В ту ночь дождь вонзился в город острыми, холодными иглами.

Он скользил по крышам, стекал по резным карнизам, тянулся тонкими нитями вдоль оконных рам. Снаружи мир пах распоротой землёй. А ещё пахло корой, набухшей влагой, тяжёлыми плодами, забытыми в садах, и листьями, что уже не держались за ветви, а лежали, прижатые к чёрной почве, словно потерянные письма без адреса. Они распластались на земле: золотые, багряные, с прожилками, тонкими как вены и дождь бил по ним с мягкой настойчивостью.

Осень всегда пахнет прощанием, и Верхний город — зажиточный квартал столицы — жадно вдыхал этот запах.

Фонари горели янтарно, слишком тепло для такой мрачной ночи. Их свет не разгонял тьму, но упорно вгрызался в неё, словно пытался выкрасть у мрака хотя бы пригоршню сияния. Влага превращала каждый огонь в расплывчатый ореол, и казалось, что улицы усыпаны низкими, колеблющимися звёздами.

А человек, шедший в такой час по мостовой, походил на затмение среди них. Он двигался медленно, и вместе с ним двигалась тень, густая и цельная, как полоса тёмного шёлка.

Каменные статуи у ворот храма стояли неподвижно, лица их никогда не знали жалости. Боги или чудовища, уже не разобрать. По их плечам стекала вода, собираясь в складках каменных одежд.

Чиновники спали. Чернила в кабинетах густели в чашах, впитывая сырость ночи. Свитки лежали неразвернутыми, печати отдыхали в лакированных коробках. Даже стража на воротах города, кутаясь в плащи, дремала, прислонившись к копьям.

Но Лисюй не спал.

Он стоял у окна, и дождь отражался в его зрачках тёмным, густым блеском. Воздух в комнате пах мокрым деревом и старой бумагой, той терпкой сыростью, что въедается в волокна и остаётся там годами. В этом запахе было что-то упрямое, как напоминание о времени, которое не ускользает, а медленно оседает слоями, утяжеляя всё, к чему прикасается.

На столе лежали бумаги. Печать. Свиток с красной лентой — ордер на арест.

Подпись стояла его.

Он перечитал её уже трижды.

«По подозрению в пособничестве запрещённым практикам…»

Формулировка была безупречна. Безлика. Чиста.

Он знал, что это ложь.

Как знал и то, что правда уже никого не спасёт. Правда давно стала роскошью: красивой, бесполезной вещью, которую позволительно хранить лишь в мыслях.

Когда в коридоре раздался шаг, он не вздрогнул. Шаг был размеренный, уверенный, не торопливый. Человек, идущий так, не сомневается в своём праве входить.

— Дверь не заперта, — сказал он, повернув голову ко входу.

Тишина на пороге длилась чуть дольше, чем требуется, чтобы выразить сомнение или намерение.

Потом вошёл Юнъи.

Он закрыл за собой дверь мягко, без стука. Влага с его плаща стекала на пол тонкими дорожками. Запах ночи ворвался в комнату вместе с ним, такой холодный, живой и чуждый неподвижности кабинета.

Он почти не изменился.

Или память играла с Лисюем злую шутку, подменяла холод настоящего тёплым золотом воспоминаний, сглаживала резкие линии, возвращала во взгляд прежний юношеский свет.

— Я знал, что ты не поставишь стражу, — сказал Юнъи.

Голос его спустя годы стал ниже, плотнее. В нём появилась тяжесть, но не возраста, а пройденных дорог.

— Я знал, что ты придёшь до рассвета, — с лёгкой улыбкой ответил Лисюй.

Они смотрели друг на друга так, как смотрели множество раз прежде, до того, как жизнь разорвала их на долгие десять лет. Взгляд без спешки, без отвода глаз. Взгляд людей, которые когда-то знали дыхание друг друга.

Между ними стояли годы. А теперь встала ещё и одна ошибка, о которой оба знали.

— Ты стал шире в плечах, — тихо заметил Лисюй. — Наверное, в тебе теперь столько силы, что можешь мериться ею даже с богами.

В этих словах была улыбка и тонкая нить сожаления.

Юнъи чуть склонил голову.

— А ты всё так же искусен в словах, — ответил он тепло. — Ты умеешь так сплетать их, что ими можно было бы обмануть даже время. Оно бы остановилось, заслушавшись. Но, увы, время глухо к людским словам.

Его взгляд задержался на лице Лисюя.

— И мы уже не те, что были прежде.

Тишина между ними стала почти осязаемой.

Лисюй отвернулся первым. Он указал на низкий столик в центре комнаты. Там стояла доска для го: камни уже расставлены, чёрные и белые, как два дыхания, вплетённые друг в друга. Рядом находился чайник, из которого поднимался тонкий пар, и две чаши.

— Продолжим партию?

Юнъи подошёл ближе. Его взгляд скользнул по доске, задержался на пересечениях линий.

Чёрные камни захватили правый угол и плотным кольцом обжали центр. Белые удерживали левый фланг, но их цепь была разорвана, две группы отрезаны, без возможности соединиться. Несколько камней внизу уже были обречены: ещё один ход и их снимут с доски.

Партия была почти завершена.

Юнъи медленно отвернулся от доски.

— Нет, — сказал он, и в голосе его прозвучала тихая грусть. — Не вижу смысла. Мы оба знаем финал этой игры.

Он не уточнил, о какой игре говорит. И Лисюй тоже.

Юнъи обошёл комнату неторопливо, будто проверяя, не растворилось ли прошлое в этих стенах. Провёл пальцами по полке, по знакомому сколу на столешнице, тому самому, что появился в ту зиму, когда они спорили о тактике и слишком резко поставили чашу.

— Ты всё ещё хранишь её, — сказал он.

Лисюй не сразу понял, о чём речь. Затем проследил за его взглядом.

Восковая монета лежала на полке между аккуратно сложенными свитками. Маленький круг, неровный по краю, с отпечатком их юношеской клятвы. Тогда они вырезали каждый свою, усмехаясь, что у них нет ничего, кроме куска воска и упрямства. Потом обменялись.

— Конечно, — ответил Лисюй. — Как я мог это не сохранить?

Лисюй жестом предложил ему присесть.

Они устроились у низкого столика. Лисюй бережно снял с него доску для го, стараясь не нарушить расстановку камней, словно одно неловкое движение могло изменить не только игру, но и ход всей этой ночи. Затем поставил чаши и медленно стал разливать чай. Пар поднимался тонкой спиралью. За окном всё так же мерно стучал дождь, как будто отсчитывал оставшееся им время.

Юнъи сделал короткий глоток.

— Ты всё ещё берёшь слишком мало листа, — тихо заметил он.

— А ты всё ещё любишь слишком крепкий?

— Привычки умирают медленно, — с лёгкой, почти поучительной улыбкой отозвался Юнъи.

— Это точно. Привычки, как вторая натура, — улыбнулся Лисюй. — Твою я запомнил особенно хорошо. Помнишь, когда нас отправили с вестями в Синьшань?

— Конечно, помню.

Улыбка Юнъи стала тягучей и задумчивой. Его карие глаза погрузились в прошлое, где ещё не было ни печатей, ни ордеров, ни осторожных формулировок.

— Мне тогда такая странная кобыла попалась после первой смены лошадей, — Лисюй покачал головой с нарочитым огорчением, в котором сквозило мальчишеское притворство. — На ходу спотыкалась, на бегу будто забывала, зачем ей боги дали такие длинные ноги, а на привале норовила уйти в кусты и там обиженно стоять.

— Да… — протянул Юнъи. — Скверный у той кабылки был характер. Помню, как она тебя чуть не сбросила на переправе.

— Удивительно, правда? — Лисюй приподнял бровь. — Как так получилось, что мне, гонцу, досталась такая дурная кобыла?

Юнъи опустил взгляд, тот был хитрым, но тёплым.

— Я задавался похожим вопросом сутками ранее, — сказал он. — Когда на площади шёл фестиваль и я вышел показать свои умения. Засунул руку в колчан, достаю стрелу, а та странная такая. Кривое древко, перо у конца словно щипанная курица, а наконечник будто собаками обглодан. И вот думаю: как такое могло попасть в мой колчан?

Лисюй замер, глядя на него.

— Какая странная воля богов, — произнёс он задумчиво.

— Невероятная, — серьёзно согласился Юнъи.

Они посмотрели друг на друга и рассмеялись.

Смех был коротким, тёплым, чуть хриплым. В нём на мгновение исчезли годы. Исчезли все преграды. Словно им снова было по двадцать и впереди лежала ещё очень длинная дорога.

— А секретаря того помнишь? — сказал Юнъи, отпив чай. — Которого нам сопровождать приказали.

— Конечно помню, — нахмурился Лисюй. — Он же меня тогда такими словами при отце назвал…

Он покачал головой, и воспоминание поднялось из глубины вместе с тем самым чувством обиды. Теперь уже едва ощутимым, притуплённым временем, почти безболезненным.

— Я тогда так расстроился, — тихо сказал он. — Ночь не спал. Он же прямо глядя на меня сказал: Мальчишка смышлёный, но как сорока под окном, так трещит, что в государственных залах до императора долетает.

Юнъи фыркнул.

— Отвратный был человек. Но и его боги не обошли.

Он чуть улыбнулся.

— Вспомни, за что мы его сопровождали. Его ведь выгнали из столицы из-за распутства жены.

— Помню, — мягко усмехнулся Лисюй. — Она как замуж за него вышла, так до власти и денег дорвалась. И слухов сразу столько… Впрочем, неудивительно. Молодая, кровь горячая, а рядом человек, в котором от жизни остались одни сухие опилки. Сколько ему тогда было? Шестьдесят?

— Где-то так. Но характер у неё был соответствующий. И аппетиты.

— Тебе она не по душе пришлась, — заметил Лисюй. — Всю дорогу ты отпускал такие громкие шутки о неверности жён, что она в повозке краснела, а секретарь прижимал к груди лакированный ларец с тем единственным, что у него ещё оставалось, и пыхтел весь путь. Тебя это сильно веселило.

Юнъи рассмеялся низко и тепло.

— Тебя, помнится, тоже не расстраивало. Ты так хохотал над моими словами, будто никогда прежде таких глупых шуток не слышал.

— По молодости падение обидчика приятнее чарки лучшего вина, — сказал Лисюй. — Да и как не смеется, когда причина его падения едет рядом и смотрит прямо на его жену?

Юнъи удивлённо вскинул брови.

— Так ты всё знал?

— Конечно знал, — тепло отозвался Лисюй. — У кого ещё хватило бы дерзости пробраться в постель к жене секретаря?

Юнъи засмеялся снова. Морщинки собрались у его глаз, у губ легли те самые складки, знакомые Лисюю до боли.

— По молодости, — сказал он сквозь затихающий смех, — обида друга острее удара клинка в спину. И не такое натворить можно.

Они вновь замолчали.

Каждый улыбался своим мыслям.

— А я вот ещё помню, какие стихи ты складывал, — протянул Юнъи. — Помнишь вечер в доме градоначальника?

Лисюй кивнул и аккуратно вновь разлил чай по чашам, будто сама плавность движения могла смягчить то, что поднималось из памяти.

— Все вокруг тогда слагали о любви, — продолжил Юнъи. — О дружбе, о страсти, о станах женщин и мечах мужей. Каждый старался перещеголять другого в сладости строки. А ты сидел молча. Сидел, слушал… а потом вдруг поставил пиалу так резко, что вино плеснуло на циновку. Вскочил — разрумянившийся от вина — и зачитал строки о времени, растраченном впустую, и о нелепой жизни, что состоит лишь из таких вот мгновений.

Лисюй мягко улыбнулся, почти виновато.

— Да, подпортил я тогда праздник. Все решили, что я обвиняю их в том, будто они на государственные деньги набивают животы и смачивают глотки вином. Что, в общем-то, недалеко от истины. Но я не осуждал их в тот миг.

Он опустил взгляд в чашу, где чай медленно темнел.

— Мне просто стало так грустно, глядя на них. Стало страшно. Я вдруг подумал: неужели это и есть вся моя жизнь? Череда пиршеств, речей и пустых восторгов? Неужели годы пройдут, а я вспомню лишь вкус вина и чужие пьяные голоса?

Юнъи долго смотрел на него.

— Да… — протянул он наконец. — Я тогда тоже впервые задумался о том, что однажды придёт час и придётся оглянуться. И спросить себя: о какой жизни я вспомню? О каких моментах?

Он медленно провёл пальцем по краю чаши.

— О тех ли, где мы были глупы и наивны? Или о тех, где храбры, но безрассудны? Или о тех, где были счастливы?

Юнъи чуть усмехнулся, будто удивляясь самому себе.

— Или память выберет не великие дни, не победы и не ошибки, а что-то совсем иное? Запах дождя в чужом городе. Тёплый хлеб на привале. Смех, который вдруг стал родным. Мгновение, когда ты понял, что не один.

Он поднял глаза на Лисюя.

— Уверен, что в конце человек вспоминает не то, кем он был для мира, а то, кем мир был для него. Не титулы, не должности, не свитки с печатями… а чьё-то плечо рядом в холодную ночь. Чей-то светлый голос в темноте.

Он сделал паузу.

— И если так… то, может быть, не так уж важно, были ли мы мудры в том, как проживали свою жизнь. Важно лишь, были ли мы живы. По-настоящему.

Тишина снова легла между ними. Но она уже не была мягкой. Она стала плотной и липкой, как мокрая ткань, которую нельзя разорвать, не зацепив кожу.

— А потом тебя ранили, — тихо сказал Юнъи.

Он произнёс это почти беззвучно, как будто боялся потревожить что-то, что всё ещё болело.

— Да.

Лисюй опустил взгляд на правую руку. Чайник лежал в ней так естественно, будто вес его давно стал частью ладони. Но большой палец едва заметно съехал по гладкой ручке, и в глубине лица промелькнула тень, такая краткая и почти незримая складка боли у уголка губ.

— До сих пор иногда немеют.

Юнъи кивнул. Он знал, как именно подкрадывается самое жуткое онемение: сначала как лёгкий холод, потом как пустота, потом как предательство тела.

— Ты поэтому перевёлся?

Чаша в его руке замерла, не дойдя до губ. Юнъи поднял взгляд.

Лисюй ответил не сразу. Он смотрел на стол, на линию, где свет от фонаря делил доску го пополам, будто пытался найти там формулировку, которую можно было бы произнести.

Потом медленно поднял глаза.

— Я больше не смог бы прикрывать твою спину, — тихо сказал он. — Я стал опасен для нас двоих.

И в этот миг всё, что они удерживали в границах речи, вышло из-под неё.

Они смотрели друг на друга.

Долго. Очень долго.

Тени от ресниц легли на их щёки, а в зрачках каждого отразился другой: маленький, перевёрнутый, отчётливо хрупкий. В глазах Юнъи мелькнуло прошлое: утро на перевале, когда Лисюй спал, уронив голову на сложенную руку; вспышка клинка; короткое касание плеча перед рывком. В глазах Лисюя был снег, окрашенный кровью; смех, запрокинутая голова; спина впереди, всегда впереди, всегда как щит.

Чаша так и осталась в руке Юнъи. Пар давно рассеялся, но его пальцы всё ещё держали фарфор, будто тепло можно было вернуть усилием воли.

А рука Лисюя с чайником едва заметно дрогнула. Крышечка тихо брякнула о край и звук вышел внезапно громким.

Юнъи резко поставил чашу на стол. Фарфор глухо ударился о дерево. И в тот же миг они оба отвели глаза.

Вернулся шум дождя.

Теперь Юнъи разглядывал комнату, а Лисюй следил за его взглядом, так же внимательно, как когда-то следил за его движениями в бою.

Взгляд вновь зацепился за восковую монету.

— А это помнишь? — спросил он тихо и серьёзно.

— Помню, — ответил Лисюй.

Голос его стал ниже.

— Мы тогда чуть не погибли на тракте за горным перевалом. Та схватка с грабителями… — он едва заметно качнул головой. — Ужасная была.

На миг в комнате словно стало теснее.

— Мы потом всю дорогу молча ехали, — продолжил он. — Даже не смотрели друг на друга. А когда добрались до привала… в той съёмной, узкой комнатке, где стены пахли дымом и сырой шерстью, мы зажгли свечу. Растопили воск над пламенем. Каждый сделал по такой монете.

— Чтобы потом обменяться, как клятвой, — тихо добавил Юнъи.

— Чтобы положить обе на грудь того, кто погибнет первым, — сказал Лисюй. — Чтобы пламя костра унесло их вместе с душой. И чтобы в загробном мире на них можно было купить множество чарок вина.

Юнъи усмехнулся едва заметно, но в этой усмешке не было веселья.

— Чтобы ожидание второго не было таким тягостным… — закончил он.

В ту ночь, много лет назад, они говорили об этом смеясь. О смерти, как о дальнем городе, в который ещё не назначено отправление.

Теперь же смерть стояла ближе.

Пар от чая поднялся между ними, осторожный, как дыхание, которое ещё не решило, стать ли ему словом.

— Ордер у тебя? — спросил Юнъи.

— Да.

— Ты сам?

— Да.

Снова тишина. И почти одновременный выдох, будто оба ждали этого подтверждения, но всё равно надеялись услышать иное.

— Ты мог отказаться, — произнёс Юнъи.

— Нет, — жёстко ответил Лисюй. — Не мог.

— Мог.

— Тогда бы это сделал другой. Лучше уж я.

В его глазах стояла ледяная уверенность, та самая, которой он научился за годы службы. Сталь, за которой скрывалась боль.

— Значит, ты решил сделать это сам. Из милосердия?

— Из порядка, — ответил Лисюй. — Если уж рушить, то правильно. И без позора.

Юнъи склонил голову.

— Всегда аккуратный, — тихо сказал он. — Даже когда предаёшь.

Слово повисло в воздухе тяжёлым куском льда.

Они смотрели друг на друга. Во взглядах не было злобы. Ни ненависти. Только знание.

— Я не предавал тебя.

— Ты подписал.

— Я должен был. Ты знаешь, — Лисюй вдруг резко подался к нему, но остановил себя и вернул тело на место.

— Я выдержу, — жёстко сказал Юнъи, а потом добавил совсем тихо: — Это мы тоже знаем.

В этом не было крика. Только усталость.

Когда-то они были напарниками. Когда-то делили ночи у костра, хлеб, зачерствевший по краям, один плащ на двоих под дождём. Когда-то Юнъи вытаскивал Лисюя из-под обвала в старых шахтах. Когда-то Лисюй прикрывал его спину при дворе, где улыбки были острее кинжалов.

Потом пути разошлись на долгие годы.

Потом случилось дело о запретных свитках.

Потом — приказ сверху.

Потом — неизбежное.

— Я просил тебя не вмешиваться, — сказал Лисюй.

Юнъи не ответил, только пожал плечами. Чего уж теперь. Каждый знал, что делал.

Чай остывал. Дождь усилился. Ветер тронул ставни. Фонарь качнулся, и свет на мгновение дрогнул.

— Завтра ты будешь стоять напротив меня, — сказал Юнъи.

— Да.

— И скажешь: «Во имя закона».

— Да.

— И не дрогнешь?

Лисюй опустил взгляд.

— Не знаю, — тихо и неуверенно, признался он.

Юнъи кивнул.

— Хорошо.

За окном серело.

Рассвет в Вите наступал медленно, будто город не хочет просыпаться, будто ночь ещё торгуется с небом за несколько лишних мгновений темноты. Серый свет осторожно коснулся крыш, растёкся по камню, потускнел янтарь фонарей.

Юнъи встал первым.

— Пора.

Лисюй кивнул. Он тоже поднялся.

Они смотрели друг на друга с неловкостью, как при первой встрече. Или перед первым сражением, когда ещё не знаешь, какой человек стоит за твоей спиной.

Потом Юнъи сделал шаг. И Лисюй тоже.

Они крепко обняли друг друга. Так, как обнимают не ради прощания, а ради памяти о том, что было до всего этого. Лисюй почувствовал знакомую тяжесть его плеч, тепло, которое не стерли годы. Юнъи — тихое, ровное дыхание у своего виска.

— В моём сердце нет зла к тебе, — сказал Юнъи глухо. — Я пришёл лишь затем, чтобы сказать это.

Лисюй закрыл глаза на мгновение.

Юнъи отстранился первым. Подошёл к столу. Покопался в поясной сумке, а затем положил на стол восковую монету.

Ту, что носил с собой все эти годы.

Она тихо стукнулась о дерево.

— Я буду тебя ждать, — сказал он, тепло улыбнувшись.

Загрузка...