Марат, это воспоминания о войне. А потом потекла обычная жизнь — школа, уехала в Ташкент, работа, семья, дети и внуки. И я, неверующая в обычном понимании этого слова все же благодарна (очень!) богу за то, что не погибла в войну, что дети мои родились здоровые, что, не раз попадая в тяжелые ситуации, находила выход из них безо всякой помощи со стороны своей немногочисленной родни, хотя и не без помощи свыше. Вела свой семейный корабль, как могла. Жаль только, что жизнь узнаешь, когда её проживешь. Ну да ладно, надеюсь, что ваша жизнь будет гораздо интереснее моей.
— Твоя бабуля Тамара, октябрь 2011 года.
Лето 1941 года. Мне шесть лет, и я плохо помню начало войны. Не помню, как уходил на фронт отец. Но помню грохот разрывов снарядов и бомб, когда немецкие войска атаковали наш город Ярцево. Западный берег реки Вопь занимали немцы, на восточном берегу сражались наши войска.
Спешно эвакуировали, вывозили оборудование с заводов и фабрик. С этими же поездами вывозили работников этих предприятий вместе с семьями. В пути поезда бомбили немецкие самолеты. Было много убитых и раненых, взрослых и детей.
И спустя много лет, когда я ехала утром на работу, из приемника водителя автобуса слышала: «Ищу родных, ищу сына, дочку, ищу… Ищу…». В 41-ом году они были еще маленькие. И много детей погибало в пути, выживших отправляли в детдома, отдавали в семьи.
В Ташкенте узбек-кузнец, уже пожилой мужчина, взял в свою семью двенадцать таких детей. Он кормил их, а они по мере своих сил работали в саду и огороде. Потом ему в центре города поставили красивый и большой памятник — кузнец с женой и детьми, которых он принял в те тяжелые, голодные годы. После «перестройки» при новой власти памятник этот перенесли на окраину города.
Так предается память прошлых лет. Тогда, летом 41-го года, мы: я, мать и сестра, не спешили уходить из города. Матери жалко было оставлять имущество, да и далеко мы не могли уйти — мне было шесть лет, сестре — тринадцать. Власти успокаивали — немцев скоро разобьют, уходить не стоит. Когда стало совсем опасно, ушли в деревню к родственнице.
В деревне какое-то время стояла воинская часть, солдаты сделали блиндажи, где укрывались во время артналетов. Потом военные перешли в лес, а мы с другой семьей по вечерам прятались в блиндаже возле дома. Артобстрел начинался с немецкой точностью — в 20:00 вечера. Стоим, смотрим на часы-ходики, ждем обстрел и готовы в любую минуту бежать в блиндаж. 20:05 — тишина, 20:10 — тихо, в 20:15 летит к нам с воем снаряд и прямо в блиндаж.
Дверь дома сорвало с петель, печка перекосилась и почти рухнула, окна вылетели вместе с рамами, мы все грохнулись на пол, но только ушиблись, никого не ранило. Детский плач, слезы и охи женщин. А пойди мы в блиндаж как обычно к восьми, была бы у нас уже братская могила.
Наши отступали, и вот ночью пошли войска. Солдаты забегали в дома напиться и говорили: «Уходите, отступаем». Помню, как жители деревни шли рядом с солдатами, женщины несли детей, за спиной мешок с одежкой и сухарями, старики тащили тележки со скарбом, на веревке тянули коров, а они не шли, громко ревели, солдатская техника, плач детей, крики, грохот. А над всем этим висели вдоль дороги осветительные ракеты на парашютах, и немцам было очень удобно бомбить нашу колонну.
К утру вышли на широкий луг. Не успели отдохнуть — прилетели немецкие самолеты-рамы. На каждой «раме» стояла танкетка. Самолеты опустились на луг, танкетки съехали с рам, а из самолетов вышли танкисты и строем уехали. К нашей толпе подошли немецкие офицеры, старики стали о чем-то их просить и нам разрешили вернуться по домам. Набрали в котелки картошку, росшую на полях, сварили, поели и пошли назад, откуда пришли. Вот так мы «эвакуировались».
А когда вернулись к своей квартире, увидели на двери надпись мелом: «Кто войдет, то смерть найдет. Смерть коммунистам». А отец мой до войны работал в райкоме. Имел воинское звание — комиссар. Из квартиры вышла женщина и сказала нам, чтобы мы немедленно уходили. Если её муж увидит нас — расстреляет. Оказывается, наш бывший сосед был немецким шпионом и прекрасно знал нашу семью.
И мы ушли в деревню, где я родилась, а отец мой из коммуны организовывал колхоз, работал председателем, потом его отправили учиться в Смоленск, в высшую сельскохозяйственную школу. По окончании её работал в Ярцеве в райкоме. И вот война.
В деревне у нас был большой непроданный дом с большими окнами. Вернулись, а в доме немецкий штаб и семья старосты (дом был большой, места хватало). Староста потащил мою мать к коменданту, и тот, наведя на нее пистолет, сказал: «Ты есть семья коммуниста, и я вас стрелять». Долго допрашивал, но не убил, а разрешил жить, пока отец и мой брат добровольно не сдадутся ему ради спасения наших жизней. Мой брат служил в армии по призыву, осенью должен был быть демобилизован, а было ему двадцать два года. Летом 41-го года попал под Ельней в «котел», где погибло около миллиона наших солдат, почти безоружных.
И потекли тоскливые дни, наполненные страхом и голодом. Зерно и картошка были убраны, спрятаны в ямах и подпольях. У нас ничего не было. Родственники не спешили с нами делиться куском хлеба, а чужие говорили: «Вам теперь своих не увидеть, как свинья не видит небо».
Бывшая школа была обнесена колючей проволокой, и двор её был забит нашими военнопленными. Почти раздетые, больные, раненые, голодные. Почти все они погибли.
А дом культуры благоустроили. Проложили к нему ровные дорожки, посадили привезенные из лесу березки, цветочки, даже салат весной посадили. А на арке ворот повесили директора школы. Он был оставлен для подпольной работы. Прятался где-то на чердаке. Ночью спустился покурить, его заметила деревенская баба (кулацкое отродье) и донесла немцам.
Летом 42-го с едой совсем стало плохо. Ели клевер, лебеду, молодые листья липы. Если находили возле немецкой кухни картофельные очистки — были рады. В лес за грибами ходить не разрешалось. На окраине деревни были заросли крушины. И когда на ней поспели черные ягоды, я наелась вволю. А поскольку крушина ядовита — вечером меня сильно рвало. И горела я как в огне. Как-то нашла на дороге осколок зеркала и поглядела в него. На меня смотрело желтое, распухшее лицо, в каких-то болячках.
С холодами к немцам стало прибывать подкрепление — предатели украинцы, французы, еще какие-то войска. В декабре 42-го года началось наступление наших войск под Москвой. Шли тяжелые, кровопролитные бои. Наши наступали, а немцы медленно отходили. Отступая, жгли, уничтожали города и деревни, всё, что успевали сжечь. Всё трудоспособное население, особенно молодежь, было угнано в Германию. Теперь же угоняли всех, кто не сотрудничал с немцами.
Чтобы избежать угона, мы ушли в деревню Малиновку в глубине Смоленщины, на берегу Днепра. Стоял январь, было очень холодно и трудно идти. Но мы дошли до деревни. Это была родина моих родителей, и там жили дед и бабушка. Обычно на лето к ним привозили внуков, на свежий воздух. Рядом большая река, лес, у многих были пасеки, сады. Но война разрушила все планы.
Немцы первое время быстро продвигались вперед, и за детьми никто не успел приехать. А потом один из сыновей моего деда попал в плен под Смоленском. Он был ранен в ногу и не смог дойти, доползти до своих. Из лагеря для военнопленных он смог передать записку отцу. И дед мой, набрав в корзину сала, яиц, еще чего-то, сумел за него выкупить его из плена. Привез на телеге домой, а там как раз жили двое его детей. А потом мы к ним пришли.
Недолго пожили в тепле. Край мой смоленский, край мой родимый, был краем партизанским. И в Малиновке по избам прятались днем партизаны, а ночью нападали на немецкие гарнизоны, взрывали железную дорогу, автотрассу, машины и поезда, расстреливали предателей.
И вот январской холодной ночью (это уже был 1943 год) мы проснулись от пулеметных очередей, свиста пуль, криков: «Горим!». А горела уже вся деревня. Немцы подожгли все дома из огнеметов. Партизаны, застигнутые врасплох, выбив окна, отстреливались, задними дворами ушли за Днепр. А мы, схватив свою одежонку и валенки, выскочили на улицу. Горели дома, скотные дворы, лаяли собаки, кричали люди. А трассирующие пули летели вдоль улицы. Такое не забудешь.
Бабушку мою ранило в ногу. Взрослые её перевязали, а вскоре умерла от потери крови. Все мы стояли на снегу, пока полностью деревня не выгорела. Утром взошло солнце. Дым, гарь, запах сгоревшей картошки и зерна, что было спрятано в подпольях. На снегу лежали убитые, раненые, убитая лошадь, которую мы потом ели. А на месте домов стояли русские печи с высокими трубами, догорали полы и дрова возле бывших домов. И только когда всё сгорело, нам разрешили подойти к пепелищам.
Немецкий карательный отряд ушел. Немцы были в белых маскхалатах и на лыжах. А взрослые на месте теплых пепелищ стали рыть землю и строить землянки.
Опять мы жили все вместе. Деревню сожгли, но жителей расстреливать не стали, а в соседней деревне Лозыни всех сожгли, загнав людей на скотный двор. Огнеметами подожгли. Это было холодным зимним утром, встало красное солнце, черный столб дыма поднимался в небо. Мы стояли толпой, все знали, что происходит. Женщины плакали, к ним жались дети, все были в ужасе, так как ждали такую же участь. И убежать было невозможно, на всех дорогах стояли немецкие патрули. Помню, как мой дед грозил небу кулаком и что-то кричал. Потом тихо разошлись по своим землянкам. Недолго в них прожили.
Ранним февральским утром немецкий карательный отряд, опять же на лыжах и в белых маскхалатах вошел в деревню, всех вывели на снег, проверили, не прячутся ли партизаны. Потом построили нас в колонну и погнали в деревню Пересветово. Там был немецкий штаб. Решалась наша участь — расстрел или угон в Германию. На наше счастье староста нашей Малиновки был ставленником партизан. Он обошел всех жителей деревни и набрал в целую шапку драгметалла — золотые и серебряные крестики, цепочки, кольца, перстни, серебряные оклады с икон и, наверное, еще что-то. За это золото и серебро комендант не отдал приказ о нашем расстреле, мы должны были пешком идти на работу в Германию.
Мать моя, взяв на руки меня и сестру, повела нас туда, откуда убежали. Вышли к магистрали. А там шли колонны жителей — женщины, дети, старики. Нас заметили и загнали в колонну. И побрели мы все вместе в nach Дойчланд — в Германию, в рабство.
Шли медленно, по раскисшему снегу, в дырявой обуви, с мокрыми ногами, голодные. На ночь нас загоняли в скотные дворы, где давно уже не было скота, но лежала еще сгнившая солома, кишащая вшами. На ужин давали по кружке какой-то вонючей бурды с картофельными очистками. И кипяток. А утром всё в той же мокрой одежонке и сырой обуви мы брели по дороге. Была уже весна, таял снег, а мы всё шли. Это было в Белоруссии. И, дойдя до деревни Новоалександровка Чаусского района, свалились все в тифу.
Нас развезли по домам. В них никого не пускали. Лежали кто в сенях, кто в сарайке каком-то, многие лежали на полу в бараке. Нам повезло. Лежали тоже на полу в бараке. А в доме жили два подростка 11 и 16 лет. Не помню их имен. Но им мы обязаны жизнью.
Соседка приносила горлач (кувшин) молока, ставила на окно, в дом не заходила, боясь заразиться от нас, а у нее был грудной ребенок. И ребята поили нас теплым молоком. Помню, кто-то приподнимает голову, глотнешь чего-то и опять впадаешь в забытье. Один мальчик заразился от нас, болел, как и мы, но не умер. Потихоньку все мы выздоровели. Мать оглохла, но потом всё обошлось. А ведь многие умерли, лечить нас было некому.
Нас кормили местные жители, приносили нам хлеб, картошку, молоко. Потом мать и сестра стали работать у местных в огороде и поле. А наши войска наступали. Уже были слышны глухие разрывы снарядов.
Белоруссия — край партизанский. Днем в деревнях хозяйничали немцы, ночью хозяевами были партизаны. Взрывали железные дороги, мосты, пускали под откос поезда. И если бы не партизаны, кто знает, где бы мы дожидались своих, да и дождались бы. Нас опять чуть не угнали в Германию.
Местные разбежались по лесам, попрятались, а нас опять в колонну и дошли мы до Чаусы, там должны были погрузить нас в товарняк и отправить в Германию. Но всю ночь гремели взрывы, это партизаны взорвали ночью железную дорогу на большом протяжении.
Мы, несколько женщин с детьми, ночью, крадучись, ушли из города в какую-то деревню, поближе к лесу. В темноте переходили реку, моста не было, шли по каким-то бревнам, скрывающимся под водой, поскользнешься — уйдешь под воду. Перешли. Упросили жителя деревни спрятаться у него в сарае, под кучей сена. А ночью облава, зашли немцы, потыкали штыками нам в ноги, но мы все молчали, не вскрикнули. Утром спрятались в лесу. А ночью за деревню шел бой. К утру всё стихло, оказывается, немцы быстро отступили.
И мальчишки кричали: «Наши, наши!». Так мы увидели своих. А еще вечером мы спрятались в кустах, а немцы на лошадях проехали мимо нас, подожгли овины со снопами зерна. Мы, дети, вцепились руками в траву и ждали худшего, но пронесло.
И, когда увидели солдата на мотоцикле, поняли, что дождались своих. Потом нас накормили солдатской кашей, а мы смеялись и плакали. Надо было возвращаться домой. И мы пошли. Где на попутках, где в товарном поезде. Дошли до Смоленска, мост через Днепр взорван, перебрались по понтонам.
Помню, сидели возле телеграфного столба, моросит дождь, горит костерок, в ведре варится картошка. А столб и провода так гудят, что, умирая, не забудешь.
Так и прошли до дома шестьдесят верст. А глянули с горки, а дома-то нет. Он был большой, посреди деревни, приметный. Ну, наши по нему и бахнули. Мол, в таком доме обязательно есть немцы. Мы подошли, поглядели, как солдаты пилят бревна дома для солдатской кухни. Мать и сестра плакали.
На всю жизнь запомнила 9 мая 1945 года. Нас, детей, отправили в лес за цветущей черемухой и просто цветами. С целыми охапками возвращаемся. Все веселые, смеемся. А в деревне крик, песни, гармошка. И бабий горький плач навзрыд. Чьи ушедшие на фронт живы — песни, у кого похоронки — горе горькое, куча детей остались без отцов. И долго в тот день пела и плакала деревня.
Бонус: отец Тамары Ивановны и мой прадед Малолетний Иван Евгениевич. Дошел до Берлина.
