Воспоминание из чулана.
Я очнулся от холода. Тело мое, избитое накануне Дадли и его товарищами, ныло так тяжко, что каждое движение казалось малым подвигом. За дверью гремел голос тетки Петуньи; она требовала завтрака, точно я был не ребенком шести лет, а ленивым каторжанином. Я побрел на кухню, кусая губы, дабы не вскрикнуть от боли в распухшей ноге. Руки мои, худые и слабые от вечного голода, дрожали. Поднимая тяжелую, раскаленную сковороду, я не удержал её. Шипящий жир хлынул на плиту. В ту же секунду тяжелая рука тетки обрушилась на мою голову. Со звоном в ушах я был вытолкнут вон, в холодную школу, без единого куска хлеба.
В школе я искал лишь одного — тишины. Но и там не обрел ее. Дадли, с каким-то угрюмым торжеством, при всех изорвал мою тетрадь, залив остатки листов чернилами. Учительница посмотрела на меня с брезгливым прискорбием. Она назвала меня лжецом и тупицей. Я стоял, глядя на смеющихся детей и и недовольную учительницу, и не чувствовал ни гнева, ни обиды. Лишь пустота росла во мне, точно я был не живым мальчиком, а призраком, которого по ошибке еще видят люди.
На обратном пути они подстерегли меня в парке. Я бежал, пока дыхание не стало обжигать горло, но споткнулся о корень старого вяза. Грязь забила мне рот. Они окружили меня радостно галдя, и так же с удовольствием принялись бить. Я свернулся в клубок, пряча голову. Где-то в глубине моня шевельнулось что-то теплое — что всегда мне помогало, — но оно лишь бессильно дрогнуло и угасло. У него не было сил исцелить мое истерзанное тело.
Домой я явился в лохмотьях, шатаясь от тошноты. Дядя Вернон уже изволил выпить; лицо его было багрово. При виде меня глаза его налились нечеловеческой яростью. — Опять?! — взревел он, срывая тяжелый ремень. Удары посыпались градом. Я не успел даже закрыться. Тяжелая пряжка свистнула и угодила мне в висок. Мир качнулся. Затем — сокрушительный удар в ребра. Я услышал отчетливый, сухой хруст внутри себя, и дыхание мое пресеклось. Дядя, тяжело сопя, схватил меня за шкирку и, точно мешок с костями, зашвырнул в темноту чулана. Замок щелкнул, отрезая меня от мира живых.
Я лежал в липкой темноте на грязном матрасе. Кровь заливала глаз, вытереть ее не было сил. Я не понимал — Боже, я так искренне не понимал, чем я провинился перед этим миром? Я видел, как тетка целует Дадли, как поправляет ему воротничок. Почему же каждое мое слово вызывало у них гнев, а каждый взгляд — желание ударить? Я перебирал в памяти свои дни и не находил вины, кроме той, что я всё еще дышу. Несправедливость эта казалась мне вечной и незыблемой, как ледяная зимняя ночь.
— Мама... папа... — прошептал я, и в этот шепот вложил всё свое измученное существо. — Если вы слышите... заберите меня. Мне здесь слишком больно.
Вдруг теснота стен раздвинулась. Чулан наполнился тихим, лунным сиянием и белым туманом. Из него вышла женщина. Одежды ее были черны и глубоки, как колодец. Лицо ее было строго, но в глазах я увидел то, чего не встречал никогда — бесконечное сострадание.
— Ты действительно хочешь уйти, малыш? — спросила она. Голос ее был как шелест листвы в забытом саду. — Да, — выдохнул я. — К маме. Пожалуйста, отведи меня к маме.
Женщина печально склонила голову. Она назвалась моей прародительницей и протянула мне руку. Пальцы ее были холоднее льда, но я вцепился в них, как в единственное спасение. Мы шагнули в туман. Боль начала отступать. Я чувствовал, как становлюсь легким, точно пух.
В это мгновение некая черная тень, жившая в моем шраме, радостно забилась, почуяв свободу. Она хотела захватить мое тело, но оно уже остывало. Лишенная сосуда, тень зашлась в беззвучном вопле и, гонимая неумолимой силой, потащилась за нами — туда, в вечный мрак, от которого ее хозяин так тщетно пытался скрыться.
Утром тетка открыла чулан, чтобы привычным окриком вызвать племянника к работе. Но ответа не последовало. Маленькое тело лежало неподвижно, уставившись в потолок остекленевшим взглядом, в котором застыло последнее, неземное облегчение.
Как поведет себя магическая Британия, узнав о гибели своего «спасителя»? Какие оправдания найдет Альбус Дамблдор, так свято веривший в кровную защиту, которая не уберегла ребенка от пряжки ремня и "любящих" родственников? Смогут ли соседи и полиция очистить совесть, вспоминая синяки на лице мальчика, на которые они столько лет закрывали глаза? Или волшебники просто взмахнут палочками, стирая память о позоре Тисовой улицы?
Для меня это осталось навеки скрыто туманом. Я ушел туда, где больше нет ни боли, ни страха, ни ремней, ни чуланов. Я ушел домой.