Психиатрическая больница г. Поморье, 2 ч. 18 мин…
Палата, освещаемая тусклым светом запыленной лампочки. На кровати, привинченной к полу, сидят два человека, и разговор их непринужден. Они дружат вот уже несколько лет, но встречаться для своих бесед вынуждены лишь под покровом ночи. Они таятся от охранников, скрывают свои отношения от врачей, и связывает их одно лишь убеждение в том, что они совершенно здоровы.
- Вот вы говорите, Шаграев, что способны проживать жизнь за жизнью, каждый раз рождаясь в новом мире, - говорит один из них. – Однако должны понимать, как умный и образованный человек, что доказать это решительно невозможно. Вы упоминаете о каком-то Боге, Иисусе Христе, я слышу о нём от вас каждую нашу встречу, но как мне поверить вам, если никто кроме вас об этом человеке ничего не знает? Зато я и остальные знаем Дьявола, у меня каждый день перед глазами его печать с цифрами в виде трех шестерок на челах моего лечащего персонала, и о Дьяволе, заметьте, говорят все! Однако никто здесь не говорит о Христе, родившимся в Вифлееме! Согласитесь, это странно, и речи ваши наивны, Александр Андреевич…
- Я понимаю, - с улыбкой отвечает второй, ровесник первого – им обоим около сорока или чуть более того, - верить мне гораздо труднее, чем глазам своим. Но в душе-то вы должны, тем не менее, что-то чувствовать? Вы видите доброту в своем сердце? Чувствуете тепло, когда прикасаетесь к человеку?
- Это живет во мне что-то, что противостоит Дьяволу. Только и всего.
- Это и есть Христос, Малкин. Он ещё не рожден на свет, но мир уже чувствует его появление.
- Я не чувствую никакого Христоса, Шаграев. Вокруг лишь печать Сатаны. Почему я не вижу креста, но вижу три шестерки? Я хотел бы вам верить, но… не верю.
- Однако откуда же взялось это число – 666, вы знаете?
Малкин пожал плечами и равнодушно вздохнул.
- Это ни для кого не новость. В древние времена жил философ, звали его Иоанн. Он сложил цифры, соответствующие буквам имени Зверя, и в сумме получилось 666. И не пытайтесь шокировать меня новыми откровениями, - сказал он, поморщившись. – Вот если бы вы совершили невозможное… - за годы томления в больнице Малкин так и не отвык от жажды курения. – Всего одну затяжку…
Тот, кого он назвал Шаграевым, улыбнулся и положил ему ладонь на руку.
- А что вы знаете о числе 666, друг мой?
- Лишь то, что я только что сказал.
Шаграев сунул руку под подушку и вытянул из-под неё… сигарету. Лицо Малкина покрылось мертвенной бледностью, он выхватил её из рук друга.
- Этого не может быть… Вы украли у санитара сигарету, чтобы угостить… меня? Вам же известны последствия такого сумасбродства!
- Известны, - подтвердил Шагарев, вынимая из-под подушки и спичку. – Вы только что стали свидетелем действительно невозможного, однако упираетесь и не верите в более очевидные вещи. Давайте же я расскажу вам о числе Зверя 666 то, что вы наверняка не знаете.
- Об этом уже сказано столько, что…
- И все-таки я попробую. Возьму на себя труд доказать вам, что Бог живет в вашем сердце вместе со Зверем, и беда лишь в том, что в этом мире Зверь родился прежде Бога. А ещё поведую о людской глупости. Люди часто отказываются верить в то, что причиняет им хлопоты. Вы можете представить себе бесконечность, Малкин? Я уверен, что нет. Человеческий мозг устроен таким образом, что даже самый изысканный не в состоянии представить себе самое простое – бесконечность. А потому люди просто обозначают её символом, чтобы не заморачиваться проблемами. Переверните на бок цифру 8 – и вы увидите бесконечность, не понимая, тем не менее, как она выглядит. То же самое и с вашим числом Зверя 666.
- С нашим? А разве оно и не ваше тоже?
Шаграев снова улыбнулся.
- Об этом после. Сначала я попытаюсь показать вам глупость людскую. Привычку загружать свои головы пустыми проблемами. Число 666 в наше время имеет особый статус. Его наносят на номера авто, считая их модными, им пугают взрослых, 666 выводят руки слуг Зверя на стенах домов, не догадываясь на самом деле, что занимаются порожними хлопотами. Число 666 настолько прочно вошло в нашу жизнь, что оно стало проявляться во всем, действительно, мистическим образом. Вот вы, Малкин, до того как оказаться здесь, работали в НИИ. Работа с компьютером для вас привычный труд. Скажите, сколько раз за день вы набирали на клавиатуре WWW?
- Смешной вопрос, - ответил Малкин. – Десятки раз.
- Ну, и чем, по-вашему, вы занимались? Буква W на еврейском языке соответствует цифре 6. Если даже учесть, что число Зверя есть не последовательность цифр, а их сумма, то есть, в данном случае речь может идти всего лишь о 18-ти, сам факт того, что вы набирали подряд три шестерки вас не смущает?
На лицо второго больного заползла тень растерянности.
- Идем дальше, - констатировал Шаграев. – При устройстве на работу вы предъявляли в отдел кадров среди прочей бумажной кожуры документ, именуемый свидетельством о присвоении вам ИНН. Вам известно, Малкин, что идентификационный номер каждого россиянина, записанный по системе EAN – мирового стандарта, содержит ключевую последовательность из трех шестерок? 666 – стоит на каждом без исключения ИНН в России! Могли выбрать что угодно, однако выбрали именно это число. Странно, не правда ли? Но последуем далее…
- Это правда, то, что вы говорите? – проговорил Малкин.
- Откройте еврейский алфавит и сделайте запрос в налоговую инспекцию! Впрочем, в последней инстанции вас обманут, как обманывали много лет Патриарха Всея Руси. Но вы меня перебиваете. Итак, вы получали зарплату долларами?
- Почти всегда, - после долгой паузы ответил Малкин.
- Замечательно. Тогда вам, наверное, небезынтересно будет узнать, что ширина всех долларовых купюр без исключения 66,6 миллиметра.
- Невероятно, - второй раз за полчаса проговорил больной, - это просто невероятно! Число Зверя на всем, к чему мы прикасаемся!
Несколько минут, наслаждаясь тишиной, они сидели молча. Каждый переживал разговор по-своему.
- А что бы вы сказали, мой друг, если бы вам практически на пальцах объяснили, что число 666 не имеет к числу Зверя никакого отношения? – тихо проговорил Шаграев, повернувшись к собеседнику. – 666 настолько невинно перед человечеством, «двойка» школьника носит во сто крат более устрашающий характер.
Малкин молча посмотрел на больного.
- Что сказал Иоанн, которого вы упомянули как философа, обозначившего число Зверя?
- Я не помню дословно. но… Кажется: «кто имеет ум, тот сочти число зверя, ибо это число человеческое шестьсот шестьдесят шесть». Это знает каждый.
- Это вам не кажется, это, действительно, так. Так давайте считать, - Шаграев соскользнул с кровати, - коли оба ум имеем…
Вынув из кармана огрызок карандаша, он приблизился к стене и стал писать на ней, окрашенной в серую краску, какие-то слова.
- Говоря об имени зверя, Иоанн… вы, конечно, вряд ли мне поверите, но это не столько философ, как вы изволили выразиться, сколько ученик Иисуса Христа, о котором я рассказываю вам каждую ночь… имел в виду императора Нерона. Он исходил из имени его, написанном на латинском языке, - Шаграев указал на стену, - NERO CAESAR. НЕРОН ЦЕЗАРЬ. Перепишите это на еврейский, и сложите цифровое значение этих слов.
Ничуть не затрудняясь, Шаграев вывел на стене несколько древнееврейских символов.
- Идите же, Малкин, вам оттуда плохо видно... И, потом, я хочу, чтобы вы, математик, лично произвели такое сложнейшее математическое действие, как сложение простых числовых значений.
Больной соскочил к кровати, выхватил карандаш из рук Шаграева и быстро подвел черту под столбцом.
- Это невероятно… Этого не может быть… 616.
- Совершенно верно, больной! Вот это и есть число Зверя: 616. И не нужно никаких специальных знаний. Просто придите в библиотеку, когда излечитесь, и возьмите пару книг для чтения.
- Значит, Иоанн…
- Нет, он не ошибся. Образованные люди не делают детских ошибок. Ответ прост: Иоанну хотелось, чтобы цифра его выглядела впечатляюще. А 616 – не самое яркое число, вы не находите? Но это истина, отмахнуться от которой невозможно.
- Как же так, - поразмыслив, пробормотал Малкин. – Ведь все уверены в другом.
- Всё не то, что кажется – это я и пытаюсь вам втолковать. То же относится и ко всей истории. Историю пишут люди. А им иногда хочется, чтобы она выглядела впечатляюще. Так-то, мой друг.
- Да кто, вообще, такой, этот Иоанн?
- Святой апостол, Малкин. Но вам нужно сначала познакомиться с апостолом Павлом.
- Отчего же так?
- В сердце вашем, как и в сердцах других добрых людей живет Христос. Но что бы ни говорили, только я и никто другой свидетель тому, что христианство могло быть без Христа, Сына Божьего, но не могло существовать без Павла. Через миллионы лет, когда я снова произнесу эти слова, меня проклянет церковь. Я вам потом расскажу, что это такое – церковь…. Но проклинать меня можно сколь угодно долго. До бесконечности. И от этого ничего не изменится. Истину, если кто-то был свидетелем её свершения, невозможно заменить другой. Сколько бы времени не прошло. Пока свидетель жив – жива истина.
- Мне страшно с вами разговаривать, Шаграев.
- Вы правы, - согласился больной. - Нужно отдохнуть. Жаль только, что скоро меня уже не будет, но через миллионы лет мы снова встретимся в этой палате, и будем разговаривать о Боге. Мне остается надеяться лишь на то, что вы уже будете чувствовать его в сердце своем.
Усевшись на кровать, он вздохнул и растер лицо рукой.
- Вы знаете историю таковой, каковой видите её в предлагаемых книгах. Я знаю историю настоящую. Я помню, как рождалась вера. И видел казнь лучших из её последователей. Пойдемте же отдыхать, Малкин…
- Но вы расскажите мне об этом Павле?
- Вам? – больной подумал. – Пожалуй, нет. Не сейчас.
- Когда?
- Когда пойму, что мне верят. Буду рад, если первым поверившим окажетесь вы.
- Я верю вам, Шаграев.
- Дайте я посмотрю в ваши глаза… - наклонившись, больной посмотрел в лицо собеседника. – Вы лжете.
- Лгу, - вздохнув, признался Малкин. – И не верю ни единому вашему слову. Пойдемте спать, вы правы, нужно отдохнуть… Но сначала ответьте – мне тут пришло в голову… Если мы точно знаем, что число Зверя - 616, и что результатом этого стало сложение цифровых значений букв фамилии, то можем ли мы сейчас, подвергнув траслитерации в еврейский язык любой фамилии, вычислить Зверя?
- Вы правы только отчасти, - поморгав обессиленными веками, ответил Шаграев. Таким способом вычислить Зверя можно, будь то 616 или 666 – можно. Но давайте-ка я вам прежде кое-что объясню. Мы сейчас возьмем реально существующие 25 тысяч русских фамилий и подвергнем транслитерации в еврейский язык. И что мы будем иметь?
- Что? – сдавленно выдохнул Малкин.
- 560 фамилий, соответствующих числу 616. Это около двух процентов от общего количества испытуемых фамилий. Сколько в данный момент проживет людей на планете Земля, Малкин?
- Около шести миллиардов.
- Отлично! Значит, если мы за принцип поиска возьмем только число 616, то нам придется столкнуться со 120 миллионами человек, и среди них отыскать Зверя. Согласитесь, такой метод несколько усложняет поиск?
- Как же быть?..
Шаграев потянул Малкина за рукав и довел его до двери.
- Начинать нужно не с имени, а с других признаков. Но беда вашего общества заключается в том, что вы именно с этого и начинаете. Между тем распознать Зверя в толпе не так уж трудно. Когда-нибудь, даст Бог, вы поймете, о чем я. Когда же поймете и распознаете, то вам останется лишь сосчитать цифры в его буквах. Если совпадет – это и есть Зверь.
Улыбнувшись, Шаграев положил руку на плечо больного.
- Что же касается трех шестерок… Зверь принял число апостола Иоанна, посчитав его за ошибку, и теперь ставит свою метку 666 просто в порядке цинизма. Вы будете настаивать, что Иоанн ошибся. Но он не ошибся… Он указывал будущему разумному поколению истинную цифру – 616, предлагая сложить буквенные значения. Воистину, кто имеет ум, тот поймет. На самом деле ошибся Зверь, поддавшись уловке апостола. 666 никак не может быть числом Зверя, потому что 666 – это числовое значение словосочетания «ха-мелек-ле-иш-ра’ель».
- Что это значит? – прошептал Малкин.
- «Царь Израилев». Это, скорее, число Христа, Малкин. Ещё до Рождества Его 666 предстает как вершина земного могущества: именно столько талантов золота собирал самый могущественный царь Иудеи Соломон с покоренных соседей. Апостол Иоанн не стал прямо расшифровывать число 666, чтобы верующие не отшатнулись от Евангелия.
Выждав, Шаграев забрал карандаш из руки другого больного.
- Подобные вычисления были обычны у евреев, во времена Иоанна Богослова на них были помешаны все гностики. Современники апостола придавали большое значение буквам и цифрам, и знали все тонкости их порядковой зависимости. Точно так же, как Леонардо да Винчи видел во всех проекциях свой знаменитый «Многогранник», современники Иоанна видели значение числа во всех его выражениях. Если сложить цифры, составляющие число 666, то есть, представить их в виде слагаемых, то мы получим…
Шаграев подошел к стене и быстро начертал:
6 + 6 + 6 =
- То в сумме мы получим 18. Это число очень важно для евреев. Оно соответствует цифровому варианту слова Жизнь – Chai. Именно поэтому пожертвования традиционно производятся евреями в количестве 18 единиц чего-либо. Например, монет. Зная педантичность евреев в вопросах расположения цифр и их трогательному отношению к их расположению, смеем ли мы даже предполагать, что 666 – число Зверя? Может ли быть Жизнь символом Зверя? Думается, иудеи, современники Иоанна, понимали его такт, и открыто об истинном значении 666, и об уловке святого апостола, обманувшего Зверя, до сих пор оглушительно молчат.
Малкин смотрел широко распахнутыми глазами на своего собеседника и чувствовал тепло его руки на своем плече.
- Но я уверяю вас – не нужно искать Зверя. Ни по принципу сложения букв и их цифровых значений, ни подбирая иной. Он сам предъявит себя миру. И примет то, от чего отказался Христос – земную публичную власть. Оглянитесь вокруг, Малкин. Вы ничего не замечаете?..
ПРОЛОГ. Начало рукописи доктора Одинцова.
Ещё два с половиной года назад, когда я только начинал практиковать в качестве психолога, имеющего на то лицензию и достаточное образование, я не предполагал, что стану участником событий, которые изменят и мою жизнь, и отношение к окружающему миру. Дабы было понятно, почему начинающий врач-психолог имеет право на высказывание столь смелых выводов, свойственных лишь людям с достаточным опытом и устоявшимися, практическими на жизнь взглядами, стоит упомянуть о том, что в медицину и психологию я пришел не в начале упомянутой в самом начале моего повествования даты. В свои тридцать девять лет значился уже достаточно сведущим в практической медицине специалистом, удачливым врачом.
В двадцать пять я закончил медицинский институт, в тридцать стал кандидатом медицинских наук, и четыре года назад, освободившись, наконец, от государственных учреждений, четырнадцать лет проверявших мои знания на практике, организовал собственный кабинет, где мог, наконец, предаться свободному творчеству и претворению своих, порою частных идей и мнений, в жизнь. Как бы то ни было, связь моя с государственными лечебными учреждениями потеряна не была, поскольку я, человек весьма честолюбивый и принципиальный, не терял надежды получить звание, которого, по моему глубокому убеждению, был достоин. Стать доктором медицинских наук тогда, когда тебе сорок – это достаточное подтверждение того, что вторую половину жизни ты начал проживать не напрасно.
В городе Поморье, где я обосновался, отстранившись от обязанностей сидеть на врачебных поликлинических пятиминутках, я и решил претворить в жизнь свою идею преимущества частных психологических клиник над официально существующими.
Презрев личную жизнь, я полностью отдался карьере. Я был убежден тогда, и свято верю сейчас в то, что обрастать семьей и очерчивать себя заботами, сторонними от рабочих, мужчина должен только когда обретет свой путь и непререкаемый авторитет на службе. Для будущих детей – в частности. Чему может научить свое потомство мужчина, с трудом сводящий концы с концами и постоянно мучающийся заботами о том, как прокормить тех, кого народил и приручил? Несмотря на то, что в финансовом отношении я был уже более чем свободен, обзаводиться женою и детьми не торопился. Она, единственная, где-то рядом, где-то здесь, и не нужно торопить события и бросаться на её поиски, как в омут. Всё всегда приходит вовремя к тому, кто умеет ждать.
Тему докторской диссертации я выбрал сразу и решительно.
Я даже представлял титульный лист своей работы. Строго, без излишеств:
Кафедра психологии Поморского
медицинского университета.
Тема: "Приобретенный синдром убежденности и способы его лечения".
Автор: К.м.н. Одинцов М.Г.
Научный консультант: Д.м.н. Систлинский Л.В.
Одинцов Марк Георгиевич – это, понятно, я. Что касается научного консультанта, то тут разговор отдельный. Систлинский Леонид Владимирович – ведущий эксперт в области психиатрии, доктор медицинских наук, председатель уважаемой в стране квалификационной коллегии по психиатрическим экспертизам. Состав комиссии столь авторитетен, что никто другой, по моему мнению, кроме Леонида Владимировича, возглавить её просто не мог. Это он, Систлинский, был моим куратором, когда я защищал кандидатский минимум, и это у него на кафедре я из студента-провинциала превратился в уважаемого (утверждаю это без излишней самонадеянности) доктора, специалиста в области проникновения в людские души.
Итак, что же такое синдром убежденности…
Я уверен, что каждый из тех, кто сейчас читает эти строки, сталкивался в своей жизни с людьми, которые, как бы вы не приспосабливали их в ходе разговора к окружающему миру, никак в него не вписывались. Эти люди уверены в том, что знают нечто, что неведомо окружающим. И они готовы посвятить жизнь тому, чтобы донести это нечто до вашего разума и разума тех, кого вы считаете людьми своего круга, то есть – нормальных людей. Больные с диагнозом, который в последствии будет назван моим именем (я уверен в этом), люди столь убедительные и резонные, что стоит вам на минуту расслабиться и попытаться представить их теорию на практике, вы пропали. Через несколько минут разговора вы уже пугаетесь их правоты и, если не отряхнетесь от иллюзий и не вспомните о том, что два плюс два обязательно четыре, а корова дает не сало, а молоко, через час вам уготована участь адептов теории этих больных. Люди с неустойчивой психикой способны сломаться под натиском мнимой правоты больных синдромом убежденности и, если главной идеей больного является завоевание умов и агрессия, то такие больные становятся социально опасны. В тот момент, когда все внимание врачей будет приковано всего к одному-единственному фигуранту, вокруг будут роиться десятки, если не сотни тех, кто, уже будучи увлеченный идеей больного, будет готовить или социальную революцию, или иные крупные неприятности для окружающих. И то и другое для общества неудобно и малоприятно.
И с этого момента – все по порядку.
Четыре года назад от того момента, как я пишу эти строки, я позвонил на кафедру доктору Систлинскому и напросился на прием. Поскольку предварительный разговор между нами состоялся ещё ранее, много времени у уважаемого мною человека я не занял. Профессор Систлинский выслушал меня с той задумчивой внимательностью, что свойственна людям с богатейшим опытом работы в области психиатрии, потом высказал одобрение относительно моего решения о создании частной клиники и даже с застенчивой улыбкой испросил разрешения изредка присутствовать на моих практикумах.
Да мог ли я надеяться на это? Знаменитый профессор Систлинский будет гостем моей клиники частного психолога! Я горячо поблагодарил Леонида Владимировича и справился, когда мне можно будет предоставить ему на изучение и рецензию мой материал по докторской теме.
Систлинский подумал, поиграл своими знаменитыми очками в тонкой золотой оправе и вдруг, наморщив лоб, вскинул на меня взгляд.
- Марк Георгиевич, а если к вашей теории добавить немного практики?
Признаться, я был озадачен. Чего-чего, а практики в моей работе хватало с избытком. Ни один уважающий себя врач никогда не будет строить своей индивидуальной линии без достаточных практических подкреплений – Леониду Владимировичу должно быть это известно лучше, чем кому-либо в Поморской области, а, быть может, и всей России.
- Вы меня, простите, доктор, неправильно поняли, - поспешил объяснить профессор. – Я хочу, чтобы ваша работа выглядела по-настоящему безупречна. Не забывайте, кто ваш научный консультант, кандидат Одинцов. Качество работы кандидата – это уровень величия его руководителя. Я частично знаком с вашей работой, кто как не вы приносили мне её по частям на кафедру… - он нахмурил брови (первый признак тревоги для всех ординаторов) и бросил очки на стол. От звонкого стука о полированную столешницу я, признаться, немного вздрогнул. – Но я могу предоставить вам возможность познакомиться с человеком, который являет собой конкретный предмет вашего исследования.
Признаться, я не ожидал такого напора. Впрочем, от Систлинского можно ожидать всего. Своими неадекватными поступками, которые в последствие признавались верными и единственно правильными, он и был известен всему миру психиатрии. Задавать глупый вопрос – "где он?", или ещё более глупый – "кто он?", я не решился. Поскольку профессор уже завел о нем речь, значит, он сам знает, когда нужно назвать и имя неизвестного мне лица, и место его нахождения.
- В 7-й психиатрической больнице находится некто по фамилии Шаграев.
Я частый гость в этой больнице, однако фамилию эту услышал впервые в жизни.
- Это, наверное, кто-то из недавних? – предположил я.
- Напротив, Шаграев находится на лечении давно, - огорошил меня профессор. – Семь лет. Мне кажется, вам необходимо встретиться. Полагаю, что после этого знакомства все белые пятна в вашей работе, если таковые имеются, исчезнут, а сам материал обогатится. Вы можете начать работу с ним в любое время. Если возникнут проблемы, я сделаю необходимые распоряжения и решение будет найдено. Можете избрать любую из форм общения, которую сочтете верной. Есть лишь одно "но"…
Что может помешать мне познать этого Шаграева? Какое "но" должно существовать, чтобы оно явилось проблемой для самого Систлинского?!
- Это весьма своеобразный человек, Марк Георгиевич, - Леонид Владимирович говорил, и у меня складывалось впечатление, словно он предупреждает меня об опасной бритве в правом кармане Шаграева. – Александр Андреевич… он чересчур ярок, что ли. Помните собственную теорию и бойтесь попасть в его сети. Он не прячет за щекой обломка бритвенного лезвия, но очень опасен. Шаграев чудовищно умен, однако пусть это вас не заботит. Не забывайте, что вы умнее. Он в состоянии набросить на вас сети научных терминов и очаровать всезнанием, однако помните, что главное оружие психиатра… - профессор вдруг улыбнулся и поправился: - Ладно, психолога, доктор, психолога… Так вот, главное оружие это - нож сознания, которым он должен ловко разрезать эти сети.
Хорошо сказано, ей-богу, сказано славно. Систлинский недаром считается светилом. И я должен благодарить судьбу за то, что именно его она уготовила мне в учителя.
- Он будет говорить вам странные, а подчас чудовищные вещи, - продолжал волноваться за отсутствие у меня ножа сознания Леонид Владимирович. – Будьте осторожны. Помните о том, для чего вы с ним.
С этими наставлениями, звучащими во мне, как далекие, глухие удары колокола, я и прибыл в 7-ю психиатрическую больницу…
Признаться, я немного волновался, когда меня сопровождал до комнаты встреч по внутренним коридорам давно знакомый мне сторож Фомич. Он работает в больнице без малого три десятилетия и является её неотъемлимым атрибутом. Как кованая ограда больницы, как её серое четырехэтажное здание. Как запах, который я чувствую всякий раз, когда оказываюсь здесь.
Проведя меня до комнаты встреч – я мог дойти сам, но присутствие сопровождающего обязательно по инструкции, Фомич удалился в комнату санитаров. Кто-то из последних через несколько минут должен будет привести ко мне Шаграева, и оставить здесь без присмотра. Разрешение на то дал сам Систлинский. То время, пока на стене тесного кабинета с выкрашенными в бледно-серый цвет всеми плоскостями, включая потолок, тикали часы, я представлял себе человека, с которым меня решил свести профессор. Картины менялись передо мною одна за другою, являя и унося прочь портреты: то габаритного мужа с суровым взглядом, то молодого худощавого, с изгрызенными ногтями, психопата, то совершенно равнодушного к текущей жизни флегматика, чьи волосы аккуратно собраны на затылке в хвостик.
Ещё не видя Шаграева, я волновался. Но волнение и душевное беспокойство оставило меня сразу, едва я увидел человека, входящего в кабинет.
Шаграевым Александром Андреевичем оказался мужчина лет сорока двух - сорока четырех на вид. Его ясные, не подверженные воздействию какого-либо лекарства глаза смотрели прямо, не бегали, как у большинства тех, с кем я сталкивался в этой больнице, руки он держал свободно, и ногти на пальцах не были, по счастью, искусаны. Не знаю почему, но у меня чудовищная антипатия к лицам, постоянно щелкающим зубами на своих пальцах. Часто приходится смиряться и забывать о личном, но всякий раз, когда я смотрю в глаза такого пациента, у меня в ушах стоит: щелк! щелк!..
Роста в нем было около ста восьмидесяти сантиметров – может, чуть меньше, быть может, чуть больше. Вес пропорционален, фигура если не атлетическая, то более чем нормальная. Я бы даже так сказал, что спортивная. Удивительно, как, проведя здесь много лет, человек не очумел от лекарств, не заплыл жиром от каш, и не опустился умственно. В последнем я был более чем уверен, потому как та глубина, что царила во взгляде напротив, не может присутствовать у деградирующего больного, отрешившегося от окружающего мира.
Он зашел и…
Я вынужден сделать в этом месте паузу, чтобы донести весь масштаб удивления больного, разглядевшего мое лицо. Наша первая встреча запомнится мне долгим молчанием Шаграева и его столь же неподвижным взглядом во глубину моих глаз.
Поверьте мне, врачу, имеющему достаточный опыт общения с больными – это не был взгляд человека с тронувшимся рассудком. На меня выразительно смотрели ясные, решительно пытающиеся что-то вспомнить глаза абсолютно здорового человека. Впрочем, я помню о предупреждении своего учителя и наставника….
Между тем Шаграев продолжал смотреть на меня с удивлением, словно вспоминал, хотя мне было достоверно известно, что ничего вспомнить он, конечно, не мог. Мы виделись с ним впервые.
Здесь и начинается эта история, которую я спешу поведать, пока жив.
- Меня зовут Марком Георгиевичем, - сказал я, вглядываясь в реакцию напротив. То, что я не слышал о Шаграеве, не свидетельствует о том, что Шаграев обо мне не наслышан.
– Одинцов, - продолжал я экскурс в собственное существо. – Доктор, кандидат медицинских наук.
И снова тишина, хотя я уже вправе услышать вопрос о том, зачем он это выслушивает.
- Я хочу… - окинув взглядом интерьер, совершенно серый, как дымка по над рекой, я не нашел ничего лучшего, как сказать: - Познакомиться с вами.
- У меня такое впечатление, что вас что-то смущает, - сказал вдруг он, отведя глаза в сторону - по всей видимости, тоже выискивая в мутном интерьере яркие пятна. – Между тем я – больной, а вы – врач. Что же вас может стеснять?
Он посмотрел на диктофон, выложенный мною на стол, и вдруг пронзил меня взглядом.
- Это Систлинский вас направил.
- Почему же сразу – направил? – вставая на защиту уважаемого мною человека, возразил я. Или не я, кто-то другой. Чем дольше мне приходилось находиться в компании этого пациента, тем меньше я напоминал себе того уверенного, опытного психолога. – Вы прямолинейны в предположениях, Александр Андреевич, скорее, это я был инициатором встречи.
Он усмехнулся.
- Мы друг друга впервые видим, и вы утверждаете, что ехали сюда, чтобы встретиться именно со мной, - облизнув губы, краешки которых были обметаны чем-то белым – первый признак недисциплинированности больного, он уложил руку на стол. – Встретиться с таким сумасшедшим как я без ведома председателя коллегии Систлинского – утопия. Позвольте-ка, я догадаюсь… Вы - естествоиспытатель, который долго искал, и, наконец-то, нашел своего кролика.
Возразить мне на это было нечем, поскольку всё заявленное только что по существу было истинной правдой.
- А потому, уважаемый доктор Одинцов, вот что я вам скажу, - молвил Шаграев, вырисовывая пальцем на столе кельтские узоры. - Поскольку вы испытатель от Систлинского, то само общение с вами я считаю для себя невозможным и даже безнравственным.
Уставившись в зарешеченное окно, он замолчал, и лишь на белесых губах его заиграла усмешка.
Этот мел на губах больного – прямое доказательство того, что таблетки он не принимает, как то положено, перорально, а сплевывает в унитаз или в щель между стеной и плинтусом. Неужели этого не видят ни санитары, ни лечащие врачи? Кажется, Систлинский был прав – это был тот самый фигурант, что одержим идеей. Полагающий, что он абсолютно здоров, и что врачи-изуверы пичкают его снадобьями, чтобы понизить порог его активности и статус мировосприятия.
- Не стану скрывать от вас, - будничным голосом проговорил я, настойчивый, - цель своего визита. Я пишу докторскую диссертацию…
"Это интересно", - пробормотал он, хотя и без каких-либо эмоций.
-… и встреча с вами и, хочется надеяться, сотрудничество, откровенность, помогли бы мне закончить работу. Вы спросите меня, в чем является выгода в общении для вас?
- Я не спрошу, - пообещал он и стал подошвой своей тапки бесшумно шлифовать линолеум.
- Тем не менее, я отвечу. Фамилия Одинцова известна в Поморье, она известна в стране. Я – психолог. Терапевт душ, в некотором смысле. Общение со мной помогло бы вам…
- Перестать быть социально опасным и излечить душевный недуг?
В кабинет совершенно необоснованно вошел Фомич и стал смотреть то на меня, то на Шаграева красными, как после плача, глазами. Мне причину такого быстрого превращения сторожа 7-й больницы объяснять не надо. Фомич пил. Пил крепко, однако не случалось ни разу, чтобы в результате своих возлияний пострадало дело. Потому и держали. Другой мог не пить, но оказаться бесподобным вором. Третий мог уходить в запои, забывая обо всем другом. Фомич же вроде и в запои не уходил – его просто никто и никогда не видел трезвым, и за добро 7-й больницы стоял насмерть. Всегда пьяный добросовестный сотрудник. Уникальный случай.
- Тебе чего, Фомич? – полюбопытствовал я.
Старик не ответил. Поднял руку, задержал её на лету, сморщился, отчего лицо мгновенно стало напоминать майский стручок, и вдруг резко бросил ладонь вниз.
Ушел. Я успокоился и вдруг увидел лицо Шаграева.
- Чему вы улыбаетесь?
- Вы или плохой психиатр, или чересчур порядочный человек, - сказал он, и для меня существо моей профессии явилось в новой интерпретации. – Вместо того чтобы пытаться завести больного в дебри отвлеченных идей и начать убаюкивать его внимание, пытаясь получить желаемое, вы честно признались в желании заключить сделку.
- Как только психолог начинает лгать пациенту, между ними мгновенно рвется нить понимания, - машинально солгал, так же машинально устыдившись этого, я.
Со мной воистину что-то происходило.
В окно дерзким броском прорвалось утреннее солнце, и лицо Шаграева наискось перечертила полоса света, образованная пространством между прутьями. Я заметил, как отреагировали на это зрачки пациента. Они мгновенно узились и превратились в острия булавок. Мне только что было продемонстрирована реакция здорового мозга на внешний раздражитель.
- Я не ваш ученик, а вы не мой гуру, - сказал Шаграев, поморгав. –Вы получите то, что хотите, для меня же вы совершенно неинтересны. Пока коллегией по психиатрическим экспертизам руководит Систлинский, вы для меня совершенно бесполезны в свете тех обещаний, которые пытаетесь дать, - взгляд его сузился и он опустил голову. – Назовите тему вашей диссертации.
- «Приобретенный синдром убежденности».
Мгновение он молчал, видимо, соображал. Потом вдруг по лицу его пошли едва видимые взгляду розовые пятна, и рот его искривился в добродушной усмешке.
- Вот, значит, как… Понятно.
Кажется, он понял и суть темы, и почему именно он стал объектом моих исследований по рекомендации Систлинского.
- Значит, вы согласны?
Он сдержанно рассмеялся.
- Доктор… - он пожевал губами, словно хорист на спевке. - Дело в том, что… Всё дело в том, что в наш с вами разговор не имеет никакого исторического значения. Как и ваша будущая докторская диссертация. Вы хотите продолжительных бесед, чтобы потом, в ночи, сидеть, слушать запись нашего разговора на диктофоне и набивать на клавиатуре компьютера собственные мысли относительно этого. Но минует совсем небольшой по земным меркам срок, и все превратится в прах. И вы снова войдете в мою палату с тем же предложением, - он пожевал губами, мучительно пытаясь донести до меня суть своих мыслей и, видимо, не найдя, опустошенно отвалился на спинку стула. Он был прав в своем смятении – я решительным образом не понимал ничего из того, о чем он говорил. И в тот момент, когда мне казалось – пора вступать в дело моему профессорскому началу, Шаграев меня огорошил: - Поступим проще.
Я наклонил голову и вопросительно изогнул брови.
- То есть – как, позвольте вас спросить?
- Я вам сам все напишу.
Брови мои упали, как подстреленные из обоих стволов чайки.
- Да, да, Марк Георгиевич, - подтвердил он, - я напишу вам всё сам. И всё, что вы сочтете нужным, займите в своей работе. Что бы ни случилось, я обещаю вам главное: звание вы, конечно, защитите. У вас волевой взгляд, вы способны на многое. Но обещаю и другое: не пройдет и двух лет, как вы поймете, что ваши исследования - прах, недостойный того, чтобы им гордиться.
Всё было гораздо сложнее, чем предполагал Систлинский. Впрочем, я ничего не терял.
- Почему же именно два года? – полюбопытствовал, тем не менее, я.
- Вы поймете это из написанного. И из того, что будете делать после того, как прочтете.
- А вы уверены, что я буду что-то делать?
Он рассмеялся тем беззвучно-ровным смехом, какой отличает человека высоких кровей от простолюдина.
- Или я ничего не понимаю в людях!
- Сколько вам нужно времени для того, чтобы изложить вашу теорию на бумаге? – голосом уличной торговки спросил я, и это вызвало у Шаграева новый приступ веселья. Но на этот раз он не смеялся, а сдержанно улыбался.
- Две недели.
- Это будет научный трактат?
- Не уверен… - он заколебался, находя сомнение, конечно, в моем чересчур прямолинейном взгляде, - хотя… впрочем, какая разница. Но - вряд ли.
- Тогда что?
- Приходите через две недели, доктор, - устав от торгов, отрезал Шаграев.
Я был уверен в том, что это будут те самые записки сумасшедшего, о которых все говорят, но которых никто никогда не читал.
Ровно через две недели, нетерпеливо, но старательно выждав срок, я приехал в больницу. Фомич, окутывая меня амбре неповторимого букета из какого-то химического зелья, селедки и хлеба снова повел меня по витиеватым коридорам, поднял наверх и я уселся на табурет в кабинете, готовый выслушивать объяснения того, что все две недели не шла мысль, а потому материал ещё не готов. Есть пара страниц, но и те ещё сыры.
Шаграева привели с небольшой папкой, которую он сжимал под мышкой.
С изумлением рассматривая несколько сотен листов, лежащих передо мной в стопке, я глухо проронил:
- Это то, что вы мне обещали?
- Верно, - совершенно спокойно заметил Шаграев. – Мне позволяли писать, когда я захочу, хотя бы и ночью. И мне постоянно приносили чай. И хлеб с маслом. Спасибо.
Мои указания персонал больницы выполнил неукоснительно. Точнее сказать, не мои, конечно, Систлинского.
- Думается, на осмысление написанного у меня уйдет, - я с опаской посмотрел на кипу листов, - около месяца.
- Думаю, больше, - поправил он меня. – Если, вообще, вы что-нибудь осмыслите. Но я настолько уверен в том, что эти голубые глаза без оттенка серого хранят в себе печать порядочности, помноженной на глубокие знания, что мне даже думать не хочется о том, что мною избран не тот человек. Вам понадобится три месяца. Быть может, чуть больше. Но, как бы вы не торопились услышать мои объяснения, вы всё равно не успеете.
- Не успею к чему? – машинально бросил я, похлопав ресницами голубых глаз без оттенка серого. Поморгал я скорее машинально, поскольку был занят исключительно созерцанием и оценкой объема материала.
- К нашей следующей встрече.
- А-а, - сказал я, судорожно перебирая свежеисписанные убористым почерком листы. – Да… Конечно, не успею, мы назначим с вами более поздний срок, - и тут же был вынужден снова отвлечься, потому что услышал:
- И я вас прошу – не испугайте его, пожалуйста. Он боится резких звуков.
- Кого его? – ошеломленно спросил я. – Какие звуки?
И тут же встрепенулся, понимая, с кем разговариваю. На меня смотрели глаза больного человека, и я, как доктор, должен был раньше сказать то, что пробормотал только сейчас:
- Да-да, конечно, Александр Андреевич. Всё будет так, как вы пожелаете.
Я приехал домой, предварительно переделав кучу дел. Мне необходимо было побывать у моего научного наставника, и меня ждали студенты в двух аудиториях Поморского медицинского университета. Теперь все институты называют университетами, университеты академиями, а ПТУ – колледжами. Страна умнеет на глазах.
К окончанию десятого дня чтения я был похож на измученного в колчаковских застенках политработника. Исхудавший торс, заострившиеся черты лица… Лишь глаза, эти глаза, что я увидел в зеркале на пятое утро, действительно, голубые, и на самом деле – без оттенка серого, свидетельствовали о том, что я во многом преуспел.
И сейчас я клянусь в том, что я излагаю текст Шаграева без единой поправки. Это его речь. Без каких-либо вмешательств цензуры - медицинской или литературной.
Я доктор и, хотя и пишу грамотно, однако не силен в литературе, особенно в той части её, где приходится письменно выражать свои чувства. Я не могу написать, как Шаграев: Ночь растворилась, как растворяется у горизонта пролетевшая над осенним городом стая ещё не простывших, но уже обеспокоенных этим гусей. Вносить какие-либо коррективы в писание Шаграева означает для меня вмешаться в глубину его помыслов и чаяний души. И потому могу смело утверждать, что не вправе вымарывать текст, который писал этот человек.
Далее вы не встретите ни единой мысли моей, ни единого моего, написанного на бумаге, слова, но я не могу не выдать своих эмоций, потому что теперь начинает разговаривать с вами, как разговаривал со мною, Александр Андреевич Шаграев…
ГЛАВА ПЕРВАЯ. Непостижимы уму человеческому были те времена…
…и, кто знает, видел ли род людской времена более страшные и противоречивые. Год 64-й от Рождества Христова запомнится истории, как год Великой школы преступности, в классах которой постигалось мастерство жестокости, тщеславия и порока.
Нерон, которому только что исполнилось двадцать три года, будучи нареченным цезарем по велению своей сумасбродной коварной матери, им же умерщвленной, уже шесть лет правил Римом. Познав вкус убийства и сопутствующей этому крови на примере коварного предания смерти собственной родительницы, молодой человек уже никогда более до конца не пресытится ею, поставив во главу угла лишь удовольствие, получаемое от созерцания мучений и кончины умерщвляемых им людей. Его подвижный, остроумный в самом дурном значении этого слова ум отличался великой злобой, натура его, не отягощенная естественными знаниями, блистала чванством, тщеславием и чрезвычайной подозрительностью.
Несмотря на то, что талантом императора Нерон не обладал вовсе, он имел склонность к артистизму. Однако сколько бы не говорили о том, что он хорошо рисовал, был неплохим скульптором и писал недурные стихи, это нельзя назвать правдою за исключением того факта, что стихи он писал, действительно, лично. Не в силах справиться с желанием утвердиться во всех видах искусства сразу, молодой император учился у известного артиста в Терпносе. Слушая его игру, он проводил подле него целые сутки. Совершенно изнемогая от восхищения, Нерон забывал обо всем и, ведомый страстным желанием явиться миру великим артистом, вдыхал атмосферу нового для него естества.
С того дня, когда в нем проявилось желание запеть и выслушать себя, он не признавал другой славы, кроме славы артиста. Его совершенно не заботил и не интересовал императорский сан, и главным государственным преступлением отныне стало непризнание его таланта. Врагами империи явились все те, кто не восхищался им сознательно, либо делал это неярко.
Но нельзя думать, что Нерон отошел от дел во славу артистизма. В его непреодолимой тяге к сцене заключалась всё-таки и часть политики. Главной обязанностью императора во времена описываемых событий было развлечение народа всеми доступными средствами. Организация праздников, игрищ, развлечений вошла в моду Рима и прочно укрепилась в виду низменности нравов римлян. Те же, кто был достаточно образован для того чтобы понять ничтожество души и таланта Нерона, искренне возмущались тому, как он восседал в сенате в фривольном халате без пояса и в повязке на горле для сбережения своего бесталанного голоса. Смешно было видеть это и страшно, ибо то, что происходило вне стен сената, возмущало умы образованных людей гораздо больше, чем речи Нерона в собраниях.
Их умы, тонкие, неподвластные пошлой моде, стали замечать в императоре нечто более чем просто невежественность. Что-то чуждое этому миру, миру доброты и гармонии стало проявляться в Риме, и главным носителем этого неизвестного стал Нерон.
Во времена своей юности, когда он стал проявлять стремление к постижению философских трудов, его мать воспротивилась этому увлечению, стараясь убедить сына в том, что философия не только бесполезна, но и даже чрезвычайно вредна будущему императору. С тех пор минуло не так уж много лет, и сейчас, когда мать его покоилась в могиле, следовало признать, что своего она добилась. Нерон стал цезарем. Человеком циничным, бездушным, невероятно жестоким, из своих увлечений сохранивший только тягу к театральным подмосткам. Выдающихся талантов в роли декламатора, певца и музыканта он не демонстрировал, однако всеми силами данной ему безграничной власти заставлял зрителей не просто молча созерцать и слушать его выступления, но и восторгаться ими. И - о, горе тем, кто в этом стремлении продемонстрировать свой восторг артисту оказывался не столь ретив и ярок!
В своем безумии быть признанным он зашел уже столь далеко, что во время своих путешествий с целью выступлений лично организовывал для себя толпы крикуш. Он обучал их, разъяснял, что нужно кричать во время его выступлений, и в какие моменты. Во время поездки в Грецию, народ которой Нерон считал более понимающим его искусство в частности, и искусство вообще, он собрал все золотые венцы, которые только было можно. Он возвращался в Рим не как император, а как величайший из артистов, гений сцены…
В каждом городе по возвращению из очередной такой поездки его встречали, как героя. В Риме был невероятный карнавал…
Нерон въезжал в город на колеснице, служившей при триумфе Августа. Подле него сидел музыкант Диодор. На голове величайшего из артистов был венец олимпийский, по правую руку лежал пифийский. Впереди колесницы несли все другие венцы и торжественные доски с перечислением всех императорских побед, имен тех, кого он победил, превзойдя в своем таланте, названий пьес, в которых он выступал. Следом за колесницей следовали те самые, обученные группы крикуш, разделенные на несколько групп, и всадники Августа.
В последний приезд Нерона из его поездки снесли арку Большого Цирка. Кругом раздавались восторженные, дикие крики: «Нерон-Геркулес!.. Нерон-Аполлон!.. Да здравствует Олипионикий! Пифионикий!..»
Все поднесенные ему 1800 венцов были выставлены для обозрения и ликования в изувеченном Большом Цирке и прикреплены к египетскому обелиску, который установил ещё император Август.
И безумная толпа, в полной мере заслуживающая своего правителя, в исступлении заходилась в хвалебном вое…
Но далеко не тягой к артистизму, являющемуся на самом деле шутовством и пошлостью, ограничивались таланты молодого императора. Ещё несколько лет назад, недовольный решительным вмешательством матери в порядок управления им Римом и недовольством ею его увлечения искусством, он трижды пытался отравить её. Судьба её была предрешена как судьбы всех, кто понимал истинную цену талантов Нерона-Аполлона, Нерона-Геркулеса…
Мать близорукого порочного императора не хранила иллюзий относительно этических принципов сына, и только заблаговременное принятие ею противоядий, поставляемых ей преданным лекарем, спасли её от неминуемой смерти. Здесь и начинает полностью демонстрировать свою истинную душу, полную пустоты, талантливый артист и литератор.
Когда стало ясно, что яды бездейственны, Нерон велел заразить бешенством любимых собак своей матери. Известно всему Риму, сколь любимы они были приговоренной к смерти женщины. Но в последний момент верный раб поражает мечом бросившуюся к женщине собаку, внезапно для всех сошедшую с ума, и женщина снова остается жива. О, сколько ещё попыток, полных чудовищного смысла, предпринимал Нерон, чтобы уничтожить ту, что даровала ему жизнь!.. И когда, наконец, стало ясно, что разум матери гораздо выше его коварства, он поступил так, как поступал всякий раз, стремясь завладеть очередным венцом на сцене. Он послал к матери троих преданных ему мерзавцев, вооруженных ножами…
Безумие молодого императора не имеет границ. В своем стремлении удивить мир своим гением и стать законодателем мод, Нерон, обладающий невероятной похотью, помешанной на извращениях, роняет свою мораль на пол окончательно, без сожаления растаптывая её ногами. Для него самого, опозоренного самыми страшными из грехов рода человеческого, безразлично, есть она или нет. Казалось, не оставалось более никаких новых преступлений и извращений, которые могли бы выставить его в дурном свете. Но император Великого Рима уничтожал римскую мораль и право в столь неповторимом свете, что каждое новое его деяние потрясало сознание здравомыслящих людей, коих оставалось в Риме не так уж много.
Огромное количество соблазненных и подвергшихся с его стороны насилию женщин было лишь каплей в море того разврата, которому предавался император сам, и которому предавал Великий Город. Мальчики и зрелые мужчины интересовали пораженный пороком ум Нерона с не меньшим сладострастием, как если бы речь шла о женщинах.
Ещё до роковой для христианского мира даты – 1 августа 64-го года от Рождества Христова Нерон вступает в брак с одним из представителей развращенной им же толпы Пифагором, и отдается ему так, как жена отдается мужу. На императора надели праздничное убранство римской невесты, было выдано приданое, приготовлено брачное ложе, и всё, что обычно происходит в первую брачную ночь между мужем и женой, было выставлено напоказ под светом факелов и гром аплодисментов…
О, сколь унизительны для Рима и всего человечества были эти повизгивания императора, совокупляющегося с равным себе по полу вольноотпущенником!..
Прошло всего лишь несколько дней после этого жуткого маскарада, где все было всерьез, и Нерон, уже в роли мужчины, вступает в новый брак с рабом, которому была дарована свобода. Он взял его в жены только потому, что тот напоминал ему жену его, Поппею… Их свадьба праздновалась с невероятным торжеством в Греции, и самым счастливым на ней был кастрированный раб.
В своем безудержном стремлении прославить себя, Нерон принялся перестраивать Рим, точнее, ту часть его, где он славился, как император. Его дворец на Палатинском холме, старинный дом Тиверия, казался ему слишком малым. Он заявлял, что этот дворец тесен ему, он не находит в нем поистине высоких слов для своих поэм, и что дворец этот не может служить идеальным строением для любования им своих современников. Нерон поносил Тиверия и других своих предшественников, утверждая, что только скупость их ума способна была возвести такие убогие хоромы и темные уголки.
И Рим откликнулся на требование Нерона, и чудно Рим выглядел бы, если бы не откликнулся…
Новые портики дворца, доходящие длиною в несколько миль – Гай Петроний утверждал, что в три мили. Внутри них паслись целые стада, располагались озера, виноградники, леса, дворцовые площади, они простирались от Палатинского холма до самых садов Мецены, что стояли на Эсквилинских высотах. Выстроившие этот безумный в своем величии архитектурный ансамбль мастера Целер и Север превзошли даже требования императора. И было бы интересно посмотреть, как бы выглядели они, не превзойди просьбы Великого Артиста…
Наступал 64-й год от Рождества Христова.
Мир уже качался, предвещая нечто ужасное. И, начиная с этого момента, и до самой великой в истории христианства бойни иудеев в Иерусалиме, случившейся спустя шесть лет после описываемых событий, на этот мир опустилась тьма…
В 60-м году пострадали расположенные в долине реки Лика центры идей «тысячелетников», сердце Семи Церквей, христианские города Колоссы и Лаодикея.
5 февраля 63-го года от Рождества Христова была почти полностью разрушена землетрясением Помпея. Мир тогда ещё не знал, что готовит этому городу через шестнадцать лет Везувий…
В 65-ом году Рим охватила страшная чума, уничтожившая за одну только весну 30,000 человек. Лето этого же года ознаменовалось невероятным пожаром в Лионе. Кампанья была почти полностью опустошена ураганами и вихрями, и впервые, наверное, за всю историю человечества смерчи донеслись оттуда до самого Рима. Казалось, что все законы природы нарушены…
В 68-м году из-за непредсказуемой нехватки хлеба, поставляемой из Александрии, страшный голод поразил Великий Город. Но не оправился ещё он от слабости, как его затопило опустошительное наводнение Тибра…
Внезапный разлив моря покрыл трауром Ликию.
Мир сошел с ума.
Везувий был ещё спокоен, но серия кратеров повсюду обнаруживала присутствие огня и гнева. Аверна, озеро Фузаро, Сальфатара, глубокие пещеры, горячие ключи, извергающие серу и пылающий, режущий лица и дыхание жар стали источником вдохновения для поэтов. Оказавшись там по дороге в Рим они с интересом рассматривали эту дымящуюся землю и выслушивали объяснения туземцев. А те уверяли, что недра Сальфатары населены нераскаявшимися грешниками.
«Слепые! – воскликнет Виргилий. – Их будущее местопребывание находится под их ногами! Они пляшут над адом, который должен их поглотить!..»
Но жители Вечного Города, увлеченные зрелищами Нерона и запахом крови на аренах цирков, не услышали этот вскрик…
Мир уже шатался.
Гай Петроний Арбитр, современник той эпохи, друг и ценитель Нерона, ещё будучи проконсулом Вифинии, проявил в себе недюженный талант к серьезной государственной деятельности. Говоря о том, что он был другом Нерона, стоит упомянуть и о том, что тот, кто другом цезаря не был, оказывался мертвым через час после того, как цезарь начинал это подозревать. Ставши консулом, Петроний одновременно стал и участником всех игрищ и забав, устраиваемых Нероном. И к началу 62-го года, за восемь лет до разрушения Иерусалима, умнейший человек своей эпохи, Петроний, стал первым, кто засвидетельствовал явление миру Зверя.
Образ Зверя, насилующего христианскую девушку, станет знаком на гербе того, кто со дня своей материализации в 62-м году от Рождества Христова начнет свою вечную войну с Добром…
***
К началу марта 64-го года Нерон предал смерти всех своих учителей, свидетелей его несовершенства, и заставил всю высшую часть римского общества последовать его примеру, опустившись до самой последней стадии порока и безумия.
А за четыре года до означенной только что даты, и спустя четыре месяца после того, как Нерону исполнилось двадцать четыре, к стене Вечного Города приблизился невысокий ростом человек и, судя по одеждам его и манере разговаривать, прибыл он издалека. Легкий хитон покрывал его изнеможенное тело, он обессиленно опирался на палку, посеченную камнями и сучьями деревьев от основания до середины. Путь его, стало быть, был не близок и, если бы не одеяния, явно свидетельствующие о характере обычаев местности в начале его пути, человека легко можно было принять за бесцельного странника. Между тем из тихого разговора его с соглядатаем ворот следовало, что в Вечном городе он не впервые, да и на лице того особого восхищения, что присутствует у каждого новичка, прибывающего к воротам известного города, не присутствовало.
Едва начальнику стражи центральных ворот сотнику Юлию доложили о просьбе пришельца впустить его внутрь, он тотчас повелел своей страже увести его в преторианскую тюрьму на Номентанской дороге, выстроенную Сеяном. Путник смиренно покорился, лишних вопросов не задавал, из чего опять-таки следовало, что законы Рима ему не в диковину, и удивления оттого, что будет передан в руки префекта претории, он не испытывал.
А закон гласил, что тот, кто просил отворить для него ворота Рима, мгновенно считался узником императора, и сразу после установления личности, если таковое было возможно, вручался префектам, которых обыкновенно присутствовало двое. Но в этот день, в начале июля 60-го года –на месте присутствовал лишь один. Благородный Афраний Бурр, ещё не догадывающийся о том, какой дорогой ценой ему придется заплатить за столь человечный и добродетельный поступок, поместил странника не в ту часть тюрьмы, где царствовала тирания жестоких надсмотрщиков, а в "кустодиа милитарис", подвергнув нового жителя города просто "военному надзору" без излишних ограничений.
Знал ли Афраний Бурр лицо, с которым обратился столь благородно в условиях жесточайшей тирании и кляузничества, или же его поступок был плодом просто высоких нравственных устоев, о том история умалчивает. Хотя уже тогда можно было делать вывод о том, что слава об имени странника, распространившаяся вокруг этого справедливого и умнейшего проповедника, достигла и ушей префекта.
Как бы то ни было, гадать о том не имеет смысла, поскольку узнику, личность которого была установлена сразу по прибытии – пришелец не скрывал своего имени и, кажется, им даже гордился, было позволено жить в довольно сносных условиях в одной комнате с фрументарием, который исполнял при нем роль стерегущего. И, хотя путник был при этом скован цепью, особых неудобств от этого, если рассматривать проблему с точки зрения тех, кто в той же роли мучительно томился, избиваемый надзирателями в тюрьме, не испытывал. Он сам платил за комнату, и внутри тюремной ограды его мог свободно навещать любой желающий.
В этом положении узник ждал разрешения апелляции по своему заявлению о признании его законопослушным жителем Рима, два года. И с марта 62-го года начинается то, благодаря чему имя узника распространилось по всем городам и весям всего цивилизованного мира тех лет и дошло до наших времен, как почитаемое и узнаваемое.
К весне 62-го года Нерон окончательно распрощался с моралью. Помимо мудрого Петрония он обзавелся дружбою с Тигеллином, человеком для летописи совершенно мрачным и для характеристик неуязвимым. О томящемся в приемлемых, но несвободных условиях путнике Нерон узнал только тогда, когда ему доложил об этом начальник тайной смотрящей стражи Туллий.
- О, великий, - молвил Туллий, радуясь тому, что после нескольких дней отсутствия возможности доложить цезарю интересующие его сведения, он, наконец-то, таковую получил и, по всей видимости, стоящую этих дней молчания, - один человек сообщил мне, что в Сеянской тюрьме в вольных условиях находится человек, помещенный в эти условия префектом Бурром.
- Так и что же с того? – Нерон лежал на куче разбросанных на возвышении разномастных подушек и теребил рукою фиолетовую гроздь винограда. Голова его, завитая многоярусными буклями, была чуть отставлена назад, голубые глаза с серой поволокой смотрели прямо перед собою, не видя никого.
Чуть поодаль от него на длинном, вышитом коринфскими искусницами покрывале полулежал, облокотясь на подушку, Петроний. Их разговор продолжался уже более трех часов, цезарь читал другу рожденную им бессонной ночью поэму, Петроний испытывал чудовищную усталость, как и всякий раз после бесед с величайшим из цезарей, и появление Туллия давало ему возможность уйти. Однако Нерон повелел остаться. И теперь по воле императора он должен был стать свидетелем очередного доноса, который непременно должен будет закончиться мучительной смертью того, о ком пойдет речь.
С другой стороны императора расположился человек довольно высокого роста, он стоял, заведя руки за спину, и слушал разговор цезаря с приближенным с величайшим интересом. Каждое слово, оброненное при этом диалоге, каждый жест не миновал его внимания, и, если бы рядом находился четвертый, разбирающийся в деталях дворцовых дискуссий столь же хорошо, как хорошо Петроний разбирался в настроениях Нерона, то этот четвертый мог смело заявить о том, что Тигеллин - а именно так звали смуглолицего мужчину с длинными, собранными на затылке волосами – являет собою антипод Петрония. Он словно был тем противовесом, который уравновешивает настроение главного из действующих лиц и, если консул Петроний всячески пытался смягчить резкие порывы Нерона, Тигеллин в свою очередь тут же старался их развить. Как бы то ни было, в разговор последний вступал редко, Петронию был знаком мало, как и остальным членам зловещего кружка императора, и доподлинной правды о нем не знал, пожалуй, и сам цезарь.
Разговор, между тем, продолжался. Нерон интересовался у начальника тайной охраны подробностями, и все шло бы своим чередом и забылось в суете более интересных событий, одинаково проводимых в праздности, пороке и веселье, если бы Овидий не завел речь о Сеянской тюрьме. Едва Петроний связал темницу с появлением цезарева великана, сердце его дрогнуло и забилось чаще. Пытаясь выглядеть по-прежнему невозмутимым и послушным, Петроний стал перебирать в памяти тех, кто мог бы донести начальнику цезаревой стражи о таинственном узнике.
- Что с того, Туллий? – повторил Нерон, наклонив голову и разглядывая пыльные сандалии главного смотрящего. – У префектуры есть префект, и его право распоряжаться лицами, подающими мне апелляцию. Ты, верно, устал от службы, и пришел просить меня об отставке, раз принялся выискивать вести о предательстве там, где их не может быть по своей природе.
Ничего не значащие на первый взгляд слова Нерона заставили Туллия склонить колени и лицо его, доселе медное, испещренное бесчисленным количеством боевых шрамов, пошло девичьими пятнами розового цвета.
- Великий цезарь, - дрогнув голосом, проговорил он, головы, однако, не подняв, - я никогда не посмел бы войти в твои покои с бездарными мыслями. Мои помыслы устремлены лишь на розыск врагов Рима и прославление твоего бесконечного величия. Известия, с которыми я вошел к тебе, не оставят тебя равнодушными.
Петроний, несмотря на тревогу, едва не улыбнулся. Он, приближенный к императору, видел тысячи, сотни тысяч способов лести, ублажения бездарной натуры цезаря из одного только смысла остаться в живых, и каждый раз, прослышав новую, уверял себя в том, что более изощренной уже не услышит, поскольку все варианты уже испробованы. Но каждый раз, когда кто-то открывал рот, боясь за свою никчемную жизнь, он поражался неисчерпаемости колодца восхвалений, из которого черпались лживые восклицания в адрес императора. Он и сам черпал из него, и тоже из соображений безопасности, и каждый раз, когда ведро падало в этот колодец, звук сообщал о том, что он по-прежнему переполнен.
Нерон, привыкший по своему обыкновению внимать каждому слову, звучащему в его адрес, промолчал, и лишь после того, как пауза, которую он выдержал, показалась ему достаточной для сосредоточения внимания всех присутствующих на нем, тихо спросил:
- Что же это за вести, Туллий, невнимание к которым может грозить моему трону? – и взор, брошенный в сторону Тигеллина, красноречиво свидетельствовал о перемене настроения императора.
- О, великий цезарь, - припадая ещё ниже к мрамору пола, воскликнул начальник тайной стражи, - нет того, что помешало бы тебе царствовать долгие годы на благо Рима! Но ты велел мне два года назад узнать, не находится ли в Вечном Городе один человек, и даже назвал его имя, - он говорил с все большей опаской, потому что чувствовал, как к нему приближается тот, о ком ходят долгие, но очень тихие разговоры в дворцовых закоулках. Холод, которым повеяло от человека, одетого в черные одежды, заставил Туллия сжаться, и лиловый шрам на его левой щеке побелел. - Склоняя голову перед твоим талантом предвидения, сообщаю тебе: этот человек в городе. И, волею Юпитера, в данный момент он находится в Сеянской тюрьме.
Петроний поднялся со своего ложа, подошел к огромному Туллию, который даже стоя на коленях со склоненной головою был немногим ниже его, и положил руку поверх его доспехов.
- Ты испытываешь терпения цезаря, воин. Он уже дважды дал тебе право говорить до конца.
Вряд ли в императорских покоях находился хотя бы один человек, который смог бы по достоинству оценить мудрый поступок консула Вифинии. Принятый в интимный круг порочной жизни Нерона, он недаром считался одним из ближайших людей императора и судьёй хорошего вкуса во всем. Ничто не могло считаться блестящим и гениальным, покуда об этом не заявлял Петроний. Владея особым мастерством предугадывать события и распознавать настроения императора, он всегда умел отводить опасность от себя и успокаивать готовую накалиться атмосферу в Риме.
Но Петроний ошибся. Этот поступок был оценен по праву. Молчаливый, улыбающийся лишь краешками губ Тигеллин обмяк, отвернулся и отошел в дальний угол залы.
Но это было уже неважно. Поняв, что Нерон совершенно не помнит своего приказа двухгодичной давности, Петроний, дабы не являть этот факт достоянием понимания всех, кто находился в покоях, отвел удар и от себя, как будущего свидетеля расправы над Туллием, так и от самого Туллия. Нерон, в отличие от Тигеллина, вряд ли понял изящество хода Петрония, и после такого демарша не испытывать внутренней благодарности к нему не мог.
На этих тонкостях, могущих показаться несущественными мелочами, строились отношения Нерона с окружающей его свитой. Туллий, стараясь вывернуться наизнанку из своих лат из одного только чувства любви и поклонения, мог выставить цезаря человеком, потерявшим память. А как может не иметь памяти гений, помнящий всё, и играющий все до единой роли от Муция Сцеволы до Орфея? Как может не помнить собственных приказов великий цезарь Вечного города!
- Скажи же своему императору всё, что знаешь, - посоветовал Петроний, уходя вглубь залы, в угол, противоположный тому, что занимал Тигеллин. Если Туллий глуп, он продолжит диферамбы, которые обязательно закончатся для него ареной со львом.
- Два года назад, о, великий, ты приказал сообщить, если в Риме будет замечен Павел, именующий себя продолжателем идей христианского бога Иисуса из Вифлеема, - приподняв лицо лишь для того, чтобы Нерон видел, что Туллий смотрит в пол перед ним, заговорил начальник тайной стражи. – И два же года назад он вошел Рим и был помещен префектом Афронием Бурром в Сеянскую тюрьму. Интересующий тебя человек, цезарь, содержится в вольготных условиях, и даже имеет сношения с христианами в городе. Как мне стало известно, Павел, именуемый в толпе презренных христиан апостолом, вошел в Рим сразу после своего пребывания в Коринфе, где проповедовал и разводил смуту своими изречениями. Спустя всего несколько дней после своего прибытия в Рим он встретился с лицами, стоящими во главе синагог. Он изображал свое положение в самом выгодном для себя свете, заявляя о том, что дело его имеет смысл упования Израиля и веры в воскресение.
- И что? – тихим голосом, как дыхание барса перед последним прыжком, вопрошал Нерон.
- Евреи поддерживают Павла, но не единодушно. Некоторые заявляют, что, вообще, не слыхивали о нём. Но мой человек донес, что вместо уверений в своей правоте Павел призвал к себе горожан, не имеющих отношения к синагогам, и…
- Говори же! - предчувствуя недоброе, велел Нерон.
- Мой человек заверил меня, что миссия Павла увенчалась большим успехом, - едва смог закончить Туллий, не понаслышке зная, что бывает с людьми, приносящими цезарю дурные вести. – Его место заточения стало очагом пламенной проповеди, и в течение этих двух лет, что он находится в Сеянской тюрьме, он ни разу не встретил препятствий для своей опасной для Рима деятельности.
- Да что же это за тюрьма такая, в которой собираются и разводят смуту заговорщики! – вскочил, разметывая подушки, Нерон. – Видят ли боги мой позор?! В Риме гноится фурункул, готовый прорваться и заразить нечистотами весь город, а император узнает об этом спустя два года, когда власть его, данная Юпитером, находится под угрозой!.. – схватившись за голову, Нерон прошагал до выхода на террасу и уставил свой взор в небо.
И тут же почувствовал, как на плечо его легла рука верного Петрония.
- Цезарь, если тот, кого нарекли Павлом, проповедует здесь два года, и ничего в этом мире не меняется, то так ли уж велика опасность, о которой ты говоришь?
Не отвечая, Нерон прошел к Туллию.
- Доставь ко мне Афрония Бурра. Немедленно. И кто тот человек, что принес тебе важные для меня вести? Я хотел бы отблагодарить его. Выдай ему столько монет, сколько посчитаешь нужным, и я хочу, чтобы завтра он сидел по правую руку от моего балкона.
- Завтра будет представление? – напрягся Петроний.
- Завтра я хочу прочитать свою поэму, подаренную мне ночью богами. Ты считаешь, что она достаточно прекрасна для того, чтобы оглашать её перед многотысячной аудиторией?
- Она великолепна и изящна, мой цезарь, - подтвердил консул, думая о другом. Нерон созывал представления часто, чтобы не сказать – очень часто, к этому призывал его долг императора Рима, но никогда не заявлял о них так поспешно. Кроме того, Петронию было хорошо известно, что чтением поэмы, бездарной по смыслу и примитивной по содержанию, представление не ограничится. Обычно неожиданные выступления Нерона длятся недолго. Всё остальное время занимает именно то, ради чего представление и организуется.
- Так кто же этот честный человек, указавший на Павла? - подбирая полы бирюзовой туники, обратился к стражнику Нерон.
Туллий выпрямился и опустил руки.
- Антоний из Лигии, - произнес тот, ничуть не встревожа память Нерона.
- Заплати ему, - велел император и, теребя туго завитый над ухом локон, поморщился, словно от зубной боли. – Антоний… Я мог раньше слышать это имя?
- Вряд ли, - вмешался в диалог Петроний, уводя императора вглубь залы. – Я хотел бы поговорить с тобой о первой главе твоей поэмы. Прости мое невежество, но как мне кажется, она будет выглядеть гораздо впечатляюще, если…
- Что делать с дерзновенным Павлом, великий? – прогремел Туллий, слух которого был поражен в битве, и который совершенно не слышал ни звука из разговора Петрония, а потому и не понимал, что тот разговаривает Нероном.
Догадываясь, чем закончится этот диалог и, слушая пафосные крики Великого Актера о продажности присных, Петроний попытался спасти жизнь Бурру и успокоить цезаря тем, что напомнил подвиги префекта и его преданность Риму. Когда же стало ясно, что чудовище завело само себя и теперь в роли жертвы может оказаться любой, Петроний отказался от протестов и обратился всего лишь в вынужденного свидетеля событий.
- С Павлом…
Пошевелив пальцами, словно перебирая четки, Нерон поджал губы, рассмеялся и резко развернулся. Туника его, выбившись из-под расшитого золотом хитона, взметнулась в сторону.
- Почему он находится в иных от других, подавших апелляцию, условиях? Пусть он ждет своего часа. Он скоро понадобится мне для написания сценария для моей поэмы. Мир увидит представление, сравнимое разве что с шествием Геркулеса! Да приведи же скорее Бурра! Я задам ему тот же вопрос…
Когда колосс Туллий покинул зал, Нерон снова подошел к террасе, однако на этот раз смотреть на небо не стал. Видимо, ему предстояло решать вполне земные задачи.
- Как ты думаешь, мой верный Петроний, кто сможет заменить Бурра на посту префекта?
Консул Вифинии должен был ответить. Понимая, какая судьба ждет префекта бывшего, он напомнил императору о талантливом человеке по имени Фений Руф.
- Пусть будет Руф, - согласился Нерон. – Но префектов должно быть два. Видимо, отсутствие патриция, могущего контролировать поступки Бурра и привели к его измене. Если я предложу сенату Тигеллина, он одобрит эту кандидатуру, как думаешь?
Он спрашивает – одобрит ли сенат кандидатуру, им предложенную… К Петронию словно прикоснулась медуза. Есть ли в Риме человек, который может на этот вопрос ответить отрицательно? И мог ли возражать сейчас Петроний, когда Нерон назвал имя ненавистного ему человека, опускаться до открытой вражды с которым консул Вифинии никогда бы не решился?
- Да, это достойная кандидатура, цезарь, - произнес Арбитр Изящества, стараясь не смотреть в угол комнаты, который помрачнел от улыбки Тигеллина. - Ты обладаешь невероятным даром предвидения и прозрения.
Довольный ответом друга, Нерон хлопнул в ладоши и в зал вошел, тут же опустившись на колено, дворцовый прислужник, Семеянис. Грек по крови, он служил цезарю два последних года. Стриженый наголо, дабы явить императору чистоту своих мыслей, он следил за порядком в покоях и исполнял любую прихоть господина – от расстановки интерьера для прочтения стихов, до привода в спальную цезаря жен римских патрициев.
- Готово ли все? – коротко спросил у него порозовевший Нерон, чрезвычайно удивляя неожиданностью такого вопроса Петрония.
- О, да, господин.
Смеясь, Нерон подошел к балконному проему и резким движением откинул в сторону плотную штору из тончайшей коринфской шерсти. Не успели тяжелые кисти пасть на пол, как он развернулся к своим спутникам и воскликнул:
- Я приготовил вам интересный спектакль. Консул Петроний, мой друг, мой судья, подойди же ближе. Приблизься и ты, верный Тигеллин.
Выйдя на балкон, Петроний почувствовал внутри себя слабость и желание тотчас покинуть эти страшные покои. С высоты ему хорошо было видно, как на земляной площадке перед дворцом, к столбам, которых ещё не было поутру, но которые сейчас были вкопаны в землю, были привязаны два человека. Один из них, белокурый римлянин, затравленно оглядывался по сторонам, губы второго, черного, как эбеновое дерево эфиопа, шептали что-то неслышимое.
- Признаться, спектакль приготовил не я, а Тигеллин, - сознался Нерон, не оставляя в Петронии сомнений относительно того, кто явился истинным автором этого мероприятия, - и это будет истина, о которой ныне любят твердить так страстно преследуемые богами христиане. Взгляни на этих двоих, Петроний!.. Оба они, будучи схваченными в своих домах, заявили, что поклоняются господу своему Иисусу из Вифлеема. Я слышал о том случае тридцатилетней давности, - пройдясь по неимоверно длинному балкону, Нерон заводился в своем артистизме, и консул понимал, что сценарий предстоящего действа будет меняться в зависимости от настроения цезаря. – Иисус, наплодив бесчисленную свору учеников, закончил жизнь на кресте, не отрешившись от идеи. Мой друг Тигеллин взял на себя смелость поспорить, что нет такой идеи, от которой нельзя было бы отрешиться. Я же заверяю, что вера в Юпитера и богов, покровительствующих Риму, гораздо сильнее той, которой сейчас заражена некоторая часть моей империи. И отрешиться от неё нельзя даже под страхом смерти. Давайте же спросим у этих двоих, - Нерон повысил голос, чтобы его было слышно и белокурому юноше, и эфиопу, - какой вере они служат, и готовы ли они умереть за эту веру! Ты, раб!.. – вскричал он, указывая пальцем, украшенным огромным аметистом. - Скажи своему императору, во что ты веришь, и насколько велика вера твоя!..
Молодой римлянин, испуганно водя взглядом по низу балкона – поднимать взор выше было бы откровенной дерзостью, опустил голову и что-то пробормотал.
- Заставьте же говорить его громко и разборчиво! – в ярости прокричал страже Нерон, и один из солдат, стремительно выбежав из-под балкона, вонзил рукою стрелу в ногу пленника императорского каприза.
Короткий вскрик, и, следом:
- Я верю в Иисуса, цезарь, в силу воскресения его, – молвил морщащийся от боли раб.
- Достойный ответ презренного человека, - оценил Нерон, разворачиваясь к эфиопу. – Во что же веришь ты, раб?
- В Господа своего, - не задерживаясь с ответом, заговорил тот, - Иисуса Всевышнего. Для него я отказался от всего, и всё почитаю за сор, чтобы приобрести Христа и найтись в нём не со своею праведностью, которая от закона, но с тою, которая через веру в него…
Возведя руки к небу, Нерон простонал и покачал головою. Рукава его тончайшего хитона опустились, оголяя белые, нетронутые загаром руки матереубийцы.
- Достойны ли смерти эти изменники? – вопрошал он у Петрония. – Заслуживают ли они казни? – спрашивал он у Тигеллина. – Давайте же посмотрим, друзья мои в радости и печали, насколько сильна вера этих людей, и прав ли друг Тигеллин, поспешив завить мне о отсутствии великой веры.
С этими словами он сорвал с руки тяжелый витой браслет и бросил его с балкона. Не успело украшение утонуть в песке, как из-под балконной двери, ведущей в нижние этажи дворцы, что чуть правее аркады Вечного Сада, послышался грохот, и взору Петрония предстали два мощных приземистых зверя, каждого из которых удерживали палками, закрепленными на ошейниках связью, по три раба.
- Эти звери зовутся кугуарами, - сказал Нерон, потирая в предвкушении забавы ладони. – И их не кормили целых два дня. Давайте же ещё раз спросим у этих несчастных, согласившихся последовать примеру своего несуществующего Бога! – продолжают ли верить они в него и в силу его воскресения и присутствия среди нас?
Закрыв глаза, консул Петроний сжал мраморные перила балкона с такой силою, что с них едва не посыпалась крошка.
- Цезарь! – глаза белокурого христианина блестели влагой и лицо его, перекошенное гримасой ужаса, дерзко вскинулось над нижней частью выпирающей над стеной плиты. – Великий цезарь, государь Вечного города! Прости мою заблудшую душу, оскормленную нечистивыми идеями!
- Во что же веришь ты, раб? – лукаво интересовался, покусывая ноготь, Нерон.
- Я верю в богов Рима, и отрешаюсь от всего, что связывало меня с прежними идеями, затуманившими мой разум!..
Нерон расхохотался своим высоким голосом и придержал шарф, сохраняющий голосовые связки. "Я выигрываю этот спор, друг Тигеллин!", - возрадовался он, и руки его в детском восторге прыгали у груди. Отведя взгляд от будущего префекта, улыбающегося на краю балкона, он посмотрел на побледневшего Петрония. И, наконец, обратил свой взор к эфиопу.
- Видишь ли ты этих двух зверей, раб?
- Вижу, цезарь, - отвечал, приподнимая веки, христианин. – И слышал о них. Посмотри же, великий, как ведут себя они, не евши два дня, и как веду себя я, не видевший пищи на день больше. Зверю неведома вера, его ведет желание пресыщения. И я знаю, зачем они здесь. Но и ныне, видя их блестящие от слюны клыки, и чувствуя смрад из их пастей, я говорю тебе, цезарь, что верую в Христа, истинного Бога нашего, и верю в силу его воскресения.
- Чем же так дорог тебе твой бог, раб, что, думая о нем, ты не боишься лютой смерти! – вскричал Нерон, и Петроний понял, что сценарий, задуманный императором, уже претерпел изменения. О, как страшен был в гневе Нерон, как был он низок был и как извращенны были деяния его, когда в планы Величайшего из актеров вкрадывались неожиданности!..
- Я научился быть довольным тем, что у меня есть, - отвечал строптивый раб. – Я умею жить в скудости, умею и в достатке, пресыщаться и терпеть голод, я всё могу в укрепляющем меня Иисусе Христе.
- Так чем же тебе для этих целей не подошел Юпитер, презренный? – в изумлении вскричал Нерон, взметывая руки, словно ища поддержки у неба.
- Христос, Бог мой, - говорил чернокожий пленник, - Сын человеческий, и в плоти моей от него течет кровь его, - по лицу эфиопа струился пот, глаза, как он не старался их отвести, смотрели на извивающихся в предчувствии кормежки невиданных животных.
Покачав головою, Нерон развернулся к спутникам.
- Скажи же, друг мой Петроний, ценитель и критик моего скромного таланта, кто из этих двоих должен умереть?
- Я думаю, цезарь, - твердым для убеждения голосом заговорил консул, намеряясь спасти жизнь обоим, - что настал час для очередного проявления твоей мудрости и величия. Этот юноша, несомненно, глуп. Он наверняка сирота, а потому не мог быть должным образом воспитан. И некому было учить его почитанию богов наших. Что же касается эфиопа, то обрати внимание, государь, что разум его истощен от голода, а тело от пыток. Этот человек явно не в своем уме, раз язык его не находится в гармонии с сознанием. Так может ли быть такое, чтобы ты проявил справедливость, казня невежу и сумасшедшего?
И Нерон, мгновение посмотрев на Петрония своими голубыми с серыми подпалинами глазами, холодными и бездонными, как Эгейское море, обратился ко второму собеседнику.
- А что думаешь ты, друг Тигеллин?
И Петроний, скользнув взглядом в сторону странного цезарева присного, поразился тому, сколь далек от привычного человечного его взгляд. Глаза Тигеллина, черные, как жуки-скарабеи, привозимые из далекого Египта, смотрели на императора в упор.
- Ты мог бы казнить только второго за его дерзость, - молвил он вкрадчивым голосом, и консулу показалось, что под тунику его проникла змея, - и это будет оправданно, поскольку не верящий в твоего бога, цезарь, враг твой. Оставлять же рядом с собою врага означает дать ему возможность поразить тебя в тот момент, когда ты этого менее всего ждешь. Но как же поступить с первым… - и он посмотрел на Петрония, вселяя в него ещё больший ужас. – Поверить в то, что он дурно воспитан нетрудно, как нетрудно поверить в его беспросветную глупость, коль скоро он дерзит императору. Но он только что отрекся от своей идеи, цезарь, а это значит, что, когда наступит очередная проверка, он отступится и от той, с которой согласился сейчас, при виде двух, изнывающих от голода животных. Оставлять предателю жизнь означает дать ему возможность предать тебя и в тот момент, когда ты будешь надеяться на его преданность. Не пройдет и суток, как эти двое вновь воссоединятся, и тогда, наученные горьким опытом, они будут вдвое коварнее и вдесятеро сильнее. Ты должен казнить обоих, цезарь!
Нерон улыбнулся и, закрыв глаза, притянул Тигеллина в свои объятия.
- Вот слова друга, думающего о безопасности своего императора, - сказал он, проведя рукою по черным волосам ненавистного Петронию человека. – А ты, Гай Петроний… Ты разочаровал меня до глубины души, - хлопнув в ладоши, он подал знак ждущим сигнала солдатам. – Мне хочется спросить тебя сейчас – не переусердствовал ли я в своем доверии к тебе?
- Мой цезарь, - сказал Петроний, стараясь не слушать и даже краем глаза не запечатлевать в своей памяти то, что происходило под балконом. – Я люблю тебя без остатка…
- Посмотри, посмотри, что он делает с этим эфиопом! – совершенно не слушая его, заходился в восторге Нерон. – О, что это будет за представление!.. Рим не видел ещё такой арены! Я буду сиять на ней во всем своем великолепии! – оторвавшись от зрелища, он снова посмотрел на Петрония. – Или ты считаешь мой талант актера недостаточным для того, чтобы демонстрировать его пятидесяти тысячам граждан Рима?
- О, великий… - громко проговорил консул, не обращая внимания на кусок кишки, ударившейся о перила балкона и забрызгавшей кровью одежды его и Тигеллина, - …я не устану повторять, что свет не видел трагика и комика более яркого, чем ты! С твоего позволения я прочитаю завтра на представлении стихи твою честь, но что они по сравнению с твоею поэмой! Но позволь мне всё же прочесть, цезарь! – страстно закончил Петроний, понимая, что теперь до рассвета ему придется порядком потрудиться над рифмой…