Мне было девять, когда мама умерла.
Она лежала на грязном полу, как выброшенная кукла — полуголая, с исцарапанными руками, запавшими щеками и губами цвета мертвецкой сливы. Изо рта у нее текла пена — густая, грязная, словно все то дерьмо, что она когда-то в себя впустила, теперь вырывалось наружу вместе с душой. Тело судорожно дергалось, выгибалось, как сломанная марионетка на последних нитях. Даже в агонии она выглядела не человеком, а жалким сосудом, в который слишком долго лили яд.
Я сидел в углу. В тени. Слишком мал, чтобы кричать. Слишком сломан, чтобы плакать. Я просто смотрел, как умирает женщина, которая родила меня. Смотрел, как из комнаты, пропитанной потом, мочой и дешевой пудрой, уходит не только жизнь — но и все то, что сдерживало монстра внутри меня.
Она больше не кричала на меня. Больше не называла «маленьким дьяволом» с ненавистью в голосе, которую прятала за истеричным смехом. Не говорила, что я ее проклятие. Не приводила домой мужчин с пустыми глазами и руками, что тянулись ко мне сквозь пьяную темноту. Не сосала за дозу в соседней комнате, забыв, что за тонкой стеной — я. Молчаливый свидетель ее падения.
Когда ее тело перестало дергаться, пришли люди в форме. Один из них — высокий, с лицом, обветренным, как дорога, — посмотрел на меня и сказал:
— Мать твоя была отбросом. Тебе будет лучше.
Он солгал. Так хладнокровно, будто сам в это верил.
Меня отправили в приют.
Там пахло плесенью, гнилью и чужим страхом. Дети были голодные, звериные. Они кусали, чтобы не быть укушенными. А взрослые — хуже. Улыбались, когда били. Гладили, когда хотели причинить боль. Один из них говорил, что любит меня. Его пальцы обжигали кожу, и каждый раз я задыхался от стыда и бессилия.
Мне было шестнадцать, когда внутри что-то оборвалось. В ту ночь он снова вошел в мою комнату. Но я уже ждал. Под подушкой была вилка из столовой. Острая. Твердая. Единственный предмет, которому я мог доверить свою ярость.
Я всадил ее ему в шею. Снова. Снова. Снова. Кровь хлестала, как правда из рта лжеца. Он пытался закричать, но захлебнулся собственным дыханием. А я смотрел. И смеялся. Тихо. На выдохе. Как смеются те, кто больше не боится.
После этого — стены цвета гнилой ваты, пахнущие хлоркой и безысходностью. Коридоры, где шаги тянутся эхом, как предсмертный хрип. Лица без глаз — будто смотрят сквозь тебя, не видя, но чувствуя, как внутри гниет душа. Таблетки — горькие, липкие, словно плесень на языке — стирали память, голод, имя, превращая меня в тень. Психиатрическая клиника. Место, где даже стены шепчут, что выхода нет.
Я учился молчать — так долго, что звук собственного голоса стал чужим. Учился исчезать внутри, сжиматься до крошечной точки, прятаться в щелях между ударами сердца, чтобы меня не нашли. Учился выживать среди тех, кто называл себя врачами, но смотрел на меня тем же взглядом, в котором я уже однажды видел насилие. Они не лечили. Они изучали. Как хищники, что ждут, когда жертва снова дрогнет.
Через два года я сбежал. Босиком, по холодному бетону, что впитывал кровь и крики. В дождь, что хлестал по лицу, словно плеть, смывая с меня остатки безумия. Сквозь решетки и двери, что казались вечными — но ничего вечного не бывает, если внутри у тебя пылает голод. Меня не остановили ни стены, ни охранники, ни крики за спиной. Потому что внутри меня давно уже не было ни страха, ни боли. Только пустота. Пустота с крыльями — не ангела, а падшего, чьи перья давно пропитаны кровью. Крылья, что не поднимают, а режут воздух, как лезвие. Я не взлетал. Я прорезал себе путь наружу, как птица, вылупившаяся из яйца ада.
Люди называют меня Вороном. Думают, я выбрал себе эту кличку, как маску. Как образ. Но они не понимают. Это не псевдоним. Это приговор. Это шепот смерти на крыльях ночи. Это крик тех, кого я похоронил внутри себя. Это не имя — это метка. Черная, как безлунная тьма в моем сердце. Это не выбор. Это предупреждение.
Я не пою. Я каркаю — с хрипом, как раненый зверь, что слишком долго был в клетке. Я не живу. Я — выжженный след на чужой дороге, по которой больше никто не идет. Я клюю только мертвое, потому что только мертвое не причинит мне боль. А внутри меня — не просто труп. А разложившийся кошмар, с которым я давно перестал бороться. Он стал мной.