стране и станет как у людей.


Это уже потом, потом... Потом, когда Сяев исчез за границей, когда Погонщиков превратился в державника, заговорив об угрозе развала страны и о вредоносности академика Сахарова, когда "Эталон" обанкротился и Погонщиков пропал с завода, когда сам Платон превратился в эмигранта и осознал, что все перестроечные "огоньки" были прелюбопытнейшим, но и действенным видом оружия: инженеры-рабочие истреблены как класс - подались в торгаши и шабашники, заводы зачахли, страна рассыпалась, вот только тогда...


Тут бы самое время провести исследование на тему: "Механизмы воздействия тенденциозных информационных потоков на сознание обывателя", чтобы уяснить - каким образом, например, можно вырастить в человеке желание, скажем, спалить свой дом? Но я, сочинитель, подозреваю, что подобные исследования уже выполнены, поди, уже и тома в твёрдых обложках изданы! Да мало того, в каких-то из ранних редакций нашего сказа и я посвятил две главки, чтобы понять происходившее в мозгах Платона в те годы. Но я избавился от тех главок, уразумев, что нам достаточно знать лишь то, что за годы... (без отвращения теперь мало кто произносит "перестройка", "годы перестройки", поэтому я вовсе от всего этого воздержусь, а то действительно тошнота подступает), достаточно знать, что он переменился, да так серьёзно переменился, что, к примеру, 20 августа Девяносто Первого, сидя в общежитии на кровати с приёмником VEF, ударил кулаком в ладонь! Смысл удара был таков: да шарахните, шарахните, вы по Белому Дому, по демократам, что тянете?!! Но державники не шарахнули и, как мы помним, страна развалилась на куски. А Третьего октября Девяносто Третьего, сидя у телевизора, он аплодировал генералу Макашову, очистившему московскую мэрию от разрушителей и бросившему клич: "В Останкино!" Платону, правда, хотелось, что бы восставшие люди двинулись на Кремль. "Почему не на Кремль?! - кричал он Макашову. - Возьмите Кремль, телевизионщики на брюхе к вам приползут!.." Красный генерал не расслышал. Ну а утром 4-го, когда штурм телецентра уже захлебнулся в крови, Платон сидел перед телевизором с побелевшими глазами и вздрагивал от каждого снаряда влетающего - ни больше ни меньше - к нему в сердце... Кстати, все те снаряды так и застряли в нём навсегда. А потом он смотрел на расстрелянный и горящий Белый Дом и ему виделся в далёком московском небе Лик Нерукотворный, Белый Дом превратился в лампаду. И чувство было, что вся Русь Небесная стоит покаянно-молитвенно перед той лампадой.

Вот как переменился человек за несколько лет! Диво дивное. С Девяносто Первого Платон и в церковь стал захаживать.


В романах меня отчего-то смущают исторические даты современности. Вот идет роман, катится, да вдруг - раз - дата! Помню, как резануло мой внутренний слух указание даты урагана, который ворвался в роман Василия Белова. Ураган был тогда ещё у всех на памяти, он прошёлся по какой-то, кажется Ивановской области, запомнилось то, что в воздухе летали листы шифера, сорванные ветром, и летали люди, а шифер разрезал людей в воздухе. Из того же романа ещё запомнилась собака, будто бы дог, которая встречая в прихожей гостей, обнюхивала у мужчин ширинки. В последнем пассаже есть художественная точность, в шифере, рассекающем людей - тоже, но в исторической дате - нет правды, она из другого жанра, из эпопеи или очерка. Поэтому, указывая даты Третье Октября, Двадцатое Августа, которые памятны пока, я смущён, думая, что уже через десяток лет издателям этой повести придётся составлять комментарий к сим историческим числам..


"Эталон" рассыпался на сорок малых предприятий. В лаборатории у Платона осталось два человека. Сначала, чтобы получать зарплату, пришлось продать осцелограф, потом второй, потом компьютер, а там дошла очередь и до пишущей машинки, и до пятидесяти пачек бумаги, некогда купленной по дешёвке впрок... На многое и покупателя не нашлось. Кому нужны эти стенды! Получили кредит - и его проели.


Хозяйственник из Платона не вышел. Делать в Черкассах стало нечего. Квартира, понятно, ему улыбнулась. Стало быть нужно отправляться восвояси. Хотя возвращаться в Томск, возвращаться ни с чем - не хотелось. Да никто о нём в Томске и не тоскует! Мать после десятилетнего развода сошлась со своим вторым мужем, съехались - квартиры обменяли на частный дом.


А в Черкассах, может, кто о нём тоскует?.. Любовные переживания вдруг перекрыли в нём все прочие. Человек - влюбился. В принципе со всяким может случиться. Или не со всяким... Так или иначе, но однажды Платон отставил затею с переездом. Она появилась, Наташа... которую он отчего-то сравнивал с жар-птицей...


Всё вокруг в природе потемнело до черноты от вспышки в отдалении, а там и стук каблуков, и движущаяся стремительно фигура, волосы по ветру... О н а возникла. Удаляется.


Мелькнула жар-птицей - ищи, лови, приручай... Поймал, приручил. Приручил? Ну, почти приручил, почти...


21.


Платон миновал двери уже двух десятков квартир; каждая - как книжная обложка. Распахнется, а за ней крепкие, но мало правдоподобные сюжеты, тайны, страсти, просветления - можно войти в дверь одним человеком, а выйти другим. На шестом этаже одна из дверей была приоткрыта. "Проветривают", - догадался он. И тут же забыл об этой чёрной щели. А в квартире той, похожей на сельскую библиотеку - с множеством стеллажей, которые в комнате располагались не только у стен, как в коридоре, но и пересекали её в две линии почти от порога и до окна. Там, впритык к подоконнику, стоял огромный стол с выключенным стареньким 286-м компьютером. За столом, против солнца, завешенного бамбуковыми жалюзи, сидел длинноволосый человек, лицо его и возраст были в эти минуты и ему самому незаметны. Он просматривал записи в своей давнишней тетради. Тут были выписки из разных книг, свои соображения, дневные заметки, описания погоды, снов, разговоров.


Человек вдруг нашёл то, что искал. Он разгладил крылья тетрадки по столу, подчеркнул название записи и стал читать, иногда с трудом разбирая свой почерк.


КАЮЩИЕСЯ


Подверженные строжайшей епетимии за грехи смертные в древних правилах Церкви разделяются на четыре разряда, и первые, ближайшие к общению называются "стоящими" с верными, с коими они стояли и участвовали в богослужении, но только не причащались святых тайн. Далее от общения с Церковью были "припадающие", коим дозволялось быть при литургии внутри храма до возгласа: "елицы оглашении изыдите", а при сём возгласе они должны были выйти из храма и пребывать вне до окончания Божественной службы, после коей они "припадали" или "преклоняли" колена для принятия пастырского благословения. Ещё далее "слушающие". Они стояли во время богослужения у дверей церковных в притворе и имели дозволение слушать чтение писания и поучения и удаляться от участия с верующими при священнодействии таинств.


Наконец, "ПЛАЧУЩИЕ", которые должны были стоять вне церкви, и со слезами просить входящих во храм помолиться об них.


По сим четырём степеням епитимии приближались древле к общению и единению с Церковью христиане, впавшие в смертные грехи, напр. , убийцы, тати, прелюбодеи, отступники от веры, еретики и им подобные.


Из книги "Православная Церковь в ее таинствах, богослужении, обрядах и требах".

Прот. Г. С. Дебольский


На следующей странице другой пастой была торопливая запись со многими сокращениями. В этом месте человеку пришлось особенно напрячь внимание, чтобы прочитать и понять, что он хотел сказать себе много лет назад:


Кающиеся и плачущие - те, чьё покаяние в плаче, в храм им войти не дозволено, а дозволено лишь стоять под церковью и просить входящих помолиться о них...


А мы все не подпадаем ли под эту епитимью? Имеет ли значение, что ни один священник такого наказания не наложил на нас? Но если отступники мы, но если мы прелюбодеи... То вот и закрыты на замки храмы! Вот и взрывает их Хрущёв. И незримый храм, стоящий над Русью, закрыт. А мы и плачем, сами того не ведая! Не ведаем, что просим помолиться о нас святых предков наших и мучеников новейших. Обещают власти, что мы жить будем по райски? Никак не бывать тому. По адски - возможно. А кто же снимет с нас это наказание?.. Тот, Кто наложил - Господь Бог. Как возопим все от ужаса, осознав, что не допущены, что недостойны... Что же нам пережить суждено, чтобы простилось нам?..

Июль 1961 г. , закрыли Троицкий храм, говорят взорвут.


22.


Ступеньки окончились. Вернее, они слоились и чуть выше - к зарешётчатой дверце - к машине лифта, которая вдруг загудела, в ней завертелись колёса, заскрипели тросы. Но те ступеньки не для него: пришёл... Дух перевёл. Вот она её дверь - без номерка, тощая, необитая, щель меж косяком светится, даже и сквозняком через неё тянет... Платон вскинул кулак, чтоб постучать, но не решился сразу, прислушался. Кран капает, стукает вода в тонкую сталь ванны... Ванна у неё зелёная, с большим рыжим потёком в форме крыла... Есть к чему приложить руки в её квартире - и дверь утеплить и краны наладить, да и вообще - ремонт закончить. Квартира, он знал от неё, ей досталась несколько лет назад, когда снесли бабушкин дом, в котором было прописано много народу. Родители с бабушкой обзавелись трёхкомнатной квартирой на Рождественской, сестра с мужем и дочкой - получили двухкомнатную на Луначарке, Наташа - эту: невеста.


Постучал... За дверью совсем не сразу возникло протяжное пошаркивание тапочек о линолеум.


"Кто?!" - в голосе ленивое недовольство, не без оттенка вызова и даже угрозы, мол, кого принесло?!


Платон Наташу тонко чувствовал - тон адресован не ему, а некоему, чтоб отпугнуть - мало ли кто в наше время по подъездам шастает.


Он коротко отозвался: "Я". Как всегда, как сто раз до этого. Она рассмеялась. Она рассмеялась чему-то своему.


Открыла дверь. Что-то в вязании её насмешило, с вязанием вышла - спицы синие, варежка красная, Наташа виделась ему невероятно красивой - он смотрел на неё словно б через кусок горного хрусталя: тени на лице и отсветы солнца от зеркала - невероятное лицо! На ней был голубенький махровый халат, в котором Платон её уже видел дважды. Улыбалась, плотно запахнула халат на груди. "Проходи. " Взяла гладиолус и тут же ткнула его под зеркало в прихожей. Платон положил ей ладонь на талию. Точнее - хотел положить, тепло почувствовать. Но Наташа незаметно-ловко сделала полшажка в строну, ладонь скобкой зависла в пустоте.


Он чувствовал неловкость из-за того, что одета она по-домашнему, а он - франтом. Он-то был настроен прямо с порога предложить ей выйти за него замуж. Но она вдруг стала говорить, - видно, намолчавшись за день, - о вязании, объясняла, что её насмешило. А он за это время успел дважды огорчиться: принимая цветок, уклонилась от поцелуя; на гладиолус не посмотрела, как смотрят на цветы женщины, сунула на столик - к флаконам и квитанциям; варежка для племянницы - ей важнее. Ещё приручать и приручать, подумал.


Квартира Наташи пребывала в состоянии хронического ремонта, отчего разномастная мебель и вещи занимали тут временные места. В прихожей стояло старинное бабушкино трюмо и новомодный шкаф, из дорогих, он стоял косо, с отступом от сорванного плинтуса. В комнате у стен были натыканы коробки из-под бананов с книгами и посудой. Единственно что в комнате было в порядке и обитаемо - обширная серая тахта, составленная из шести мягких тумб, четыре их которых имели высокие спинки, обращённые Наташей не к стене, а внутрь комнаты - к окну и к двери в прихожую, отчего тахта походила на крепостную башню - с зубцами и бойницами. Кухня была приспособлена для кухонных дел ещё меньше, чем комната для житья. Когда-то её мать надумала поменять ей раковину.


Старую сняли и унесли, и смеситель отвернули. Теперь нержавеющая сталь новой мойки покрывалась в углу бронёй пыли. Старый тяжёлый стол для удобства жизни стоял посреди кухни, диагонально к окну, потому что с него Наташа ловко подбиралась к антресоли, где хранилась клубки с шерстью. Он разулся и в носках прошёл за ней в комнату.


- Ты прямо как жених! - удивилась она и приумолкла.


Платон потянулся прижаться к ней, она одёрнула: "Перестань! Петли собьются".


Вчера - ласкова, сегодня вдруг - нет. И не узнать причины.


Она уселась в полуовальное старое кресло, из которого вата лезла, уткнулась в вязание. Он пристроился на трёхножную шаткую табуреточку.


Теперь и язык не поворачивался произнести эти сложные слова: "Выходи за меня замуж". Казалось, ими, словами подобными, всё можно испортить. Это ведь зазыв в другое качество жизни, предполагал он. Одно дело "любовники" (да и то, как бы и ненастоящие), другое - "жених-невеста" - серьёзная сфера. А скачок из системы в систему без подготовки, он знал, всегда рискован, разрушить всё можно.


Уродство выйдет. Пусть, решил он, всё пока остаётся как есть... А - как есть?.. Робел язык!


Наташа любила с ним поговорить. Прежде Платон заходил за ней и, если заставал дома и при этом она была в настроении, они отправлялись гулять. Много меж ними было переговорено. И о пустяках и о вещах тонких.


Сейчас Наташа (словно бы вчерашнего дня не было - вот бы о чём говорить!) принялась рассказывать о Настеньке (для которой и варежки вяжутся), дочери младшей сестры, и о их собаке. Точнее собака когда-то была общая, но когда разъехались - собака досталась Свете. Платон чувствовал, что та собака счастливее его, потому что обожаема многими, и Наташей в первую очередь. О Чарли, престарелом пудельке, она говорила с сочувствием и даже умилением, впрочем, умиление больше касалось отношения сестры к пудельку. К старости у Чарли образовалось много болезней. Врачи наши сердечную аритмию и ревматизм, а недавно пришлось ему два зуба вырвать. И с желудком у него проблемы. Что попало Чарли не ест, для него специально Света готовит. А больше всего он ветчину любит. Только надо мелко-мелко порезать.


- Я тоже люблю, - засмеялся Платон.

- И зрение у него плохое - почти ничего не видит. А нос - сквозь полиэтилен чувствует... Как это у собак так получается?


- Очень просто, - ответил Платон. - Собаки смахивают языком с носа аппетитные молекулы запаха. Если, конечно, запах состоит из молекул. А с другой стороны, из чего ж ему ещё состоять? Вот из чего состоит запах ветчины? Или запах любви?..


- Давай про любовь не будем, - попросила Наташа.


Но Платон сегодня о пустяках говорить не хотел.


- Я думал, - проговорил он, ослабляя галстук, - жарко всё-таки... Думал, может, сегодня выберемся в кафе? Шампанского возьмём. А то сидеть, как на цепи, смотреть на тебя, языком смахивать твой запах...


- Здравствуйте! - возмутилась Наташа и покачала головой. - Я только что из душа.


- Или в ресторан. Я себе зарплату организовал...


- Как это?


- Мебель продали, - неохотно признался Платон. - Погонщиков сказал, выживайте как хотите... С одной стороны вроде бы и законно. А с другой... Неприятно. Развал! Вот и выживаем. Но ещё лет на пять добра хватит.


- Интересно... В ресторан, говоришь? Ну-у... можно сходить! - Наташа чуть покраснела от удовольствия и не сразу подняла глаза на Платона, какой-то узелок довязывала.


Рестораны она любила.


Отставив вязание, она поставила гладиолус в вишнёвого цвета вазу и положила ладони на высокие его плечи, чуть присела, в глаза заглянула.


Платон приобнял её, потянулся к её лицу. На этот раз она губ не отвела. И даже не откачнулась. Лишь вздрогнула, когда большая ладонь легла в разрез халата, на прохладную грудь.


Вдруг, в какой-то момент, уже откинувшись, лёжа, уже с распоясанным халатом, Наташа напряглась струной, вывернулась от Платона, вскочила, расторопно прикрываясь.


- Тихо! - выдохнула она.


- Что?! - Платон не мог прийти в себя, не понял.


- Тихо!.. - проскрипела она уже чуть не с ненавистью.


Дверцы лифта с полязгиванием открылись рядом за стенкой.


Ну и что? Лифт всё время...


Посмотрел ей в лицо - застывшее отчаяние. И у самого сердце гулко-испуганно забилось.


23. Вокзал. На пересечении трещин


Покачивая чёрным полиэтиленовым пакетом, на дне которого массивно, как груз маятника, разлёгся хлеб, прикурив у случайного человека, человека бедного - в перекошенной красной майке, икающего, с размусоленной "примой" в грязных пальцах, Древко вышел на перрон. Здесь было много народа, вещей, шума, это мешало. Но была и тень. Почти сразу он нашёл средь людей себе место - подоконник. Окна вокзальных подсобок выходили на перрон. Примащиваясь рядом с толстым подростком, у которого было глупое лицо и чуть ли не женские груди, Валера заглянул в окно - в ресторанную кухню.


Повариха в белом кромсала тесаком мороженую рыбу. На бортике алюминиевого стола прыгала корявая надпись: "Ст. для холод. зак".


Валера присел на подоконник и наконец затянулся... О проклятое наслаждение дымной затяжки!.. Ядовитый туман ввинчивался в кровеносные сосуды и, одурманивая кровь, возносился толчками сердца в мозг. О ядовитая сладость!..


Совсем близко, из угла, пророкотал объявляющий голос.

Слова расслаивались, двоились, пытаясь нагнать над перроном своих близнецов, летящих из отдалённого репродуктора.


"Поезд номер 181, Минск-Симферополь, опаздывает... "


Подросток капризно простонал: "Опя-ять!". И всё вокруг шевельнулось, заговорило; жаркий перрон загудел, зашипел.


Мальчик, рисовавший мелом ракету, поднял голову к женщине и проговорил странное:


- Из двух сообщений - одно ложное. Да, мама?


Подпиравшая коленом толстый красный чемодан женщина, не отозвалась. Стояла она в совершенно неудобной позе, смотрела, вытянув шею, куда-то в сторону репродуктора, обращённая резным профилем к Древко.


- Сначала сказали "на час". Теперь ещё "на тридцать минут". Значит, есть вероятность, что и это сообщение ложное. Да, мама?


Женщина и на этот раз не ответила. Мальчик не удивился и продлил меловую линию.


Никотиновый хмель не стоек, в полминуты вылетел. Древко обругал себя идиотом и сделал от окна по диагонали два шага, чтобы мельком увидеть - что видит женщина. Но он сразу же и забыл, зачем двинулся к колонне, потому что узнал в толпе свою давнюю приятную знакомую. Она стояла к Валере боком, привстав на цыпочки. Валера подступал к ней, вглядываясь в повзрослевшие черты молодого лица, убеждаясь, что не обознался из-за необычности ракурса.


24.


Помявшись, он смущённо улыбнулся и прикоснулся к её локтю:


- Привет.


Она резко обернулась.


На щеке её Валера обнаружил слёзку.


- Здрасьте, - сердито буркнула она, словно б от удара защищаясь. И, узнав его, попробовала ответно улыбнуться.


Кончики её пальцев прошлись по некрашеным щекам, прогоняя капли. - Не узнала сразу.


- Что-то случилось?..


Миг назад он и думать не думал о ней. Да вот посочувствовал смутившемуся своих слёз человеку, и разговор возник, может и не самый содержательный из всех сотворяемых на перроне в эту минуту, но нам вполне любопытный.


- Да ну! Ничего... Давай в сторонку отойдём. Возьмите это, - она показала на бардовый объёмистый цилиндр сумки.


Древко легко подчинился. Но и подумал: "Куда же это, что за перебежка?"


- Ничего не случилось... Просто грустно отчего-то... - Павла остановилась у крайней колонны и, оглянувшись, опять приподнялась на цыпочки.


- Ждёшь кого-то?


Валеру мучило, что он не может вспомнить её имя.


- Уже нет. Просто застоялась, потянуться, прости, захотелось. Поезд опаздывает.


- В Крым?


- В Крым.


- Э-э...


В этом "э-э... " был вопрос, совершенно ей понятный. Все подобные междометия - то ли отзвук допотопного времени, когда ещё и язык не был нам дарован, то ли грядущего - когда отнят будет. В вопросе было: с кем?


- Одна! А путёвки, представляете... две.


Павла обращалась к Валере - то на "вы", то на "ты". Она не помнила - на "ты" или на "вы" с ним была когда-то.

Кратким было их знакомство.


Одной не скучно?


Так получилось. В последний момент... Жалко, что путёвка пропадёт. Да и билет...


- Может, ещё сдать успеешь?


- Не успею. Пусть пропадает.


Валере не было дела до обстоятельств её жизни. Да она и не хотела об этих обстоятельствах с ним говорить. Но ведь и помочь ей надо, чего ж билету пропадать?! Ему стало жаль чужих денег.


- Давай в кассу схожу, узнаю.


- Валера... не стоит суетиться. Ладно?


И он устыдился своей мелочности. Но и привольно себя почувствовал, что-то расправилось в нём, суетность отлетела, словно б под звёздами средь тихой реки вдруг оказался. А она изменилась, отметил он, да ведь три года после Сокирно прошло. Тогда девичья робость была в ней.


- Ты повзрослела.


- А ты такой же. Я тебя в городе как-то видела. С тобой была дама. Красивая. Жена?


- Не знаю, - ответил он улыбаясь. - Может, просто знакомая... А вообще-то... - Он думал, что скажет, - да, жена. Но произнеслось другое: - Вообще-то я одиноко живу. По сути...


Да и Тамару он не считал красивой.


Впрочем, она и Павле таковой не показалась.


- А тут, на вокзале... Провожаешь кого-то?


Валера чувствовал её к себе расположение и ещё явственней то, что ей хочется его задержать, поговорить.


- Да нет. Случайно занесло. Тоже в отпуске, - он для чего-то приподнял, показывая, чёрный пакет с хлебом.


- В отпуске?


- Каникулы в школе.


- И вы, Валера, допустите, что бы пропала путёвка?


- Ты меня приглашаешь? - В голосе Древко возникла приятная ему самому игривая интонация.


- С удовольствием приглашаю! - поддержала Павла его игру.


Разговаривая, они оба чувствовали некоторое неудобство.


Валера испытывал неловкость, что забыл, как её зовут.


Помнил, что как-то не совсем обычно, то ли Власа, то ли Паша, то ли Богдана. Неудобство, которое испытывала Павла, было иного рода. Она боялась, не отдавая себе в том отчёта, остаться в одиночестве, когда в неё вновь вонзятся все режущие и колющие слова, брошенные Андроном. Она отлично почувствовала, что Валера забыл её имя; это не показалось ей обидным, ведь после Сокирно не виделись, кратким было знакомство, и она скоро нашлась, как ему подсказать своё имя.


- Смотри, правда две путёвки. - Из её заплечной сумочки явились приятного вида - с красным солнцем, с катером и человеком на лыжах - белые глянцевые прямоугольники. - Подруга в последний момент передумала.


- Забавно...


- Всё оплачено... И дорога. И путёвки.


Валера понимал, что она его подначивает, провоцирует, что всё это отчасти игра и шутка. Ведь понятно же ей, что не может человек ни с того ни с сего сесть в поезд и уехать неизвестно с кем, неизвестно куда. Так отчего ж и не подыграть? Ему было легко рядом нею. И он неожиданно подумал, что, наверно, по утрам приятно было бы её целовать.


Молодо, свежо лицо, губы отчётливы.


Она взяла на себя роль искусительницы, он простака.

- А подруга вдруг приедет? - придурковато вылупив глаза, задался он вопросом.


- Не приедет, - сладко прошипела она. - Я почему и расстроилась. Договаривались полгода, собирались... А она: "Понимаешь, Павла, не получается..." Так что, Валера, можешь и не думать. Приглашаю!


- Надо подумать, - он продолжил игру, понимая, что конечно же никакая его поездка никак невозможна. Он даже в центр города ходит пешком, экономит. Да и не только в деньгах дело - Тома его ждёт обедать! И Костю Николай Иванович с дачи вот-вот привезёт...Хотя было бы здорово - раз и исчезнуть!


- Подумай, - она с прищуром глянула на него.


- Увы, - развёл он руками, в одной из которых был пакет.


- Рад бы в рай...


- А, вам слабо! - не унималась Павла.


- Ладно, шутка есть шутка, - Валера вышел из игры.


- Конечно! - согласилась Павла. - Просто подумала, если одинок - так и терять нечего.


А ведь и нечего! - ясно почувствовал он.


- Да и ни денег у меня, ни вещей. Паспорт, правда, с собой...


- Правда? - Павла победно похлопала в ладоши.


Он и сам удивился, что вспомнил о паспорте. А ведь, может, это судьба?


- Если только в деньгах дело - дашь из Севастополя телеграмму. А нет - за всё заплачено... Отпуск-то раз в году! Чего ж тут в пыли и жаре сидеть?.. Представляешь, уже завтра - море! Пляжи. Скалы...


25.


- Внимание-ание, - зарокотали репродукторы, - на первый путь прибывает...


А действительно, вот будет номер... Сюрприз так сюрприз.


Томке телеграмма: "Срочно вышли востребования, объяснение потом..."


Вдруг да согласится?.. - чувствовала Павла. - Но ведь женат! Куда там - от жены и детей. Да и зачем женатый? Хотя говорит, что одинок... Мужики трусоваты. С головой в омут - хвост у всякого задрожит... Это подонок Андрон Палыч ничего не боится...


- У меня четвёртый вагон.


- Море и скалы - соблазнительно.


- Что? Я не слышу.


Они двигались среди множества людей, их обгоняли, толкали, встречно пресекали им путь. Валера, вскинув бардовый баул на плечо, проталкивался за Павлой.


В отдалении из-за поворота, из густоты столбов, построек, цистерн возникла зелёно-красная прокопчёная физиономия тепловоза.


Так что же, может, взять да и поехать?.. Да куда тут ехать, шутка есть шутка!


Валера представил, что сейчас вернётся домой, увидит Тамару, а потом все дни до школы будет думать о море и о том, что он полный идиот. Представив кислое лицо Тамары, он ускорил шаг.


Сейчас разберёмся, сказал он себе, шутка или нет. Несёт ветром, так и нечего противиться! Он проталкивался за Павлой, не веря в то, что сможет уехать.


26. Пролог. Простые нравы Сокирно

На растресканном белёсо-сером асфальте средь соснового бора приостановился автобус... В тот день, три года назад, на белом свете, как заведено, свершались миллионы событий. В их числе произошло и такое - из автобуса на извилистую пустынную дорогу вышло шесть человек. Шесть лишь! А в былые годы... Вы помните? Кто-то, конечно, помнит. Да и как забыть! В былые времена, когда автобусы подваливали в Сокирно перегруженными, рюкзаки и рулеты палаток каменели под ногами, сдавливая ступни ног, а самая нервная удочка, - из букета, пристроенного над головами, - норовила хлопнуть по случайному загривку, - сотни высыпались на эту дорогу.


Прилетали сюда автобусы старательно - раз в тридцать минут.


Магнитофоны жевали воздух, всё хохотало и визжало, поток неиссякаем был... Было, бывало... А теперь - в Сокирно шестеро вышло, а назад - и ехать некому, пустой отвалил, как оплёванный, дымок разнесло.


Сокирно! Место вот каково, кто не знает. Прежде прочего следует сказать - место дивное. Сосны мачтовые - вершинами объёмно влеплены в сердцевину неба; коттеджики - домики деревянные - цепочками разорванными разбросаны вдоль берега средь сосен, средь тропинок; великая река (ну да вы знаете, Русь здесь устанавливалась) отражает днём солнце, а ночью луну и летящую цаплю; желтоватая лента пляжей - с топчанами и лодками - нецеломудренно обнажает тела, делая всякую тряпочку порочной; тут и ресторанчики мудрёные - и в гроте, и на пеньках, где за копейки подавали под пиво жареных кроликов и цыплят; тут и рыночек и киноколлизей, и танцплощадка...


Зона отдыха - в двух словах.


А одним - Сокирно.


Всё тут жило, бурлило, кипело, развлекалось-разлагалось.


Но обрушились на Сокирно перемены. Как, впрочем, и на всё и на вся. Затрубили трубы всенародно: пьянство - гримаса, "змий". Ну да, оно вроде и верно. Но как-то странно, чтоб ни с того ни с сего бросить всем миром употреблять-закусывать.


Хотя в этом что-то и есть. Может и давно пора. И не узналось сразу в этом громе ликующем нечто очень нечеловеческое, буквально антихристово. Первое чудо, явленное Христом, было обращение воды в вино. А тут первое действо нового правителя, что ни говори, как раз анти. Пьянству была объявлена война.


Линия фронта докатилась и до Сокирно. Как-то на сыром туманном пляже, недалеч от ресторанчиков-баров, обнаружился человек с прорезаным горлом. Повод был найден; на войне как на войне - рассадник и аннулировали. Скорей всего Сокирно пережило бы эту пустяковую диверсию. Да вот на следующий год охнула Русь Чернобылем. Дрожь прошла, как огненная молния, по старой реке. И словно б во времена батыевы паутиной перекрылись тропинки Приднепровья. Кусты и травы, тайные корневые подземные миры шевельнулись, двинулись к солнцу, чтобы, может, и солнце само паутиной прибить... Мужайся, и да крепится сердце твоё, Русь...


27.


В то лето сердца были уже напряжённо политизированы...


"Это - как?.." - спросит потомок, читатель этих страниц.


Действительно - как?.. Хорошо бы выстроить ему ответ, ему, странно любимому человеку, как это в старину делалось - в форме диалога. Один интересуется, второй удовлетворяет. Ну например.


- Что значит - сердца политизированы?


- Вот с чем сравню. Если накачать воздух в бочку с вином, то получится шипучка. Правильно?


- Правильно. Газификация!


- Ну а если накачать человека силой - мышцы сформировать?


- Качок выйдет.


- Пусть так. А если политическими страстями?


- То выйдет человек политизированный.


- Верно. И страсти в нём, как та шипучка, однажды в свой час пшикнут-стрельнут.


- И что же, выйдя из автобуса, они друг другу стали говорить про политику?


- Нет, политика здесь ни при чём...


Теперь я вижу, что форма диалога не оправдала себя! Просто автору этого сочинения хотелось сказать, что политизированность времени - просто деталь, такая же, как, скажем, сосны, заброшенные коттеджи, река, на фоне которых сейчас развернутся события, важные для нас...

Люди, вышедшие из автобуса, политический текущий момент обсуждать не стали, хоть у каждого из них и было мнение по поводу прошлого и будущего своего отечества, выращенное в колбах ТВ и на газетно-журнальных полях. Нет, они прибыли в Сокинро попросту.


Попросту это так: три девушки и три молодых человека.


Обычное дело. Всё всем понятно, как в политике. Но это если в подробности не вдаваться. Роман же наш подробен! Поэтому во избежании недоразумений следует здесь дать формулировку подробности, коей следует именовать ту мелочь жизни, которая не является пустяком. Пустяков же в нашем романе не будет.


Хорошо людям, которые садясь за письменный стол или компьютер, не знают, что написать. Что ни напишут - всё слава богу, всё как подарок. Куда хуже мне, в котором уже шумит жаркими ветрами сосновый бор, кому ясно видны лица молодых людей и понятны их мгновенные перемены желаний. Я всё оттягиваю и оттягиваю мгновение, когда перекатится моё перо к ним.


Наверно, тут самое место приоткрыть (что конечно же может выглядеть нескромно) личность автора. Кто таков?! Откуда? Всякий может спросить. Ведь автор где-то близко и нет-нет да и объявляется на этих страницах. Любой вправе спросить: кто таков?! Но я не знаю, как ответить. Я близко...


В сорок лет оказывается всё близко. Только что были девяностые годы - рождение моего деда, Цветаевой, Платонова; вспыхнуло их детство - неведомое, странное, родное.


Близко-то как! И тут же, уже у меня под ногами, завершились нынешние девяностые, рассыпалась страна, написан "Бедный ИОВ", родился Иван, детёныш, сын второго дыхания... Зайдёшь в соседнюю комнату - можешь дружелюбно кивнуть Светонию, перемолвиться с Рабле, а Гомер эхом повторит за тобой: "Я сомневаюсь, что был я в Итаке..." Я родился в чащобе двадцатого века, через десять лет после Второй Мировой и 38 после Революции, через 18 после расстрела моего деда... Всё близко... Увидеть бы потомка моего, живущего в следующих девяностых!.. Да вот, кажется, и вижу! Любовью светятся мои глаза... И ещё через сто лет, и ещё через сто... Ах, как бы любил меня мой дед... И ты на него взгляни, так его запомнили крестьяне. Вот он, молодой и добродушный, стоящий на козлах прыгающей по полю коляски, он досадливо взмахнул на повороте хлыстом, подгоняя лошадь, навсегда покидая наше родовое тульское имение. Он любил многочисленную родню, скачки и преферанс, а принял мученическую смерть за Россию.


Он любим мною уже и за тот взмах хлыста... А за ним, из ХVIII-го смотрит на нас с тобой его прадед, ещё юнец, не ведающий, что впереди его ждут многие войны, Бородино, Вязьма, шпага "За храбрость", Париж, генеральство, что доведётся ему, ветерану 12-го года, командовать парадом при закладке Храма Христа Спасителя, вокруг которого по жёлтым дорожкам будет гонять колесо одна девочка... Оканчивается территория ХХ века, я стою на его опушке. Всё вокруг видно на сотни лет...


А когда мы прикладываемся к иконе, то целуем и предков своих, живших во Христе, и потомков своих до последнего дня.


Сочтите, читатель, эти строчки черновиком неоконченного письма, которое задумал автор для неведомого вам человека; начал да и позабыл его меж этих страниц. Уж простите меня.


28.


Домик на себя оформил Борис Квадраткин, человек с лицом и фигурой римского легионера. Борис был объектом приложения страсти дев тихих и дев восторженных, дев умных и дев неразумных, и прочих дев, и прочих. Он действовал на них - как на кошек валерьянка - они дурели. Случается же в природе такое! Студенческое имя ему было - Нолик.


В этом несерьёзном, магнетизирующем многих прозвище, реально звучало уважение к Борису Квадраткину. В институте он вёл жизнь ураганную. Но в какой-то напряжённый момент буря вынесла его из стен родного факультета. Пришлось Борису спешно переплывать на заочный. При этом из институтских коридоров его вынесло в коридоры заводоуправления, а именно в отдел снабжения завода "Эталон". Завод - это была та стихия, которая после родниковых институтских лет вдруг показалась ему бескрайним свободным морем. Прежде Нолик чувствовал себя как бы в сырой котловине, где хоть и вдосталь всего - и девок и вина, и друзей-придурков, - но ведь и понятно - там, выше, на зелёных холмах, есть другое, там ведь солнца больше. Он несколько раз, как бы в шутку, пытался выкарабкаться из сырости (говорил своим: ну-ка, крикните меня секретарём). Но комсомольское начальство всегда имело свои виды, а может и казался он им опасным: сомнёт да заменит; спихивали его. По правде, в ту пору в роли комсомольского начальника его представить было сложно.


Боец - да, парень с девками активный - угу, организовать шабашку - запросто, но чтобы он на собрании мутное слово держал... Одни шуточки его чего стоили! В сочетании с каменным легионерским лицом (когда вдруг белая молния-улыбочка разлепит суровую щель) эти шуточки его производили славное впечатление, повторяемы были, разносясь кругами и теряя авторство.


Поездке в Сокирно предшествовало сплетение интриги, смысл которой состоял в том, чтобы примирить своего друга-приятеля Интрусова с Элиссой, девицей - глаза в косинку и с улыбкой неожиданной. Интрусов состоял в горкоме секретарём комсомола. А Элисса - печаль его давняя, из-за которой он в Черкассах оказался, - корреспонденткой при заводской многотиражке. Когда-то она тоже училась в Киеве, и там что-то между нею и Интрусовым произошло. Квадраткин подробностей не знал. Точнее, знал, что ему положено - Элиссу нужно из города вырвать и к Интрусову на руки передать... Что ж, значит, Сокирно пора проведать! Повод придумали такой - переезд Интрусова в Крым. Тем более, что это не было полной ложью, перевод в Крым ожидался с неделю на неделю.


Квадраткин подловил Элиссу в редакции. В комнате никого не было. Он уселся перед ней на край стола, забрав и пригасив сигарету. "Слышала? Интрусова переводят, засиделся в нашей дыре." "Куда?" - зачем-то поинтересовалась Элисса.


"В хороший крымский город. Севастополь называется." - "Ну и пускай, - равнодушно ответила она, прикуривая новую сигарету. Нолик сосредотачивался на её неуловимых глазёнках, думая: и что Рюрик в ней нашёл? Плоска - тоска. Хотя улыбка и губы. Но косая-косая... И волосёнки какие-то пегие.


"Знаешь, Элисса... есть люди, которые самолёту предпочитают самокат - надёжнее. Ты из таких?" - "Почему?" - глянула Элисса исподлобья. - "Почему?.. Об этом, Элисса, тебя и спрашиваю. Ты вот как чувствуешь - Интрусов самолёт или самокат? Какая у него моща?" - "Что тут чувствовать - всё видно. Причём давно. Толстый и наглый. Очень масштабен!" - "То что толстый - похудеет, коль захочешь. Да и не толстый он, а плотный, конституция такая. А что наглый - по себе знаю - второе счастье..." - "Даром такого счастья мне не надо!" - Элисса уткнулась в свою писанину. Нолик вытащил из её пальцев ручку, крутанул пропеллером по столу, та свалилась на пол. "Ты всю жизнь собираешься в многотиражке, как сова, сидеть?" - "Почему, как сова?" - Элисса подняла ручку. "Ты же классная девка, но ведь в Черкассах тебе ловить нечего! Газетка, кстати, вот-вот накроется, времена меняются. А журналистов таких, как ты, в городе - сколько?" - "Пруд пруди." - "Пруд пруди - не то слово, как собак не резаных. Вот и будешь тут, как слепая сова, метаться из редакции в редакцию, место искать. А можешь ведь стать..." - "Ага, - поняла его Элисса, - чайкой!" - "Чайкой так чайкой, - Квадраткин пустил свою молнию-улыбочку, от которой всё возможное должно было в ней увлажниться. - У него батя в Киеве высоко сидит. Не пожалеешь... Я, собственно, зашёл тебя на его проводы пригласить. В Сокирно едем в пятницу...

Не спеши. Никто тебя насильно в постель не потянет..." - И глаз прищурил. Элисса задумалась, потом сказала, что если и поедет, то только с Галкой.


Галку Орлец, подругу Элиссы, Квадраткин знал, она работала воспитательницей в заводском детсаде. Была она девкой грубоватой и долговязой, да ещё и лоб у неё был в прыщинку - как салями.


"С Галкой так с Галкой, - сразу согласился Квадраткин. - Найдём ей кого-нибудь, что б не скучала."


Основная проблема была решена. Оставалось - пару прыщавой найти. У самого Бориса в это время наметилась небольшая совместная история со Светлячком из конструкторского, так что к общению с воспитательницей он готов не был. Но на ловца и зверь. В центре, у Дома Связи, на глаза попался Древко, сокурсник бывший, парень с заумью, но в небольших дозах и к общению годный. В пединституте, правда, предами ценим был: чуть не с третьего курса вёл в подопытной школе факультатив. Но вот среди сокурсников - робок и неясен, как за дощатым забором.


"О! Только о тебе вспомнил - ты тут как тут! - Нолик выбрался из машины на бордюр, руку каменно жал, улыбнулся. - Кстати! Выходные свободны?.." - "Ну..." - озадачился Древко.


"Ясно, - мягко и со смешком, ожидая ответной улыбки, - оборвал его Квадраткин. - Значит, едем в Сокирно. С двумя ночёвками. " Древко затянул что-то насчёт библиотеки, мол, собирался плотно посидеть. "Что за библиотека?! - укоризненно изумился Квадраткин. - Лето - проходит, жизнь - проходит! Домик - заказан. Домишко - три комнаты, шесть коек. Компания - что надо... А девицу при этом гарантирую послушную". - "Да, лето проходит, - согласился Древко. - А что за девица?" - "Вот чего не умею - девицу на пальцах показать... Воспитательница одна, в каком-то смысле твоя коллега. Годится? И вообще - это Сокирно, ты понимаешь!..


Там, Валера, в мои золотые годы девок полегло, что немцев под Сталинградом!" Подкупило: Нолик имя помнит. И протянул: "Да вообще-то... " "Всё! Завтра на станции в восемь... Ты-то не женился? Нет? Ну и всё. Колбасы прихвати." - Квадраткин прихлопнул дверцу.


В пединституте они обитали на разных факультетах.


Квадраткин на "дурфаке", так самоуничижительно именовался факультет физической культуры и спорта. Древко - на русской филологии. Но пересекались. Вокруг Квадраткина вертелась разбитная компания, в которую Древко приглашаем не был.


Творились там дела не только развесёлые, но и непонятные: денежные, тёмные. Не приглашали: серьёзен, о неинтересном заводит, всё идеи какие-то... Древко же в сердце держал на Нолика тихую обиду. Ему казалось - оттого его в компанию не зовут (он пару раз определённо навязывался), что неполезен.


29.


Древко, увидев в толпе на автостанции рядом с Квадраткиным Элиссу, приоткрыл рот, готовый через пару шагов воскликнуть что-то радостно-приветственное. Скорее даже как-нибудь пошутить. Но та, заметив его, отвернулась. Древко внутренне сник. Нолик махал ему с десяти шагов, приветствуя, мол, ждём тебя, ждём!


С Элиссой пришлось по-новому знакомиться. Она скользнула по Валере косящим неузнающим глазом, кивнула.


Значит, так надо.


Одно время они были дружны: в первый год после школы, когда поступали в черкасский пед и не поступили, хаживали вместе от безделья в кино. Зима была длинной. Древко азартно что-то рассказывал про книжное. А в мае его забрили в службу, больше и не встретились... Не знакомы так не знакомы.


А две другие девушки улыбнулись. Светлячок улыбнулась - симпатично, скромно, но Гале лучше б не улыбаться: лицо стало каким-то абстрактным, словно б распалось на дуги. По излишней продолжительности этой улыбки Древко понял, что Галя, девица громоздкая и с каким-то неприятным носом, предназначена ему.


Протянул руку и крепкий ширококостный парень: - Интрусов, Ярослав. Серьёзно посмотрел, с уважением, как наверно и на всех смотрит, знакомясь.


Бывают же, однако, имена! Может, извиниться да не ехать?.. Галя эта кошмарная...


Но - поздно убегать: подкатил сокирненский автобус, собрал в сборочку полустеклянные шторки передней двери. Да и как бежать - настроился (это как бы растворил и смешал краешек своего времени с Сокирно: думал - как будет и что, колбасу покупал, сумку собирал), не выскользнуть, смешалось его будущее время с временем этих людей.

А Элисса о чем-то с Ярославом переговаривается... Как-то нехотя, но... Так-так-так... Верно говаривал Квадраткин: город маленький, прослойка тонкая...


30.


<Эталоновская> "Радуга" располагалась за ветхим полупрозрачным - штакетным - забором. От ворот и калитки остались столбы, которые когда-то, как и многое тут, были крашены розовой краской. Теперь столбы, сделанные из шпал, подгнили, и их перечёркивал, как шлагбаум, а может и удерживал от падения, ободранный хлыст сосны, которой, очевидно, не повезло в жизни. Квадраткин поднырнул под неё и вдруг зацокал языком. Оказалось собаке. Беспородного толка пёс лоскутной серо-рыже-чёрно-белой расцветки сидел под дверью голубого вагончика, беззвучно скалил зубы.


Поцокав языком, Квадраткин оглушающе свистнул и притопнул ногой, собака проворно отбежала за вагончик и оттуда, уже из-за угла, нервно залаяла.


Шесть человек стояли на обсыпанной хвоей дорожке, свалив у столбов сумки и рюкзак. Все выжидающе смотрели в разные стороны, кто сквозь близкие сосны на Днепр, на песчаную косу и белёсую зелень кустов за ней, кто на собаку и вагончик, отметив, что в окне шевельнулась шторка, кто на сильную фигуру Квадраткина и на ближние домики, прикидывая, в каком приведётся жить два дня, кто смотрел на соседнюю базу, где толстый мужчина в шортах, с животом округлым и плотным, протирал лобовое стекло светло-зелёной машины, в котором отсвечивался стоящий рядом домик.


- Кого-то ждём? - Валера негромко заговорил с Галей. Та игриво подняла-опустила голые веснущатые плечи и, собравшись ответить мило, неожиданно икнула. Она не засмеялась от своей неловкости, но вдруг с неприязнью проговорила: "Откуда я знаю!"


Заминка, оказывается, вышла из-за смотрителя: нет на месте.


Квадраткин стоял под дверью вагончика и дирижировал ладонью лаем собаки. Его подруга ощутила вдруг, что в пространстве между нею и Борисом возник вакуум, стягивающий их в одну точку, пронырнула под жердь и, не в силах удержать себя, на виду компании прижалась к его сильной спине.


- Будем ночевать под соснами, - прошептала она.


- Какое там, Светлячок, ночевать, - не оборачиваясь ответил Квадраткин, помахивая ладонью. - Утро пока!


Вдруг дверца вагончика с треском распахнулась и за нею обнаружилась тюлевая занавеска, из-за которой выглянуло округлое черноусое лицо.


- О-о... - произнесло лицо и пропало за тюлем.


Человек там, очевидно, развернулся, потому что стал выбираться из двери задом, выдавив занавеску, вышаркивая вслепую на ступеньке обувь. Наконец, обувшись, усач поздоровался с Квадраткиным:


- Лучшим людям этой страны!..


Квадраткин жал руку, глядя на заходящуюся в лае собаку. - Где ты такого попугая взял?


- Но-орд! - укоризненно протянул смотритель. - Это новые гости.


При слове "гости" Норд с облегчением умолк, вознёс тонкий серп многоцветного хвоста и завилял им.


- Тебе трёхкомнатный? - усач равнодушно глянул на стоящих под забором. - Берите седьмой. Располагайтесь как дома.


Квадраткин вместе со Светой (она уцепилась сзади ему за плечи и подогнула ноги) повернулся к своим.


- И позабудьте, что в гостях... - он пустил на всех молнию-улыбочку и его почти заезженная шутка прозвучала вполне остроумно. - Хозяина нашего звать Лёша. Но палец ему в рот не класть. Лучше Норду... Ну и чучело лоскутное!


- Приблудился, - пояснил сторож. Лукавая улыбка возникла на его молодом овальном лице. - Ко мне многие наведываются.


Придут, поживут, уйдут...


За его спиной шевельнулась занавеска, из неё появилось - иллюстрацией - загорелое игриво-смущённое женское лицо.


- До вечера! - женщина быстренько сжала локоть сторожу и проелозила заинтересованным взглядом по мужским лицам. - У нас шашлык замочен... - Около Норда она ойкнула, сделала вокруг него дугу и вынырнула под жердь.


- Соседка, - втянув неспеша носом воздух, пояснил Лёша и мотнул головой на калиновый куст, за забор, в сторону салатовой машины. Он отдал Квадраткину ключ от седьмого домика.


- Познакомься, Лёша, - Квадраткин подтолкнул сторожа к Интрусову. - Это Ярослав... Иванович.

- Рад! - прореагировал Лёша. - А то начальство нас теперь не любит... - Он подошёл к жерди, перегораживающей вход. - Теперь всё больше в Крым да на Кавказ... А когда-то вся Москва здесь была. И весь Питер...


Руку Лёша протянул без суеты. Получилось так, что рука Интрусова какое-то время висела в воздухе над жердью, ожидая пожатия.


- Интрусов, - барственно и дружелюбно улыбнулся Ярослав, повеселев от того, что Лёша медлил с пожатием, выказывая независимость характера. Руку Интрусов жал с явным удовольствием и даже вкусом!


Познакомить Древко со смотрителем забыли. Он стоял рядом, смотрел через сосны на небо, в котором двигался журавлиный клин.


Их домик окружала деревянная резная веранда, на которую с разных сторон выходили три двери маленьких, совершенно одинаковых комнат. В каждой стояло по две кровати и по одной тумбочке. Ничего иного в комнатках бы не уместилось.


31.


Павла приехала в Сокирно с двоюродной сестрой Зоей, её мужем (на его же зелёной машине), с её соседкой Стеллой и сынком Стеллы - умноглазым четырёхлетним Игорёшей. В машине Павла сидела на заднем сиденье рядом со Стеллой, голые круглые коленки которой высоко торчали из коротких белых шорт. Игорёша развлекал: по памяти рассказывал "Руслана и Людмилу". Слушать такое обилие стихов от ничтожно маленького мальчика было удивительно.


Павла выбралась из машины и огляделась... В Сокирно она когда-то приезжала с мамой, ещё здоровой, и со Смешниным, он тогда только-только поселился у них; Павле тринадцать исполнилось. Весело тогда отдыхали. Смешнин катал их на лодке, иногда вываливался за борт, мама садилась на вёсла и будто бы хотела от него удрать. Смешнин плыл-догонял.


Однажды он их ужасно напугал. Выплыли на широкий простор и увидели летящую из-за острова прямо на них "ракету". Мама запричитала: "Тоша!!! Тоша! Тоша... " И было в этом крике многое. Вначале: "Греби, милый, греби!" А в конце, в последнем возгласе: "Значит, судьба такая".


А Смешнин зловеще пророкотал: "Что, девоньки, жить хочется?!" - и вёсла бросил. "Ракета" наваливалась на них, окружённая белой водной бурей, отбрасывающая в брызгах слабую радугу. Мама обхватила голову Павлы, к себе прижала.


Но Павла видела, как страшный корабль медленно отворачивает совсем близко от них в сторону.


Потом так все смеялись! А мама долго пересказывала знакомым, как их разыграл Андрон: "Говорит: что, девоньки, жить хочется?.. А фарватер, где корабли плавают, чуть в стороне оказывается!.."


Поселили их в двух комнатах длинного, как барак, дома со многими дверями, выходящими на террасу, запертыми на разнообразные висячие замки. Павле дом понравился: тишина и запустение; лесная тишина, паутина безобидная меж резных стоек террасы, сонные пауки, хвоя нанесённая, запахи реки и сосен...


Зоя, она была лет на десять старше Павлы, пригласила её из жалости: близко переживала нелады в доме своей тётки, матери Павлы: больна очень, может, даже и умирает, а Андрон, муж её нынешний, подгуливает, скотина, да ещё как-то и неприятно при Павле шутит про взрослое. Она часто брала её с собой - то за грибами, то прокатиться по сельским магазинам.


Но сегодня у Зои была и ещё причина: Стелле компания, может отвлечёт её от тёмных настроений.


Муж Стеллы, отец Игорёши, укатил на заработки на Колыму и первые полгода не было от него ни слуху ни духу. Потом стали приходить коротенькие невнятные письма и денежные переводы.


Стелла через общих знакомых дозналась: нашёл там себе! Обозлилась и стала мстить ему со всяким, с кем удавалось.


Павлу она знала давно и не стеснялась.


- Разместимся? - она прыгнула на скрипучую панцирную кровать и стала раскачиваться. - А ничего сексодромчик... Правда со звуковым сопровождением... А пылищи-то, пылищи!


Её забавляла девичья стыдливость Павлы. Павла же её слова не всерьёз воспринимала, шуткой. Ведь нельзя же всерьёз о таком говорить! Не может же это быть правдой. Распущенных женщин Павла к тому времени ещё не встречала. Мужчины - те понятно. А тут - конечно же шутка!.


- Да, пыльно очень, - Павла, улыбалась, выказывая понимание шутки. - Пойду, тряпку найду.


- Тряпку?.. Тряпку давай я поищу, заодно и местность обследую. А ты тут... Игорёша! Ты читаешь? Ну читай, читай... У него две нормальные формы жизни - либо спит, либо читает.


Игорёша с цветастой книгой на коленках, пристроившись на парапете террасы, не глядя, помахал маме ладошкой:


- Пока-пока.


Подходящую тряпку Стелла обнаружила на крыльце перед неокрашенной дверью голубого вагончика. Очень скоро она обследовала и сам вагончик. Хозяином оказался человек молодой, гостеприимный и опрятный. И всё внутри вагончика выглядело опрятным и чистым. На линолеуме лежала потёртая малиновая дорожка, без единой соринки. Будто специально к её приходу хозяин вытряс; упадёт одежда - не запачкается. Так чисто бывает в жилищах некоторых холостяков, готовых всякую минуту к приёму неожиданных гостей. Раздвижная тахта была собрана и застелена чистым розовым покрывалом. А раскрылась легко. Только покрывало замялось, рубец пролёг по стыку тахты. На стене, поверх коврика с охотниками, оленем и собаками, крест-накрест - красиво - висели ружьё и сабля.

Коврик был тонкий и жесткий - она костяшками пальцев потом водила лёжа.


32.


За длинный многосолнечный пляжный день обе компании перемешались. Оказалось, что Интрусов знаком с мужем Зои, доброглазым и животастым Вовой-Вовчиком. Ну и Лёша со Стеллой внесли своё. Как бы там ни было, подступающий вечер уже расписали насыщенными натюрмортами: берег под звёздами, костёр, шашлык, рыба в фольге. Лёша пообещал - обеспечит.


Компания слепилась полуслучайно; никого здесь не связывала особая душевная привязанность. Каждый мог бы в этот вечер с не меньшей жизнерадостностью находиться среди других людей; наверное, на свете существовали люди, с которыми они охотнее бы прожили это время своей жизни, сложись иначе обстоятельства. Но они иначе не сложились. И теперь всякое влетающее в сердце мгновение, и все подталкивающие его, это мгновение, прочие корпускулы времени, требовали наполнить их памятными эмоциями, явной жизнью - здесь, среди этих людей. Хотелось яркого и памятного! Все словно б обречённо сговорились, что рады друг другу. Молодой хмель праздности затопил Сокирно.


Похоже, что один лишь Интрусов был действительно счастлив. Элисса средь солнечного дня стала к нему благосклонней: приняла задумчиво, без показной недоумённой гримасы, собранный им букет из корней, цветов, веток и трав.


- Давай, Элисса, с нуля начнём. Познакомимся, - предложил спокойно. - Вот меня зовут Ярослав Иванович. Имя княжеское. Фамилия Интрусов. Я не из бывших князей. Из будущих...


Слова его были хвастливы, так во всяком случае Элиссе казалось. А Квадраткин, услышав их краем уха, нисколько не сомневался - из будущих.


33.


Водка плескалась в трёхлитровой банке, отбрасывая огонь костра; стекло преломлённо высвечивалось изнутри голубым.


Неспешно плясали струи костра, отражаясь в глазах и мимолётно в белизне зубов. Сидели полукругом, лицом к тёмной реке, в которой уже появились звёзды. Пили за переезд Интрусова в Севастополь и за знакомство, и за его личное счастье. Тосты организовывал Квадраткин, возвышая, как умел, своего друга-приятеля в глазах Элиссы.


- Чтобы и у вас всё было, как у нас! - поддержала Нолика Света-Светлячок, обращаясь к Элиссе.


- А как у вас? - без улыбки поинтересовалась Элисса.


- Вот так, - счастливо засмеялась Света, прижимаясь зубами к голому мускулистому плечу Квадраткина.


Квадраткин в это время стягивал кусок мяса с шампура, подул на него, остужая, и вставил его в зубы Свете.


- Жуй!.. Не знаю, как у тебя, - проговорил он, - но у меня, что ни ночь, то брачная, что ни месяц, то медовый!


Это был новый девиз. Все засмеялись, громче всех Галина, а толстопузый Вова-Вовчик повторил восхищённо, понравилось.


Лишь Света стукнула Нолика кулачком по спине.


Потом наступила тишина, лишь костёр отстреливал капли жира. Во внутренней тишине каждого ожили свои переменчивые желания и мимолётные раздражения. Смех на миг освободил их всех от тайного ужаса одиночества, показал уголок сказочного сада, который существует в каком-то ином мире, смех рассыпался, и вывернул их обратно на этот берег, к лунной дорожке, к широкой реке, над серединой которой, прямо над фарватером летела чёрная ночная цапля, похожая на консервный нож, запущенный кем-то в неведомую даль.


Посмеялась и Элисса, укрывшись в тень, за спину Интрусова, а потом сосредоточенно подумала о чём-то своём: "А что ж, может быть".


34.


Получилось, что Игорёша оказался под присмотром Павлы.


Стелла несколько раз суетливо исчезала от костра. То за стаканами уходила вместе со сторожем, то за солью, вела себя как обрадованная гостями хозяйка. О сыне она кажется позабыла. Игорёша вёл себя тихо, заворожено смотрел на огонь, и скоро попросился спать; Павла его увела. Но через час они вернулись. Объяснила: он днём переспал. К ним в компанию пристроился Валера.


Он не чувствовал в Павле женщины. Но с нею почему-то хотелось находиться рядом. Галина же, назначенная Квадраткиным ему в пару, не нравилась всем, и прыщами на лбу, и именно как женщина.


С Павлой у него нашлась общая для разговора тема: литературная, близкая Валере. Как-то мгновенно они выскочили на одно писательское имя. Сидящие у костра шарахали от них взгляды, впрочем, их и не слушали, других разговоров у костра хватало, да и Зоя запела. Павла неожиданно ловко и приятно обобщила:

- Раньше знали, что он писатель великий. Но он был, как... как если бы знать Рахманинова без его фортепьянных концертов! Знали бы - есть такой Рахманинов...


И вдруг бы его концерты открылась! По-моему, так теперь открылись эти романы. Проявились из небытия.


Она сказала "проявились", Валере это слово показалось симпатичным. Он подумал, что такой девушки ему не хватает у него на факультативе.


Игорёша, возясь с печеной картошкой, вдруг развил её мысль, неизвестно что и поняв: "Как из расколдованного кувшина!"


Валера спьяну заподозрил, что Игорёша уж и Платонова читал. Павла, опьянев чуть-чуть, разговорилась. Мысль её прыгала хмельным зайцем.


- Вы ведь любите Рахманинова! - смело заявила она.


Валера в музыке не разбирался, скорее даже равнодушен к ней был, но и стеснялся этого, не умея обосновать эту свою невосприимчивость, и правды не открыл.


- Смотря что, - ответил он. И выпил, передёрнувшись, то, что ему налили в кружку.


Тут же выяснилось, что Павла учится в музыкальном училище, играет на фортепьяно.


Она была в самом романтическом возрасте, ей было шестнадцать, она, как и мама её, любила стихи и музыку. Ей хотелось говорить о музыке и стихах и она заговорила об отчиме поэте.


- Вы знаете, есть такой поэт Андрон Смешнин? Он, правда, не очень знаменит, пока только в газетах печатается...


Но тут же ей и о Рахманинове захотелось сказать. И она объединила поэта с композитором. При этом она вспомнила какую-то обиду на отчима.


- А Смешнин завидует Рахманинову! Как-то мы слушали пластинку, а он и говорит: "Дивно удачлив был, дивно! Роскошная судьба!" А Платонова не любит! При жизни, говорит, счастлив не был, и о счастье не мог написать, так чего теперь на меня тоску наводить! Говорит про него: "Неудачник!" - Павла поделилась с Валерой своим удивлением: - Разве так можно?.. Она качнулась и опёрлась рукой о песок.


Валеру она восприняла теперь как лучшего на свете друга, который в общем-то польстил ей беседой с собой: поговорить хотя бы и о Платонове, она знала, в Черкассах не с кем. Даже с мамой, ей тоже неприятен Платонов. Древко ей показался ещё и утончённо красивым, она подумала, что ему бы вполне пошла гусарская форма, если бы он жил во времена Дениса Давыдова. "Правда шея тонка", - приметила она и засомневалась.


С нею стало скучно. Он не был испорчен и балован женским вниманием, но и в хмельном одурении не глянул на неё по мужски. Не то лицо, не та фигура. Да вообще - школьница по сути! По мужски он глянул на Элиссу и даже предпринял кой-какие действия. Ему показалось очень удачным, что пьяноватый и путаный разговор Павлы прервала Зоя, худая и большегрудая очень опрятная женщина в спортивном костюме, её, кажется, сестра. Она отправила Павлу с Игорёшей спать. А тут и кабан этот, Интрусов куда-то во мрак отошёл. Валера уселся рядом с Элиссой и заговорил о Рахманинове. На Элиссу накатил смех. Он понял так, что очень удачно пошутил и надумал её поцеловать. Элисса уткнулась в подогнутые свои колени, сотрясаясь от пьяного хохота. Квадраткин отозвал Валеру в сторону, в тень глухую, к перевёрнутым лодкам, откуда отдалённый костёр и перемещение вокруг него людских теней смотрелись таинственным, примагничивающим действом.


Голоса были глухи, как из минувшей жизни. А рядом пошлёпывала слабыми, почти невидимыми волнами река. Валера какое-то мгновение смотрел на огонь отрешённо, как, может, и зверь какой-нибудь в это же время смотрит на красное пятно из своего мрака. Костёр слегка двоился, Валера ясно подумал: "И для чего я здесь?!" Смысл вопроса был вне произнесённых слов. Смысл, почерпнутый им из этих слов, рождённых промелькнувшим стыдом, мог быть выражен и так: "Здесь вечные воды текут, в них звёзды дрожат. И как глупо здесь пьяной сволочью быть!"


Нолик тем временем разъяснял ситуацию, покачивая массивно ладонью, словно б прикидывая вес арбуза. Валера, как и не было в нём безсуетной мысли, с ним не согласился, заспорил, заявил, мол, пусть она сама выберет! Мол, он ещё раньше с нею знаком!.. Квадраткину пришлось крепко ударить его два раза в солнечное сплетение и оставить охлаждаться меж лодок на песке. Интрусов же, заботами Квадраткина, и не узнал, что у него какое-то время был соперник. Придя в чувство, Валера умылся в реке, потом на берегу его вырвало, он ещё раз умылся и приплёлся к костру. Компания тем временем разрослась. Откуда-то появилось ещё двое: высокий парень, знакомый Квадраткина, и лохматобородый дед, оба в болотных сапогах. На берег - прямо против костра - любопытной тварью вылезла дюралевая лодка с задранным мотором. Рыбаки, понял Валера. Квадраткин преподнёс ему полкружки водки. Как раз пили за встречу с рыбаками. Валера уязвлённо отмахнулся.


- А водочка - сла-аденькая! - щебетал дед-рыбак, хрустя длинным прямым огурцом. Валера мрачно выпил из стакана Галины. После двух глотков он как бы расщепился, и уже видел всё вокруг через весёлые грани алмаза. Он тыкал пучком лука в песок, ища соль, закусывал, над ним смеялись.


Смеялся и он, отплёвываясь. Ещё он видел, как Интрусов прилёг на бок у костра и привалил к себе Элиссу. Её ладонь с оттопыренным мизинцем легла на крупный затылок. Неожиданно глаза Валеры и Элиссы встретились. Не смутилась. Что-то вызывающее мелькнуло. Валере ей подмигнул, и она, продолжая целоваться, отвела лицо в тень. Сторож поднялся, объявил, что уходит спать. Стелла помахала ему горящей веткой и, пересев к рыбаку Платону, принялась, на что-то жалуясь, теребить отворот его болотного сапога.


- Какой сапог горячий! - говорила она. - Ты разуйся. Тебя как звать?


Валера оказался у лодок, рядом с ним образовалась Галина.


Лицо у неё отсутствует, но губы и тугое тело на месте. По телу пробегают конвульсии, оно податливо, нервно податливо.

И что-то сползает под твёрдыми её джинсами и под толстым свитером. А грудь - мягкая.


- Пошли в домик! - зовёт он.


- Пошли, - покорно повторила она. И вдруг, готовая напрячься и встать, замерла, лёжа на песке меж лодок, глядя прямо в звёзды. - Какие звёзды! Прямо звёздный город!





35.


Очнулся он, где уснул, в своей комнатке, на продавленном кровати; шевельнулся не сразу, а лишь втянув носом несвежего комнатного духа - вздрогнул, открыл глаза; голова болела, словно б едучими солёными огурцами была набита! Галина лежала на своей койке, к нему спиной, волосы растрёпано торчали, желтоватая простынка обрисовывала её длинное тело.


"Фу-у, гадость!.. - онемел он и смежил веки, а под ними даже подзакатил глаза. - Противно-то как!.."


Это было его первым утренним впечатлением о ночных метаниях и шёпотах. Удавиться бы, да не держать такого в памяти!..


О, эти мутные мужские рассветы! Секрет ли они для кого? Воспоминание о ночном мерзко, вчерашнее рвёт-блюёт ответно, противодействие равно всем тем сладким усилиям; маятник несёт на себе, желая размазать о камни земли; несётся маятник, кружится голова, всё вертится вокруг, вращается.


А вторым чувством - было совсем иное. Омерзение сменилось желанием каменным - мужским, дурным, хмельным. Ещё и длинная белая нога её обнажилась, простынка уползла к стене, толстое бедро с волосками открылось. Даже прыщики на ягодице не показались отталкивающими, их как бы и не было. Рука зачумлённо прошлась по своему животу.


Третьим чувством было - всё в те же мгновения пробуждения - в туалет надо срочно сбегать, хоть на веранду выскочить, а потом...


Заскрипела, загрохотала под ним кровать, ударились пятки о пол. От порога оглянулся. Галина через волосы, как из чащи, приподняв повёрнутую к стене голову, смотрела на него. Чужое лицо, незнакомое, чужой взгляд, неприятный.


С крыльца сиганул через все четыре ступеньки и через жгут корней под крыльцом; не упал, потрусил к воде. Свежесть воздуха бодрила. Сосновый сор гасил скорость, заставлял приседать на остром, ступать осторожней, перескакивать через ветки и шишки. Добрался до воды и рухнул в крапивную прохладу, как током прошило, оживляя.


Набултыхавшись в круговерти воды и неба, он побрёл к берегу, осклизлое дно неприятно облепляло ступни илом, жижа прохлюпывала под водой меж пальцев. Каждый раз, приподнимая ногу, он с усилием проталкивал её вперёд (похоже, как маляр кисть), очищаясь от ила движением в воде. Около берега был песок, вся грязь отлипла, но он до самого берега с усилием проталкивал ступни вперёд, нравилось ощущать сопротивление воды.


На берегу в перекособоченной лодке сидела та девушка, с которой у костра разговаривал о Платонове.


- Доброе утро, - поздоровалась она и отвела с лица тень вместе с прядью волос, открываясь и ему и солнцу. - Все ещё спят, а мы уже...


"Мы" - оказалось - она с Игорёшей. Мальчик расположился между двух лодок и строил на солнечном островке из речных палочек и сырого - из глубины, из котлована - песка блиндаж.


- Игорёша хотел на лодке покататься... Может, вы прокатите?.. нас? Хоть немного... у берега...


Мальчик вежливо приподнялся из-под лодок, ждал, как Валера ответит.


- Вообще-то... - начал было Валера, желая сказать, что хочет еще поспать. - Но, увидев, как мальчик открыто вздохнул и опустился к блиндажу, а на лице девушки возникло сочувственное понимание, вдруг согласился: - Э-ээ-э, а почему у берега? Махнём на остров... Где же вёсла?..


Павла была в своём любимом, со многими разными цветами и ягодами сарафане, а Древко в выгоревших до рыжины синих плавках.


- Наверно, рубаху нужно прихватить...


- А я перекусить возьму! - обрадовалась Павла.


36.


Тут наступает в нашем рассказе момент, ради которого, собственно, и упомянут давний сокирненский денёк; тут бы самое время передать со всею возможной аккуратностью особенность возникших между ними отношений, да так, что бы не было удивительным, когда встретившись через несколько лет на жарком перроне и поговорив с полчаса, они вдруг поднимутся в один вагон, в одно купе и уедут из пыльного городка к морю.


О том, что он ещё совсем недавно витал в объятиях чужой женщины, жил в них, - совсем не помнилось. То пространство никак не пересекалось с нынешним, в центре которого девушка-подросток подставила лицо солнцу и, где колышется под вёслами солнечная вода, а за спиной, на носу лодки, четырёхлетний ребёнок рассказывает окружающим просторам сказку о "Золотой Рыбке". Валера провёл лодку между островков к обширному, мощно поросшему кустами, камышами и деревьями острову, обогнул его и, устав, причалил в случайном месте. Песка у воды тут было совсем мало, короток был пляж, но в глубину острова песок уходил как бы рукотворной дорожкой-тропинкой, мимо кустов, мимо ив, в камыши высокие, в мокреть болотистую.

Они валялись на песке, говорили о новеллах Томаса Манна, при этом, что случается редко, с интересом выслушивали друг друга; Игорёша строил замок струями разжиженного песка; ели бутерброды. Мимо, совсем близко к ним, проплывала баржа с холмом тёмных полосатых арбузов. На зелёном холме сидели кучкой несколько человек, ели арбуз, у каждого в руках краснела большая скибка. Валера махнул им рукой: "Поделитесь по братски!" Представлялось, что те с удовольствием бросят для них в воду арбуз. Но они с какой-то странной мрачностью не ответили. Лишь молодой мужик в потрёпанной соломенной шляпе и расстёгнутой выгоревшей розовой рубахе, сплюнув в воду трассирующую очередь семечек, помотал головой. Валера почувствовал себя оскорблённым. Павла попробовала сгладить неловкость, сказала, что наверное у них всё на учёте. Потом Игорёша попросился домой к маме, спать захотел, и они пристроили его в глубине тропинки, в тенёчке под ивой.


Валера с Павлой остались наедине.


Они искупались, сидели рядом, смотрели на удалённую зелень противоположного берега, на поблёскивающие жилы воды.


Валере вдруг надумалось провести пальцем повыше синей полоски купальника, над обвислым бантиком, по бугоркам позвонков, по белой коже, по нежным волоскам. Но не провёл.


Павла почувствовала возникшую в нём странность и (хоть совсем уже не хотелось), позвала купаться. "Ой как жарко! Давай искупаемся..." До этого она берегла волосы, старалась их не мочить. А теперь нырнула, зайдя в черноту воды по пояс, вынырнула и не оглянулась, поплыла от берега. Древко поднялся и пошёл по песчаной дорожке вглубь их острова, мимо спящего Игорёши, и дальше по болотистой тропинке к старому-престарому дереву с дуплом. Дупло было, как смерч.


Он заглянул в него, там среди сухих листьев и сора лежала бутылка из-под пепси-коллы с запиской внутри. Он не прикоснулся к бутылке. Вблизи дерева был травянистый сухой бугорок. Валера лёг на спину, лопатки вдавились в прогретую колючую землю. Солнце громоздилось над ним за ветвями, не давило. Он задремал. И даже уснул. Потом он услышал голос Игорёши. "Павла, - пропищал он, - где вы все? мама где?" Валера встряхнулся, сел рядом; над сухой травинкой пощёлкивали слюдой две синекрылых стрекозы...


Вот собственно и всё. На базу они вернулись в самую жару - огненно-чугунный пестик солнца перемалывал головы в сокирненской ступе.


37.


Платон Изюмников пробудился от жары и тяжести в куче спортивных матов. Комната была похожа на чулан. В квадратное пыльное и запаутиненное окно упиралась солнечная ветка молодого дуба. Рядом с Платоном, красиво приоткрыв рот, спала смуглая девица, которая его и завела в эту комнатёнку заброшенного барака. Платон отвалил мат и обнаружил, что он и девица совершенно голы. Она спала, вольно и широко раскинув длинные ноги и закинув тонкие руки за голову.


"Стелла!" - вспомнил он. Их простыня, которую, они дружно ночью расстилали, свалилась на пол; под лопатками кололся потный и пыльный дерматин. Внимания на это он не обратил, потому что уловил запах, исходящий от Стеллы, который можно б было уподобить аромату всех собранных воедино эротических видений мира. Этот запах повлёк его губы к её сонному расслабленному соску. Стелла моргнула и пробормотала в дрёме: "Ой, мне сегодня уже нельзя... " Но тут же её нежные ладони заскользили по всей длине его каменеющего тела.


Выйдя на берег, Платон мощно потянулся, подпрыгнул и увидел на реке голубую лодку. В ней сидели трое. На носу мальчик открывал большую книгу; вёсла хлюпали, несли к островам. "Ну и рыбалка! - подумал он. - Нужно искупаться да повторить. Ну и рыбалка!!"


38.


Они вернулись в самую жару. Стелла, оказывается, их уже потеряла. Она встретила их возбуждённо, радость плавала в мелких лужицах её глаз.


- Ой, я даже беспокоиться начала. Тут такие события!.. С ума сойти!! Игорёша, ты не сгорел? Кушать хочешь?.


Происшествие, выяснилось, было скорее печальным, нежели счастливым.


- Значит так, - рассказывала Стелла, помогая Павле вынимать из лодки вещи, а потом и Валере - вытаскивать на берег лодку. - С утра почистили перышки, выбрались на моторке на ту косу, там водичка прозрачная и дно хорошее: песочек чистый-чистый... Интрусов... ну этот... надумал показать акробатический этюд. Элисса, ну эта, с ним... она не хотела, как чувствовала... Прямо умоляла, чтобы её в покое оставил!.. И Боря загорелся, говорит: подстрахую. Да и вообще, мол, не страшно - песок и вода... Страховщик!.. Ну и уговорили. Интрусов присел, ладони вот так на песок положил, она встала на них, он её с песка поднимет, потом подкинул - через себя. Хотел развернуться и поймать...


Сильный, конечно, мужчина... Ну и орала она, бедненькая! Что поросёнок, прости Господи, недорезанный. Кошмар: "е-и-е-и-е!" И всё.


Рука сломалась у локтя, аж белая кость выдралась!.. С жилками. Вот здесь. Брр... Все вокруг как заорут, а я... Ужас! Хорошо, эти рыбаки... Ты Платона видела?.. Очень симпатичный, - при этом Стелла по-особому, как бы с интересом, глянула на Древко. - Дед с Платоном сразу её лодку. И в Черкассы, в "скорую". Уж не знаю, как они там...


Мы вплавь... Твои все уехали... Придётся тебе с нами остаться..."


- Да нет, - отнекнулся Валера, - домой поеду. Может, узнаю, как там и что...


Он собрал свои вещи, кивнул Павле, разговаривающей около зелёной машины с Зоей и двинулся через сосновый бор к дороге.

39.


И оторвалась его жизнь от жизни всех этих случайных людей. Позже он как-то виделся с Квадраткиным, тот рассказал: женился Интрусов на своей косоглазой, теперь в Севастополе живут. Позже от кого-то Валера слышал, что и Квадраткин в Крым перебрался.


Примерно через год Валера встретился с тем рыбаком, с Платоном, но не поздоровался, да и Платон как будто его не узнал.


Валера позабыл все лица той поры. Но как-то по свежим впечатлениям ещё вспоминалась Павла, умно говорившая о книгах, помнилось речное ветренное раздолье и баржа с арбузами, солнечное купание и своя оскорблённость. И о бутылке в дупле как-то вспомнил. Чьё послание? Кому? Тайной осталось.


От Сокирно сохранился в памяти цветастый клочок. Да и клочок уж немало: сколько на годах-ступеньках растряслось, не удержалось, ветром выгладило, слизнуло.


40. Заметки об исчезающих днях


Десять дней тому - от сегодняшнего восхождения с гладиолусом - Платон Изюмников развернул толстую тетрадь, пригодную быть хоть и амбарной книгой, и темпераментно вывел на какой-то глубокой странице: "Н. - моя!!!" В этих буквах ликования было не меньше, чем во всемирном восторге по поводу полёта Гагарина в космос. "Свершилось!! - писал он. - Победа!.." Он задрал лицо к потолку, сообразил и поставил число.


На твёрдом картоне тетради значилось: "Заметки об исчезающих днях". Когда-то он был так настроен, что вывел эти слова, они казались ему удачными. Позже он усмотрел в них некоторую напыщенность. Но чёркать по обложке не стал.


Так и осталось - "исчезающие дни".


Платон не был терпеливым составителем дневника. Открывал он его время от времени, причём обычно тогда, когда ему сразу хотелось сказать о многом, а лучше б - сразу всё. И оттого логические связки между предложениями не всегда бывали уловимы. Под восторженными знаками "Н. - моя!!! Свершилось!! Победа!", после бурной в себе паузы, вместил постороннее, не связанное с "Н".: "Ст. к мужу вернулась.


Только появился - четыре года по Колыме носило - к нему побежала, поманил - побежала... Сейчас всё это уже остыло во мне..."


Но случалось, он открывал дневник и в спокойном расположении духа. И катился шарик, выделывая свои мёртвые петли, потрафляя какой-то странной человеческой страсти - писать, то ли с временем-разрушителем спорить, поддерживая валящиеся на головы колонны вечной Помпеи, то ли душе своей пособляя в работе.


Кстати, в ведении дневника можно усмотреть интуитивную потребность в исповеди.


"Муж есть муж. Ушла, мне показалось - катастрофа во мне, а до этого (вот интересная подробность!) мечтал от Стеллы отделаться! Кроме извилистого смуглого тела - в ней ничего.


Это - мучило. Просто тела мне было мало! Почему-то в каждой женщине со временем я обнаруживаю какое-нибудь уродство, которое начинает вдруг раздражать. Отвращать стали руки Ст., точнее большие пальцы обеих её рук. Ухоженные ногти и конечные фаланги этих пальцев как-то странно расплющены, шире обычных раза в полтора. Она сама их стеснялась...


Вернулся к ней муж и я - я! - четыре месяца один. Почти пять. За это время как-то Ст. выслеживал. Ляр. эту! На работу к ней, в поликлинику. Свидания назначал! Один раз - гостиница. Холодный тамбур...


Уж представляю, как томятся одинокие женщины в ожидании, если и я, испорченный ими, многогрешный...


Однажды, когда совсем задыхался, увидел Н.


Какая-то трагическая тайна в её судьбе!


Лицо одухотворено пережитым горем!


Боялся написать-произнести слово о ней. Из-за страха её потерять. Сейчас посмотрел майскую запись - один лишь знак "Н" среди лабораторных историй, политических ожиданий, там же заметка: "Погонщикова съели".


Знак "Н" - в тот день увидел. И больше ни буквы о ней за все месяцы. М. б. за хранение тайны - воздалось?.. Если бы мог я довольствоваться платоническим чувством! Но для этого, наверное, нужно иметь какое-то особое воспитание, что бы забило оно во мне здорового мужика... Страшился, что никогда этого между нами не произойдёт. А ещё больше, что она исчезнет. Рубль бросал - орёл или решка, бросал до тех пор, пока три раза подряд не выпало нужное, как загадал. Это - нормально? И бороду тогда же запустил, как Фидель, до победы. Можно б и сбрить?"

41.


О знакомстве с Наталией Николаевной была подробнейшая послепобедная запись. День знакомства он называл "тот день".


"В ТОТ ДЕНЬ. Май. На заводе неприятность за неприятностью, как из матрёшки. Задвинул в знак протеста с работы, поехал в центр. Милое дело в рабочее время по весеннему городу пройтись. Да и ожидание тайное - вдруг её встречу... А кого "её"?.. Май - всё цвело. Сирень цвела, абрикосы и вишни, каштаны - весь город в цветах, в цветении, в зелени - от травы (в траву слетали лепестки цветов абрикос) до макушек деревьев. Когда я увидел номер автобуса: 00-00, - сердце ёкнуло. Я понял: сегодня встречу! Поразил меня номер. Как бы соединённые мостиком два знака бесконечности. Во мне бесконечность - и в ней, неизвестной. Я не знаю, все ли люди ежедневно думают о смерти. Я тогда о смерти много думал. И мне представилось, что в этих нулях выход к бесконечной жизни - моей и её.


Я стоял в середине "гармошки" "Икаруса", у поручня поворотной площадки, всматривался в женские лица. Люди на остановках входили и выходили, то больше людей вокруг, то меньше... Её - не было! В совершенном разочаровании я вышел на конечной в центре. Я стоял и смотрел, как весенний автобус-шутник немного отъехал и в него стали забираться люди. Автобус фыркнул, двери закрылись. Я смотрел на удаляющиеся нули, как на сопла ракеты; отлетала надежда. Я побрёл... Оказался в сиреневом сквере за обкомом. Сирень со всех сторон - в ширину квартала, фонтан - мелкой цветастой мозаикой вылеплен; струи-параболы; солнце распыляется в них на радугу; клумбы длинные - малиновые тюльпаны, весенние запахи. А на сердце тоска смертельная. Подсели две холёные дамы, нутрии обкомовские: день, почти утро, а они разнаряжены, как на званый ужин. Закурили. Почему-то брезгливо покосились. Помеха сплетням? Я хмыкнул громко, неприлично громко и поднялся резко, излишне резко. Испуг напряжением залёг в морщины их косметических лиц. Я двинулся из сквера. Рыжий кот пересёк дорожку, по-полупластунски преследуя голубя, а потом, когда тот взлетел, стал улепётывать от растопыренных ручонок золотокудрого мальчика.


За ним семенила ветхая старушка с белой бутылочкой в руке.


Рыжий кот скрылся под складчатым сарафаном рослой голубовато-сребристой ели. Я обогнул ель, и вот тут-то на самом выходе из сквера, вот тут-то...


Да это действительно было подобно проколу сердца стрелой! Я потом так и подумал весело, что колчан со стрелами прикидывался рыжим котом, а Амур -золотокудрым мальчиком, убегающим от бабушки. Я обогнул ель. Я увидел её со спины.


Грива долгих тёмных волос... Прямая спина, костюм - юбка и жакет, белый воротник. Ноги - непонятно - хороши ли они.


Медленное течение волшебной женской фигуры в обрамлении весны! В этот миг в ветвях ёлки пальцы отпустили тетиву. Я пошёл за ней.


Я как привязанный пошёл за ней. Может, так лунатики ходят. Я не спешил увидеть её лицо. Я как можно дольше не хотел его видеть. Меня не интересовало её имя, не интересовал её возраст. Мы оказались в большом светлом магазине, кажется в "Юности". Она изогнулась над стеклом витрины, разглядывая пуговицы. Она очень любит пуговицы.


Любит всякие цветные нитки, брошки, кольца... В её согнутой фигуре было что-то невероятное! Она распрямилась и пошла на меня. Она приближалась ко мне. Более восхитительного лица видеть мне не приводилось. В нём - высокие переживания, глаза-глазищи - полны тайной боли, кожа чиста, как розоватый снег на восходе. Взгляд на мне не сфокусировался, прошёл сквозь.


Знакомиться на улице представлялось совершенно невозможным. Казалось, она непременно оскорбится, вскинет гордо голову, не станет разговаривать. Но если знакомиться, интересно - замужем? Какие-то кольца на правой руке поблескивают. Это я причины подбирал, чтобы не подходить...


Будто меня могло остановить кольцо. Я этого ещё не знал. Я не знал ничего, я ещё не свыкся, что она появилась. Я ещё предполагал, что всё это шутка весны. Я разглядел колечко на безымянном пальце её правой... не явно обручальное - с камушком зелёным. Да мало ли!.. А куда же она?.. Откуда - вопроса не возникало. Пока ещё не моего ума дело. Мы оказались в переполненном троллейбусе. Ей досталось место около двери, сидение развёрнутое против движения, лицом ко мне. Встретиться глазами не удалось: либо в окно глядела, либо мимо вскользь... Зря профиль к ней поворачивал, пытаясь его в ней отчеканить. А ведь пытался. Меня несколько смущало, что одет я совсем так себе: с завода. На улице забеспокоился: нужно что-то делать. Она пошла дворами вглубь квартала. Я заставлял себя, внушал себе подойти. "Ну же! - говорил я себе. - Догони её! подойди!.. Извинись, только не мямли..." Но понимал, что уж обязательно буду мямлить. Чего доброго - напугаю, мало ли маньяков!


В этом районе на Седова есть несколько длинных многоподъезднх домов. Опасность такая, что вдруг завернёт в дом - и ищи свищи. Такие вот были переживания. Так и случилось. Шла узеньким тротуаром, я по проезду, нас разделял палисадник - кусты, цветы, деревья. Вдруг она резко завернула в подъезд. Бросился следом. Обскочил палисадник, но в дверях, в тамбуре замешкался: пришлось пропустить женщину с коляской. Лифт ушёл...


Это удача, что я её не догнал!.. Через пять минут она появилась на балконе. Полила из белой пластмассовой лейки цветок, к ней вышел грузный пожилой человек, закурил, облокотился на перила. Они о чём-то стали весело переговариваться. "Отец", - догадался я. Значит, с родителями живёт. Или в гости зашла? Через пару минут я узнал номер квартиры.


Ум мой обнаружил изрядное проворство. Обычно задачи неспеша решаю. Но там мгновенно сообразил пойти в их ЖЭК. В диспетчерской сказал, что из исполкома, охотно поверили, назвали номер телефона. По телефону знакомиться - это всё-таки не на улице. По телефону - удивить и заинтересовать. Всякий человек ждёт какого-то чудесного звонка или письма. Наверно, и она ждёт.


- Извините, - нашёлся. - Сейчас вы ехали из центра на единице?


Что удивил, то удивил...


... Не сразу мне открылось, что она много лет любила человека. Как-то так он умудрился поразить её сердце, заморочил ей, бедной, голову, что и прощала ему всё. Он её бросал без зазрения совести и возвращался, когда хотел. Он женился и разводился несколько раз. Прощала, но, как она потом сказала, её сжигало изнутри белое пламя от унижения.

Белое пламя! Какая всё-таки она натура цельная! В этом же и жертвенность есть? Но вот удалось мне отвоевать её... Почти.


Она привыкла ко мне, виделись почти каждый день; разговаривали обо всём. Я даже стал опасаться, что превращусь для неё как бы в "доверенную подружку". Настоящих подруг у неё нет. Хотя Юля Мухно - забавная... По сектам мечется, истину ищет. А бывают ли у женщин подруги? У меня тоже с друзьями не очень. Есть с кем на рыбалку ездить и водку пить, есть с кем в шахматы играть... И так, похоже, у всех. Все одиноки.


Рассказы её становились всё откровенней и откровенней.


Лишь одна тема была под запретом. Она взяла с меня слово что о своей влюблённости я говорить никогда не буду... А когда вырывалось - отвечала, отмахиваясь: "Тебе кажется, перестань!" Я бесился!..


Если подумать - незавидна же моя участь... была! Я всё время с ужасом ждал - вдруг этот тип к ней опять заявится, а она его в очередной раз и простит. Она от меня и не скрывала, сказала как-то в раздражении (каждый человек бывает раздражён): "Что б ты знал - жду его! Пусть неожиданностью не будет. Появится, мы с тобою больше не увидимся". Как топором по сердцу.


Однажды мы сидели в "Ярославне" на открытой террасе, кофе пили. Вдруг Н. побледнела, напряглась, словно б испугалась и, совершенно для меня неожиданно, присела - на миг целиком ушла под стол с головой. Через пару секунд она распрямилась, будто за ложкой приседала. Я проследил за её взглядом. От Дома связи по тротуару шёл подтянутый человек, жилистый, за сорок, смотрел на нас. Нет, не на нас, а именно на Н. Будто б меня и вовсе не было! В этой наглости читалось уверенность в своём праве на Н. Плохо брит, щёки впалы. Молча минул.


- Вот бессовестный! - прошептала она. Но мне показалось - с восхищением. И пожаловалась мне: - Ну как, ну как он смеет меня осуждать, что я здесь с тобой, когда сам!.. Когда сам неизвестно где и с кем... бессовестный!


Я должен был её утешать! Из её интонации это следовало.


- Ты думаешь, осуждает? - я как бы удивился. - Ему, наверняка, всё равно...


- Это было бы странно, - оборвала она, - если бы всё равно. Потому что я чувствую, что не всё равно. Ты разве не видел, он смотрел на меня и презрительно улыбался... Змей!..


В этом "змей" было сладостное умиление! Так умиляются шалостям любимого дитя!"


42.


Вчерашним днём была помечена запись на четырёх страницах.


"В тайне от неё я многое о нём проведал. Через Э. затесался в компанию, где он бывал. Гитара, вино, стихи. Я во мраке сидел, с него глаз не спускал. И - что самое странное - смотрел на него её глазами - видел, что она в нём нашла.


Что-то трогательное в его поведении углядел, беззащитное в чёрных глазах. А лицо - худое, властное... Там я узнал, что он живёт со своей падчерицей. Она с ним была. Молодая совсем, лет девятнадцать. Лицо знакомое, где-то видел. Я смотрел на него Наташиными глазами и у меня от жалости к нему (это ж надо, как его судьба крутанула) всё в душе перевернулось! Это уже потом, из-за падчерицы, брезгливость и отвращение возникли. Вот, думал, мерзавец!


Хотя, какое мне дело! Даже и радоваться должен. А у него и теория на всякую свою мерзость оказывается припасена: "Я имею право! В с ё потом оправдают, ещё и восхитятся!" Куда там - поэт! Пьяный, правда... Что-то бешеное в нём. Драчлив оказался. Там еле с ним сладили. Вчера достал его книжонку.


Стишки на украинском, но и на русском есть. Есть в форме бендеровского "тризуба" - с восхвалением, есть в форме звезды - с осуждением, а есть в форме ботинка:


Я иду - вот и


всё что я знаю!


Что же знают мои башмаки


бесконечность и пыль вбирая,


бесконечность и пыль вбирая,


от тоски?


"От тоски" - каблук. И лапоточки-сапожки - в двух одинаковых строчках, после "вбирая" - пририсованы. Вот уж точно "рифма рифме удивилась". Это авангард называется. У Воз. такая же мура позанимательней. Или у Симеона Полоцкого.

Если он о Полоцком слыхал. Да и я бы не знал, если бы не он.


Сходил в библиотеку, просветился в такой поэзии.


В тот вечер, когда А. в той компании дебош устроил, кто-то его подначил, листая эту книжонку: "Перековался? Раньше было: "Поэт в России - это..." А теперь: "Поэт в Украйне - це..." Какая-то девчонка подхватила, наизусть, оказывается, знает:


Поэт в России - это флотоводец,


монетки дней роняющий в колодец.


Фрегаты отчеканены на них,


на бронзе, серебре и золотых...


Кораблики, дойдя, светясь до дна,


увидят звёзды сквозь сиянье дня.


Квадрат воды - окно в глубины света,


помеха - вставка - силуэт поэта.


Поэт склонён - над срубом, над водой,


над бездною, под острою звездой.


А. развезло, был доволен, что его на память читают. Он отсел от падчерицы и стал той девчонке не без пьяного самохвальства выкладывать: "Ты знаешь, какое моё последнее на русском?.. А я скажу, хоть ты и не знаешь. Даже если и знать не хочешь..." - в таком вот роде. И он прочитал, грозно рыча:

Нет! как Пушкин "Годунова" -


мне не написать такого!


Но поэт я! Я - один


Ай да Смешнин сын сукин!


Помолчал и прибавил: "И сжёг всё к едрене фене!" Девочки ему похлопали. А он вдруг озлобился на лохматого поэта, который его подначил. "Кто перековался?!" Дракой закончилось.


До того вечера одна мысль вымучивала меня. Странная, дикая. Наряду с другими, связанными с Наташей. Иногда мне страстно хотелось, чтобы А. вернулся к Наташе! Чтобы ей стало хорошо! Чтобы счастлива она стала. То есть я готов был отступиться (уж какое там счастье со мной, думал я). Причём с радостью отступился бы.


Но мысль эта дикая отлетела от меня в тот же вечер. Не нужен ей такой ублюдок! И я успокоился, трезво рассудив, не вернётся он к ней! Падчерица - якорь крепкий.


С Наташей все эти месяцы я был всё-таки счастлив. Её (тогда ещё) нелюбовь - выше многого. Впереди было самое главное, то, чему все прежние наши дни - кокон.


Несколько раз в те месяцы я срывался, говорил ей грубости. Я бросал её, как бросают курить. Наверно, так и бросают. И не мог бросить. Исчезал на неделю, костя её в отчаянии, в бешенстве. "Тварь! - выл и вопил я беззвучно. - Гадина, гадина, гадина!!!" Я и в Ялту от отчаяния в июле уехал... Она нисколько не удивлялась моим исчезновениям.


Дверь отворяла, как будто только расстались и вот продолжили прерванный на полуслове разговор. Может, она так и на появления А. реагировала? Или у них всё иначе было?


В тот вечер, когда она пригласила к себе и зажгла свечу, я спросил её, как она объясняет мои исчезновения? Засмеялась беззаботно: "Думала, у тебя кто-то есть, исчезаешь пар сбросить. " Я отметил, что она сказала "думала", но не "думаю". А ведь и такое было. И к Стелле как-то заезжал, опять муж уехал, и с Л. М. в Ялте. Мстительное чувство. Но ума хватило промолчать. И в ту же ночь мелькнули передо мной застежки, пуговички, крючочки, проскользили, скручиваясь, резинки, что-то в одежде торчало углом, одно из-под другого... Свечу задула. Наваждение обернулось реальностью! И не было разочарования, как с другими случалось. С нею - превзошло. Казалось бы - реальность должна быть бледнее ожидаемого. Только не с нею. Она ласковой стала. Улыбка возникла, какой я раньше не видел. Сказала тогда: "И зачем я этого раньше не сделала! Так свободно стало. И тебя измучила." Словно б прощения просила... Моя! Спросил вчера днём: "Моя?" Ответила серьёзно: "Да. Твоя". Если честно, смертельно боюсь её потерять! Жениться бы!" Ах, как было бы хорошо! Непременно нужно сразу венчаться. И ребёнка бы скорее родить. Будет у нас нормальная православная семья, впервые за сто лет в моем роду... У меня тревожное предчувствие... Непроизвольно занимает вопрос: как долго можно жить в состоянии счастья? Счастье - система устойчивая? Очевидно, что нет. Но вот держится же! Как золотыми цепочками удерживается в небесах, не рушится.

Завтра свататься пойду.


43. На юг, в Крым


Вагон плацкартный; жарче, чем на перроне, хоть и окна приоткрыты, душно; запах детских пелёнок, подкисшей еды и пота. Павла шла оживлённо впереди, не веря, что Валера решился.


Купе пусто, но столик грязно загружен объедками, разнокалиберные бутылки, как шеренга пьяных солдат, стояли у окна.


- Я сейчас уберу. Такое свинство!.. - Павла воодушевлённо стала сгребать мусор в газету, поднятую с пола.


"Вот так номер! - удивлённо думал Древко, приспосабливая сумку на третью полку. - Так ведь и уеду..."


Поезд дёрнулся. Соседние места оставались свободными. Но на нижней боковой полке - от них через проход, возникли два человека с одинаковыми усами, стекающими вертикально до самых разворотов скул. ("Специфические украинские, - отметила весело Павла словами Андрона. - Если б им дальше расти, то за обедом их надо будет закладывать за уши.") Сумку пришлось снять с верхней полки, Павла вспомнила, что еду забыли вынуть. Она достала пакет с жареной рыбой в фольге и двухлитровую бутылку пепси-колы. Теперь сумку поставили под сидение. Поезд набирал ход. Послепосадочная суета улеглась.


"Если через час, в Шевченко никто не подсядет, - задумала Павла, - всё будет хорошо".


44.


Усачи застелили свой столик газеткой "Шевченкив край" и принялись перекусывать.


- Добряче сало пани Галя робыть! - вжёвываясь в белый толстый шмат с розоватыми, как закатные облачка, прослойками, проговорил один, чьё лицо у давнишних художников могло бы стать аллегорией Простоты.


- А яки борщи она варить! - интригующе провёл безымянными пальцами по струям усов второй, с лицом удлинённым и голубоватым от тонкости кожи и при этом вычерченным изящными, благородным линиями. - Таки борщи!.. В таких золотых озерцах середь крас... средь червоных просторив... як планета Марс!


- Ваша пани Галя велика мастериця!


- И ты, Иван, женись.


- Грошей богато треба... - с некоторым унынием отвечал Иван. Но вдруг, цепко и продолжительно глянув на Павлу и Древко, с воодушевлением воскликнул: - Вы мне, пане Игорю, вот шо скажить... Чи правда, шо незрячий поэт-грэк Гомэр и наш стародавний украинский Боян це одна людына?


- Цэ правда, - подперев задумчиво изящной конструкцией тонких пальцев подбородок, отвечал пан Игор.


- А чув, шо анты, ну шо з Атландтыды, яка потонула, цэ и булы перви украинцы?


- В цёму нема сумневу! Про те самый великий историк Грушевский записав.


- А от яка у мэне думка... Шо Адам, якого Бог сотворив, був украинец! Як вы, панэ Игорю, гадаетэ?


- Цэ, Иван, спорне пытання!


- Як цэ?..


- Зависит от точки зору.


- Цэ як?


- Материалистычна у тебе вона, чи идеалистычна?

- А яка краще?


- Колы идеалистычна то, як ты казав, вид Адама. Но я покы що прихильнык материализму. А це - дарвинизм! А по Дарвыну людыну не Бог зробыв, а вин сам по соби, поступово, вид обизя... вид мавпы произошёл... Та перша людына, шо вид обизяны, - и був украинец!


- О як! - задумался Иван и взялся за новый кусок сала.


- Так, так, - солидно покивал пан Игорь.


- Это они серьёзно? - разрывался от беззвучного смеха Древко.


- Куда серьёзней! - Павла почему-то мученически вздохнула и поднялась. - Где же проводник?


Древко и сам знал, что серьёзно, спросил, чтоб улыбнуться Павле. Нельзя же истуканом так долго сидеть.


Язык, на котором говорил пан Игор именовался суржиком: житейское наречие центрального приднепровья. Говор же Ивана был почти хорош, вполне украинский, на каком говорит черкасское село.


Павле хотелось получить постельное бельё, придумала: будет бельё - не сойдёт Валера в Шевченко. То есть имея уже бельё на ночь - не сбежит. Наконец, появился проводник, чёрен, угрюм, внешность - кавказского толка; собрал билеты, а за бельём к себе позвал.


Пока Валера рылся в карманах, переговаривался с Павлой, отнекивался, говоря, что и сам заплатит, в коридоре слепилась очередь. От купе проводника слышалась перебранка.


Пан Игор возмущался:


- Чому простыни... грязные, серые як... як... собака спала?!


На что проводник спокойно отвечал:


- Сэрый - цвэт такой. Па-ачему как собака? Хароший цвэт!


- Так и драное! Дай целое, кацо! Вон, наверху! Давай, да!


- Какой-такой рваный! Чуть нитка торчит. А то не смотри - себе купил.


На пана Игора шикнули из очереди:


- Давай короче! Берёшь - бери.


Взял. И Валера взял.


Действительно, серое, действительно, с бахромой. При этом все деньги у Валеры и закончились.


На станции им. Шевченко к ним в купе заселилась молодая пара дивного славянского вида - голубоглазы, а волосы, как пшеничное зерно, мелко волнисты. Одеты красочно - как в журнале мод показано. Юноша, выглядывая в окно, пересмешливо прочитал для спутников:


- "Чевченко"! И сюда имя этого бедолаги втиснули.


Он обратил своё энергичное и смелое лицо к Древко.


- Раньше станция Бобринская была... Приятель Пушкина, внук Екатерины... Дороги и заводы строил... - В голосе юноши клокотал огонь странствующего миссионера.


Древко кивнул и улыбнулся. То-то будет весело.


- Вам это неприятно знать? - юноша мельком обратился к Павле, которая как-то кисло на него смотрела.


- Что неприятно? Что приятель Пушкина?


Два усача взирали на юношу горящими, но и чуть застенчивыми глазами юных натуралистов. А паренёк их ещё не заметил.


- Из Москвы на отдых? - ласково улыбнулся пан Игор.


- Почему из Москвы? Из Алма-аты.


- Свадебное путешествие, - мило и смущённо призналась златоволосая его спутница и отправила свой взгляд за умилением к Павле.

- Свадебное?


- Две недели как из дома, а кажется - сто лет! Так здорово! - Девушка безо всякого сомнения знала, что всем интересно её слушать, все - как любящая родня. - Каждый день всё новое, все двадцать четыре часа, как... как... В Томске были у друга Жени, они в Карабахе служили. Потом у моей тётки в Шполе два дня. Так классно! Теперь в Крым - на три недели! У Жени дядя в Севастополе.


- На море собрались? - Иван мягко влился в беседу.


- Ну да, решили в Крым махнуть, - бесшабашно заявил Женя. - А то в другом месте всех денег не потратишь!


- Ой, Женя! Зачем так говорить? - Обеспокоенный взгляд по лицам. - Подумают - миллионеры...


Молодые сидели друг против друга. Женя, наклонившись, положил ей ладонь ковшиком на шею и мягко потянул к себе, прошептал: - Оля! Для красоты слога сказал. Красиво?


Словно бы в купе никого больше не было - засмеялись о чём-то своём. Смех никому не понравился.


- Титка в Шполе! - утверждающе уяснил себе Иван.


- В Шполе.


- Ты, значит, украинка?


- Украинка. С Казахстана...


- Ну и как на родине?


- В Казахстане?


- В Шполе! Я про Шполу...


Юноша Женя смотрел на Ивана ревниво и выдавил неспеша:


- Русские мы! Русские! Или у вас здесь уже это не принято - русским называться?


- И в Алма-Ату их занесло, - словно не слыша, покачал головой Иван, глядя на Олю с отчуждением. - Всюду они. Во все щели, как тараканы, эти русские налезли!


- Вот как народ говорит! - показал на Ивана пан Игор. - А он тоже со Шполянщины... Сама глубина народная!.. Хоть и неприятно вам, вижу, слышать такие слова. Но против воли такого не скажешь. - Голос пана Игора был спокоен и внушающ.


- Это и не слова. Это крик. А крик и не должен быть красив.


Не закричишь от холодного угля, от горячего закричишь, как припечёт!


- Чем же вас так русские припекли? - зло улыбнулся Женя.


- Та всем! - с готовностью отозвался Иван. - Всё вам мало! Всё под себя гребёте. И казахов бидных загребли!.. Всё к Москве, со всей империи клятой. Москва, Москва - татарская столица! - неожиданно заявил он. - И русские-то - никакие вы не русские, а угро-финские племена! А само название Русь - у нас, у Киева упёрли!.. Как румыны своё у стародавнего Рима! Все вы - пальцы на горле народов... - Иван раздавливающе смотрел в глаза юноши. Но тот нисколько не волновался, лишь скулы напряг, готов был, кажется, и к драке.


Иван вдруг заполошно перевёл взгляд, ставший вопросительным, на пана Игора. Тот удовлетворённо кивнул, как толковому студенту. Иван удовлетворённо откинулся на стенку. А для юноши Жени все эти обвинения явно оказались неожиданными. Он действительно был готов и к драке, но как ответить - не знал.


- Почему угро-финские? - удивилась его юная жена.


- А вот белёсые вы - как финны! - глянув на пана Игора, агрессивно выпалил Иван.


- А почему - татарская?


- Два с половиной века под ними!.. - пришёл на выручку растерявшемуся Ивану пан Игор. В голосе его не было азарта спорщика, но только лишь желание оказаться доходчивым. - Это же правда. С этим ведь не поспоришь; это ведь - история.


А её знать надо. Правда? Тем более, когда в гости за рубеж отправляетесь в незалежну державу. Ведь мы, слава Богу, незалежни! И надо бы с уважением... А вы - "Чевченко!" Шевченко для нас - святой. Он как Дант для италийцев, як Шекспир для этих... как для вас Пушкин... Понимаете?

- Мы незалежни, а они всё идуть и идуть до нас. Не можуть обийтись!


- То, Иван, их беда. Негде им отдыхать. Моря-то тёплого нет. Ты вот в селе жил, тебе - не понять. А городские на море попривыкали ездить. Це факт. Вот и едут к нам в Крым.


- Так-то и к вам?


- Крым - це частина единой и неделимой Украины, - отчеканил пан Игор.


- Ну не знаю... - неуверенно пробормотал Женя. - Крым он и есть Крым. Опять же Севастополь - город русской славы.


- Це Имперское сознание! - воодушевился Иван. - Крым им подавай. Во народ! Всё хотят оттянуть, захватить, поработить. А потом флот потопят!


- Как два или три раза уже топили, - доходчиво уточнил пан Игор.


Павле за последние годы таких разговоров пришлось переслушать сверх меры. Она наперёд знала все слова, какие могут быть произнесены. "Сейчас, - знала, - скажут, что в России даже хат не белят, все ленивые и пьяницы..."


- А не потопят, так пропьют! - отозвался Иван. - Я же был в Ефремове, Тульская область, сахар возил. Все пьяные. Они даже хат своих не белят! Ленивые! Кусточка под окном не посадят!..


Древко сидел так, что видел человека на боковой полке в соседнем купе, тому явно хотелось вставить словцо. Нос у человека был примечателен. "Если бы... - сочинял Древко, - если бы такой нос увеличить хорошенько и покрыть льдом, тряская б вышла горка!"


Павла нервно засмеялась и возникла пауза. Волнистоносый человек вдруг азартно заговорил.


- У них в России и собаки какие-то придурковатые!..


Пан Игор доброжелательно улыбнулся.


Женя с Олей расправляли постель на верхней полке, растягивая простынку по концам.


Валера с интересом следил, как нос меняет при говорении угол наклона, а значит, и скорость спуска. "Бешеный аттракцион бы вышел", - думал он заворожено.


Иван, багровея под цвет свеклы, не сводил глаз с беззвучно смеющейся, отвернувшейся к окну Павлы.


Волнистоносому она не была видна и он продолжал.


- Да, да, придурковатые! Выйдут на проезжую часть - и разлягутся!.. И лежат себе!.. А ты их объезжай. Ну и раздавишь, конечно. По шоферской примете, следующий - человек. Т у р ь м а!..


Лицо пана Игора сделалось озабоченным.


- Уж это, положим, клевета на наших славянских собак! - деловито и скоро отрезал он. - В том, что лежат на дороге - их открытость и широта...


- Это даже у Гоголя казак в "Бульбе" на дороге лежал, - вставил Иван. И прибавил, подумав: "В красных шароварах".


- Кстати о Гоголе, - счёл нужным вставить в разговор мысль Древко, но почувствовал вдруг, что смертельно хочет курить и без паузы окончил фразу: - ... покурить, что ли?"


- Я не против, - сразу отозвалась Павла.


- Пойдёмте! - Женя достал сигареты.


- Ну и я покурю, - поднялся пан Игор. - О! Сигареты миллионеров, - похвалил он пачку Жени. И достал из своей сумки такую же.


45.


В жарком тамбуре стало не продохнуть. Пан Игор без удовольствия затянулся и повернул к Древко лицо.


- Вы что-то о Гоголе?


- Да-а, не стоит, - Валера занялся сигаретой.


- Почему же, интересно.

- Вам не пригодится... Если б что против России - вам бы по сердцу... - Валере не хотелось смотреть ему в глаза.


- Ни в коем случае! - вознегодовал пан Игор, пытаясь поймать взгляд Валеры. - Мы не против русских, не против России! Но поймите! Нам ценно всё, что нас, украинцев и русских, разнит, - беспокойно втолковывал пан Игор. - У нас интереснейший период - обретение самосознания, осознание самоценности... Так что же Гоголь? Хотя Гоголь, конечно, для нас и не авторитет.


- Потому и не авторитет... Я просто вспомнил... А разнит или нет... Гоголь как-то заметил, что за то любит великороссов, что они могут очень быстро перемениться, - у Валеры в голосе ожил лекционный учительский ритм, он стоял спиной к пану Игору, в стекло смотрел. - Так быстро перемениться нравственно, что ни с кем и сравнить нельзя.


Был вор, и плут, и пьяница. Да вдруг, - Валера развернулся, - бах! и пошёл по миру каяться и плакать... А то и в монастырь, отхожие места за братией чистить...


- Что-то не видно, чтоб каялись, - усмехнулся пан Игор. - Уж наворочали столько дерьма за семьдесят лет "строительства коммунизма", столько народу перебили... Но монастыри что-то пусты стоят.


- Всё-то вы передёргиваете! - Павла резко бросила сигарету в угол. - Вместе наворочали! А теперь нет чтобы вместе и чистить - как крысы с корабля! Да и на другой корабль. А там-то уж наверняка, кроме капканов и яда...


Павла спорить спокойно не умела, обычно она сразу же начинала нервничать и при этом, стесняясь своего волнения, сбивалась с мысли. Она не окончила и в раздражении ушла из тамбура.


Древко подался за нею следом. Ему показалось симпатичным всё, что она намеревалась высказать ему в поддержку.


И ей понравилось его настроение. Хорошо он про Гоголя. А то эти идиоты, как и Андрон, уж совсем невесть что несут, нахватались из газет и радио иноземных придумок, как Серко блох...


Про блох Павла и высказала, чуть успокоившись, пану Игору, когда тот вернулся. Мол, напустили в нас этих незалежных идей, как блох, чтоб кровь сосали, да чтоб мы себя до крови разодрали.


Пан Игор очень интеллигентно рассмеялся.


- Да кому же это нужно, чтоб мы обескровели? Всему миру потрибна могутьня Украина.


- Зачем это всему миру? - поинтересовался Валера, поддержав Павлу.


- Чтобы России могла противостоять.


- А зачем им нужно, чтобы мы, кровные братья, противостояли?..


- Обезопасить себя, то есть Европу, цивилизованный мир...


Кто его знает, как в России повернётся? А насчёт братьев - это ещё вопрос.


- То есть они заинтересованы в нашей вражде? А мы-то заинтересованы? Я вот украинец по паспорту, но у меня мать русская, вся её родня в Липецке. И я не желаю никакого разделения...


Разговор, каких происходило тысячи и тысячи в этот миг на Руси, медленно загасал.


46.


Ехали какое-то время тихо. За окном замерцали сумерки.


Павла негромко попросила Валеру спустить ей матрас. Устала.


Хочет лечь. Как-то перекусили. Стали укладываться...


Враждебность дневных ядов вползла парами в щели снов.


Древко вздрогнул: мелькнула чёрная тень на фоне окна, что-то скрипнуло рядом. Но тут же сообразил: Женя взлетел к юной своей супруге на верхнюю полку. В душном воздухе пронёсся шелест простыни и счастливый шёпот:


- Надо же, так нас не любят, что и собак ругают...


Древко беззвучно перевернулся лицом к стенке.


Томка, верно, в милицию уже названивает. Пожалуй, и планы против воли строит: вот убили его, под машину угодил, кондрашка на улице хватила, в морге где-то, а как с пенсией на ребёнка? Оформлять как-то надо...

Завтра будет лёгкое разочарование, если телеграмму получит... Укачивает вагон, усыпляет. Уснул Валера. От верхнего шевеления Павла вдруг проснулась. Она подобрала к груди ноги, уселась в постели и развернулась к окну. Темень, уплотнение черноты в отдалении - бугры деревьев.


Гремят колёса - "на юг! на юг!" Летит змеёй в чешуйках поблескивающих стёкол ночной зверь, сосчитывая своё число, несётся под звёздами, не уставшими радостно светить, умеющими отражаться в накатанных рельсах, плывёт меж снов и звёзд...


Мелькнул в глазах Павлы жёлтый далёкий огонёк - и опять в них влажная спокойная тьма, спокойнее которой и нет ничего.


В тишину завернулся мир как в тёмную шубу, лишь сердце в глубине пульсирует: "Ту-дух... ту-дук... на юг... на юг..."


Андроша, наверняка с этой, равнодушно подумала она...


Где-то завтра ночевать придётся? Что-то будет?..


47.


Приснилось что-то несуразное. Но и не без пророчества. Каким-то образом в их купе возник американский президент.


Древко сидел у окна, а рядом с ним два кота. Причём, вот что удивительно: один палево-рыжий - как натуральная карликовая пума, второй - цвета хаки, аки размалёванный тушью и зелёнкой брезент. Павла, усачи и молодожёны отстранились, понимая, что Валере с этим президентом о чём-то важном нужно поговорить.


Древко подумал, что хорошо бы предложить гостю чай. Но решил, что тот откажется, сославшись на занятость. Президент же как будто и не спешил. Так что вполне можно было угостить его чаем. Это было бы вежливо, - соображал Валера. - Хоть он и враг, но всё-таки ж - человек!..


Страдая от своей скованности, Валера вдруг робко предложил: "Может, в карты сыграем?" Клинтон (президента звали Клинтон), очевидно, тоже тяготился неловкой паузой, потому что вдруг искренне обрадовался. "Только я предпочитаю пара на пару!" - заявил он снобистски вскинув голову.


"Отлично! У нас даже коты играют в карты!" - несуразно похвастал Валера, понимая, что сейчас же будет уличён во лжи. Но коты, что поразительно, важно расчесали специальными щёточками редкие иглы белых усов, и подсели к столу. Чтобы вернуть лицу презрительное спокойствие и улыбочку "я свой парень", президент напрягся. Но при этом ужасно покраснел - гранатовые прожилки выступили на щеках.


Коты уселись так, что Платону выпало играть с котом цвета хаки, а президенту - с карликовой пумой. Коты играли сосредоточенно. Держать карты им было неудобно; очевидно, они привыкли к картам меньшего размера, а эти были под обычную человеческую руку. Котам приходилось придерживать карты обеими лапами, иногда и хвостом, а извлекать их из вееров - зубами. Первую партию выиграли Клинтон с пумой, вторая завершилась вничью. Древко сдал карты для третьей партии. Началась игра. И тут он решился задать вопрос, который давно вертелся у него на языке. "Вот вы говорите, что ваша Америка достигла небывалого могущества и процветания..." - "Да, именно так я и говорю", - покивал головой Клинтон. - могущества и процветания" ... Беру! - Он покосился на кота цвета хаки, который его засадил, сунув козырную даму. "Ну а долго... То есть я хотел спросить: как долго продлится это ваше процветание? - Валера нервничал. - Ведь ничто не вечно под Луной..." - "Конечно, конечно, - поспешил заверить его президент. И вдруг тоска исказила его глаза, а лоб вспотел. - В 2006 году произойдут странные перемены..." - "А что случится? Война? Землетрясение? На что нарвётся ваша Америка?" - загорелся любопытством Древко. Все присутствующие видели по лицу американского президента, что тот знает, но и понимали, что сказать не хочет. "Поживёте - увидите!" - нашёлся наконец тот. При этом лицо его приобрело выражение растерянного высокомерия.


Кот хаки тем временем совершенно бесцеремонно "повесил" президенту погоны. Он вспрыгнул на стол, держа карты в зубах, двумя лапами положил шестёрку червей на левое плечо, а шестёрку треф - на правое. Всё купе зааплодировало. А высокий гость громче всех.


48. Натаника в башне


Всякий звук,


всякий шорох ничтожный


луч звезды и сухой подорожник;


взгляд чужой или смех Бомарше -

отзывается эхом в душе.


Это о ней; о её болезненно восприимчивой душе, это из тех же страниц, на которых примечен неповторимый изгиб спины. А здесь, в этих строчках, нам предъявлен набросок её портрета, выявляющий одну лишь черту её сущности - обострённую восприимчивость. Действительно, любой запах, рисунок лужи или обрывок фразы - действуют как вкрапления в звучание музыки, протекающей неостановимо и тайно через неё. Всё может усилить эту музыку - и синь лужи на асфальте, и шутка Фигаро. Но и навредить всё может.


Коснётся неприятный взгляд - всё мучительно мутнеет в ней...


Через всякого, конечно, протекает река-ручеёк ощущений, в каждом нечто подобное мелодии звучит, при этом каждый, как может, оберегает её стройность в себе, её лад. И Натаника как может оберегает. Поэтому на улице она старается не смотреть в лица людей, вскинута её голова. Впрочем, она всё примечает вокруг, лишь прямых столкновений взглядами избегает. Со стороны глянуть - гордячка идёт - высока, почти стройна, красива; волосы, как тёмные осенние листья, завитки до лопаток стекают. Но это со стороны. А знакомые считают её капризной и заносчивой. Непредсказуемо часто у неё меняется настроение. И сторонятся её. А это мучительно - осознание своей неуютности для прочих. От неё отгораживались, и она отгораживалась, забивалась в свою квартиру.


Неустроенность квартиры её нисколько не раздражала. В этом кавардаке и незавершенности была какая-то ею одной прочувствованная гармония. Квартира, в каком-то смысле, была её отражением: всё неустойчиво, все не на месте, но - так сложилось - и не гнетет!.. Когда-то, ещё лет пять назад, когда только вселилась, мечтала, что Смешнин возьмется за ремонт. И даже разговоры какие-то об этом велись... А без него браться - только хуже на сердце станет. Она пробовала.


Как-то под настроение взялись переклеивать обои. Прилепила две полосы - одуванчики и зелень, поверх тёмно-коричневых, налепленных строителями. Да и заплакала. С тех пор эти две полосы и красуются средь тёмных стен.


49.


Наталья Николаевна, развалясь в жёстком старом креслице спиной к окну, вязала синими пластмассовыми спицами из двух лохматых клубков - красного и зелёного - детскую варежку и думала о Платоне и Смешнине. Время от времени с лестничной клетки приходил вой запускаемого кем-то лифта. И каждый раз её сердце вздрагивало.


Думала она сейчас о Платоне как-то с неприязнью. Вот зачем уговорила себя, научила, что подходит он ей?..


Зачем уступила? Вчера он даже милым казался... Мужичьё оно и есть мужичьё! Все грязны. У всех любовницы, - она знала об этом по своей бывшей работе. Или мечта о любовнице... И Платон не лучше. Чистоты ни в одном нет. Сразу или это, или дружба врозь... Лучше врозь, чем с кем попало. Но Платон не сбежал сразу - вот и привыкла к нему. Из-за скуки! Андрон исчез, Юлька Мухно в сектах пропадает, телевизор не работает. Вот Платон и был вместо телевизора... Когда-то один сослуживец предложил починить, развернул телевизор, крышку снял. Так и стоит. Другое ему было нужно. Ещё чего!


А с Платоном всё-таки приятно поговорить, слушать умеет, да и сам интересное рассказать может. Только вот нет в нём того огня... И для чего-то влюблённость симулирует. Если б на самом деле влюбился - сразу бы почувствовала. Она помнит то ощущение, когда Смешнин к ней подошёл впервые. В глаза напористо смотрел - с какой-то яростью, в нём настоящая страсть кипела... Вот - влюблённость, она действительно навеки в Андроне, никуда и после его смерти не денется!..


Жаль, что теперь уже всё поздно... А у Платона - одно лишь одиночество и желание к кому-нибудь приткнуться.


Мысль её незаметно перешла на Андрона.


"Бессовестный, - думала она. - Замучил! Где это слыханно - на целый год пропадать!? Да теперь уже всё... Столько из-за него слёз!.. Вот так ему и надо!.."


Но при этом она знала: лучше Смешнина для неё на свете человека нет и никогда не будет. Потому что когда Андрон рядом - сверкает ручеёк ощущений, бегут золотые струи упруго; в сказочную радугу обращается всё вокруг... Вот и заплачено за это слезами ожиданий! Как дура какая-то ждала его и ждала... Какой же он всё-таки подлый... И слезинка побежала из уголка правого глаза Наташи. И вторая выкатилась и догнала первую, подтолкнула. У всех и мужья и дети, думала она плача и продолжая вязать. А он такой осторожный! Сколько раз надумывала родить. Решала - рожу! А он... подлый и бессовестный! Время же идёт и идёт... Двадцать семь - по женским меркам - старородящая... Когда она в определённом настроении вспоминала о своём возрасте, ей становилось не по себе.


Вот возьму - и выйду за Платона!


Подумала - и страшно сделалось: ведь Андрон узнает!..


Она отложила спицы и пошла в ванну - умылась, слёзы смыла.


Постояла над сверкающим жгутом воды, сбросила халат, стянула трусики и под душ залезла: жарко.


Две недели назад, когда она уж и Платона боялась потерять, унизилась, подловила Смешнина: ему решать. А он и не откликнулся, не почувствовал, что она до предела дошла.


Тогда и уступила Платону.


50.

Они прогуливались по центральному бульвару, Платон сказал, что наверное скоро уедет: завод в развале, квартиру теперь не дадут, а жить в общежитии и ждать неведомо чего - скучно. Он пригласил её к себе в общежитие, как и раньше приглашал. Она всегда отказывалась. Отказалась и теперь. Но чего прежде не бывало - вдруг позвала к себе. Прежде он к ней без приглашения заходил, да она его дальше прихожей не пускала. "Подожди, - говорила она через дверь, - переоденусь". А когда переодевалась - открывала дверь.


Платон заходил в прихожую, чтобы через минуту выйти - они отправлялись бродить по городу - по новостроечным дворам Мытницы, по набережной, доходили под надднепровскими холмами и до Сосновки...


Наташа привела его к себе, чего прежде не бывало, цветастые шторы плотно сдвинула, свечу зажгла, чтоб весёлость и беззаботность в себе открыть, а лицо спрятать, как с Андроном когда-то. Она попросила Платона снять поролоновую квадратную подушку с одной из тумб тахты, под ней, рядом с электрической мясорубкой, какими-то синими тряпками и колодой разноцветных кастрюльных крышек нашлась бутылка коньяка.


Наташа была тиха и ласкова, расстелила две розовые узорчатые салфетки на маленьком треугольном столике, поставила стеклянные стопки; из кухни вынесла хрустальное блюдо с гроздью винограда, чьи ягоды были зелены и огромны и на каждой из них горел свечной огонёк.


Их захватила в свою пасть глухая и слепая ночь. Пожевала и выплюнула в утро.


Открыла глаза - замок щёлкнул, это Платон ушёл - тошно-то как!.. Из утра всё выглядело жалким, пьяным, убогим...


Как же очиститься? как же отмыться?!


А ночью о таком и близко не думала. "Всё к лучшему! - шептала она Платону, лёжа грудью, размазав, растянув сосок на его груди. - Ну скажи, милый, зачем я себя так долго мучила?! И тебя, бедного, мучила..."


Вспомнила свой шёпот - и глаза прикрыла от дурноты в себе, простынку на лицо натянула. Но и уснуть не смогла - её уже вымучивало чувство вины перед Андроном. Не зря она оттягивала с Платоном - словно б заранее знала, как будет ей. Вот вроде бы никогда и не клялась Андрону в верности. А тошно-то как! Или эта тяжесть - вина перед собой: предала своё ожидание и свои слёзы?


Наташа твердила себе, что так ему и надо, но легче от этого не становилось. А ведь как она настрадалась из-за Андрона - слёзы, наверно, сквозь все этажи до центра Земли протекли! И всегда ему всё прощала. Когда узнала, в свои двадцать лет, что драгоценный её Андрон женат - чуть с ума от горя не сошла. Но отревела и смирилась. Он объяснил - разводится. Простила, а в душе было: грязь, грязь, грязь! Это в семнадцать ей можно было жизнь по тончайшим ощущениям выстраивать. А уже в двадцать - не получилось почему-то, простила. Но он и разводиться не спешил. И как она потом болела, когда узнала, что он развёлся, чтобы жениться на мымре той старой!.. После свадьбы заявился через неделю...


Виду не подала, что знает о женитьбе, но и не подпустила к себе. Точнее, хотела не подпустить. Два дня продержалась. Да он уговорит, кого хочешь... глаза его - вот уж точно цыганские! Как гипнотизёр!.. Объяснил, что он с ней не живёт, просто обстоятельства так сложились. Пришлось поверить. А когда через несколько лет эта жена дурацкая померла, так он и вовсе исчез... Так ему и надо! И прибавила: подлецу - рога к лицу! Натаника повеселела: смешно получилось, ещё и стихи от ненависти начну писать...


И теперь, стоя под холодящим душем, она повторила: подлецу - рога к лицу!..


За прошедшие дни она пустила Платона к себе в комнату ещё раз. До этого по улицам лишь бродили. Вчера это было. Но и перед тем позвонила Андрону: не поздно ещё! И поговорили вроде бы хорошо, но не пришёл... Да теперь уже и поздно.


"Вот и получай рога, поэт!" - промакиваясь полотенцем, рассеянно сказала она. И подумала, уж в который раз за последние семь лет, что он не в том поэт, в чём себя считает. А лишь в общении с нею. Придумал же такое имя - Натаника - волшебное... Среди ночи, среди россыпей запретных ощущений... Забыть бы его! И чем скорее, тем лучше. Приятнее о Платоне думать! Ведь наверняка придёт сегодня... Она прислушалась к себе. Хорошо с ним бывает. Но когда он рядом.


А как с глаз долой, так и из сердца вон... Всё держится память за Андрона... И так каждый день! Одна только мысль о нём - всё внутри загорается.


Не нагибаясь, но лишь поставив ноги в тапочки, она растёрла сухой свалявшейся тряпкой воду на кафеле. В прихожей остановилась перед зеркалом, подробно осмотрела своё тело, обеими ладонями провела от рёбер подмышек до талии и ниже, за овалы бёдер - прорисовала свою фигуру, потрогала груди, вздохнула, что не велики. Лицо было скрыто - отсверк солнца, попадающий через кухонную дверь, слепил, и ладно, лицо своё она не любила. Наташа погладила живот, дунула на волоски и набросила халат. В комнате она глянула на часы, время не запомнила, подошла к окну. Кто-то в доме сбоку тряс на лоджии зелёным, с белыми голубями, одеялом, опасливо поглядывая вниз, во дворе мимо китайской стены девятиэтажки осторожно катил чёрный "Мерседес". Пуст двор, жарок; но в песочнице возится какой-то ребёнок, а рядом, на крыле самолёте, сделанного из цветных металлических прутьев, мужчина сидит, журнал читает, отец, видно, его. И не боится, что ребёнок сгорит! Подняла глаза, за домами - Днепр синий.


Действительно синий, без всяких оттенков, темнее неба.

Загрузка...