Тогда мне было двадцать. Теперь уже больше, и я всё равно не уверена, какой он был: маленький или блестящий. Коричневый? Чёрный? Я запомнила не цвет, а движение. Таракан был как капля, которая вдруг решила стать живой и потекла по кафелю. У меня внутри щёлкнуло – и стало ясно: сейчас будет.
– Ты чего там? – крикнул он из комнаты.
– Ничего, – сказала я.
Если сказать «таракан», это как признаться, что мне опять страшно из-за ерунды. А у нас в квартире страх – это всегда ерунда, если он мой. Таракан вылез всего на сантиметр, остановился, будто проверял воздух. А я стояла с тарелкой: крошки батона, кусочек откусанной колбасы, жирный след от соуса. Если я не моргну, он уйдёт обратно?
Я не моргнула.
Он не ушёл.
И вот это «не ушёл» было как хлопок в мозгу. Как будто кто-то внутри меня провернул ключ в замке. Сначала тихо. Потом – лязгом, кровью в ушах и мокрыми ладонями. Я вдруг прям слишком отчётливо почувствовала свои зубы во рту. Сделала шаг назад, ударилась бедром о табурет. Горло моментально изрезалось языком – вылетел звук – не крик, а вырванный воздух, как если бы меня резко облили водой.
Мой парень подошёл к кухне в носках, в спортивных штанах, с телефоном в руке. Экран светил снизу, подсвечивал подбородок и делал его лицо таким, как в плохих страшилках: человеком, который уже устал от моего существования, хотя вечер только начался.
– Маш, ты серьёзно?
Я ткнула дрожащим пальцем в стену. Показала на таракана и мне захотелось отломать этот палец и выбросить вместе с мусором, чтобы больше никогда им ничего не показывать. Таракан, как назло, убёг под шкаф – в тень, в место где стал невидимым. И от этого стало хуже. Пока я видела его, страх был хотя бы с формой. А теперь форма пропала, и в голову хлынуло всё сразу: что он сейчас вылезет на меня, на ноги, на шею, под одежду, в волосы; что я буду прыгать по кухне и выглядеть смешно; что я не смогу остановиться. Внутри поднялась волна без имени – не «испугалась», не «брезгую». Это было что-то вроде: «сейчас меня нет». Я осознала как руки перестали быть моими и начала говорить быстро, кусками, как будто догоняла мыслями свои же слова:
– Он… он там… он сейчас… он…
– Да заткнись, – сказал он спокойно.
Вот это было самое обидное: не крик, а ровное «ты мешаешь». Как когда кто-то отодвигает тебя локтем у раковины, чтобы помыть руки.
– Это просто насекомое.
«Просто» – его любимое слово, от которого у меня внутри скребёт. У него всё просто: простая жизнь, простой день, простая я, если бы не… если бы не то, что во мне иногда что-то встаёт дыбом без повода, и никто не видит, что это не “повод”.
Он наклонился, заглянул под шкафчик и хмыкнул.
– Его уже нет.
– Он есть, – сказала я. – Я видела.
Он посмотрел на меня так, как будто я утверждаю, что слышу шёпот в батареях. Так смотрят на ребёнка, который принёс взрослым палку и говорит, что это меч.
– Тебе двадцать лет уже, а не восемь.
У меня подкосились ноги. Я присела на корточки – не потому что «драма», а потому что тело вдруг решило, что стоять опасно. В животе было пусто и тяжело одновременно, как если бы там лежал мокрый песок. Меня подташнивало от собственной горячей крови.
Он вздохнул, как человек, которому снова чинить чужой характер. Снял с ноги тапочек и стал ждать.
– Ой, господи…
Хлопок по стене. Второй. Третий – с меньшим усилием. Мне казалось, что он бьёт по моему лицу этим тапком. Не потому что больно, а потому что я не могу от этого спрятаться: звук, удар, его уверенность.
– Всё, – сказал он. – Успокоилась?
Слово «успокоилась» у него звучит так, будто это кнопка. Нажал – и ты должна стать удобной.
– Я не знаю, – сказала я. – Он мог…
Я пыталась объяснить не таракана. Я пыталась объяснить «я уже уезжаю». Но у меня не было языка для этого, кроме «он мог».
– Чего ты боишься вечно? Он мог что? Укусить тебя за жопу?
Он усмехнулся. В усмешке было: «я нормальный, а ты нет». И ещё было: «я решаю, что реально, а что нет».
Он подошёл ближе и ткнул меня пальцем в плечо – как проверяют, не сломалась ли игрушка. Но в этом жесте сквозила забота, смешанная с раздражением, как будто он пытался меня встряхнуть, чтобы я вернулась в его версию нормальности. Мы вместе уже пару лет – он видел меня в такие моменты чаще, чем кто-либо, но каждый раз реагировал так, будто это новинка, которую можно починить шуткой или силой.
– Вставай. И посуду домой. Я утром не хочу пить кофе из кружки с пеной.
Он ушёл из кухни полностью, и только тогда у меня получилось вдохнуть. Как будто его спина – это разрешение.
Я поднялась не сразу. Мир ещё плыл перед глазами, и я делала вид для себя, что всё уже нормально. Взяла губку и начала мыть тарелку. Слишком старательно, будто это экзамен. Губка пахла винным уксусом. У меня на кухне так пахнет почти всё: полотенце, подоконник, слова в голове.
«Это возрастное», сказала бы мама. Раньше она так и говорила.
В восьмом классе мне впервые потемнело в глазах на линейке. Сентябрь? Май? В памяти всё одинаковое: одинаковые лица, одинаковое солнце, от которого щуришься и чувствуешь себя виноватой за то, что щуришься. Я стояла в третьем ряду в белой блузке, которая кололась под мышками. Одной рукой держала себя за локоть – мне казалось, так я меньше качаюсь, как плохо прикрученный стул. И вдруг свет выключили. Сначала по краям. Потом везде. В середине осталось маленькое круглое окно: кусок флага, чужая спина, чья-то коса. Я повторяла себе: не падай. Не падай. Если упадёшь, все посмотрят. Тогда будет хуже, чем умереть – не потому что больно, а потому что тебя назовут “придумщицей” вслух. Я не упала. Я медленно присела, будто завязываю шнурок. Шнурков у меня, кстати, не было – это я помню точно. Я делала вид даже перед темнотой.
– Перестань придумывать, – сказала классная, когда меня привели в кабинет.
До меня кроме её слов отчётливо дошёл запах мела и духов. В кабинете пахло так, как пахнет правота взрослых: сухо, чисто, без вопросов. Я помню, как её звали. Но сейчас это правда не важно. Она еще раз сказала что нужно делать.
– Всем плохо. Стоять надо!
И вот тут началось странное: не “страшно”, не “обидно”. Началось то, что потом не выветривается. Я перестала быть уверена, что моё «плохо» – настоящее. Потому что если взрослый человек говорит «придумываешь», то кто я такая, чтобы спорить со своими ощущениями?
Потом начал болеть живот. Не так, чтобы «ой», а так, что внутри было как спазм, и ты не можешь сказать, где именно. Как будто болит всё, но если ткнуть пальцем – ничего. Поэтому я даже не жаловалась родителям. Не могла сказать где болит точно. Точнее, я сделала это только один раз.
Мама сказала:
– Это потому что ты не ешь нормально.
Я сказала:
– Я ем.
Она сказала:
– Ты ешь одно печенье и чай с сахаром, Машенька. А фрукты вообще не ешь.
Она была права. Яблоки лежали на кухне и становились мягкими, как будто тоже сдавались.
В школьном медпункте тётя Галя мерила мне давление и улыбалась так, как улыбаются людям, которых не собираются слушать:
– Бледная какая. Влюбилась?
– Нет, – говорила я.
Она кивала так, будто я уже призналась.
Самое плохое было даже не боль. Самое плохое – что я уже не понимала: я чувствую или я изображаю. Вдруг у нормальных людей это называется «просто устала», а у меня – спектакль? Я смотрела на девочек в раздевалке: они смеялись, искали резинки, и у них не было этого лица, которое у меня появляется за секунду до того, как меня «выключит». Я научилась делать вид. В том числе вид, что я сама всё придумала. В эту ловушку я, кажется, и попала.
<//>
Телефон на столе мигнул. Я вытерла руки о футболку и открыла чат. Там был ты. Ты в другом городе, в другой погоде, в другой занятости. В телефоне ты записан как два символа, которые никому ничего не объясняют. Ты всегда отвечаешь, просто иногда не сразу – потому что у тебя жизнь, а у меня кухня, стихи и парень. Я прочитала твоё сообщение и написала: «У нас таракан. Я орала как идиотка. А мой парень сказал, что я слишком».
И сразу захотела стереть «слишком», потому что это жалко. Но не стёрла.
Ты ответил через несколько минут: «Это было страшно?»
Я почему-то разозлилась. Нормальный вопрос иногда звучит как издёвка, когда ты привыкла к другим. Я написала: «Нет. Просто мерзко». Ложь. Мне было страшно. Не таракана – себя. Того, как быстро меня уносит. Как будто кто-то щёлкает выключателем, а я уже в темноте и должна делать вид, что так и задумано. Из комнаты донеслось:
– Ты домыла посуду?
Я не ответила.
Он появился на пороге кухни через три минуты, прислонился к косяку, как хозяин пространства. У него на лице было выражение человека, который собирается объяснить тебе, кто ты.
– Я спросил, – сказал он.
Мама – идеальная ложь. Мама всегда существует.
– С мамой, – сказала я.
– А, мамочка, – сказал он и улыбнулся. – Скажи ей, что ты опять концерт устроила. У тебя это, видимо, хобби.
– Я не устраивала, – сказала я твёрдо.
Я сама удивилась своей твёрдости. Она была не смелостью. Она была последней палкой, которой я подпираю себя, чтобы не распасться.
– Да ладно. Тебя заводит, когда вокруг тебя бегают, – сказал он так уверенно, будто читал мне инструкцию к моему характеру. Но в его тоне проскользнула усталость, как будто он искренне верил, что это мой выбор, а не то, что я не могу контролировать. Он не замечал, как я иногда замираю без причины, или как мои настроения переключаются, как каналы на старом телевизоре – от эйфории к пустоте за минуты. Для него это было просто "Машин каприз".
– Не начинай, Маш.
Он ушёл. И у меня внутри всё стало пусто и ровно. Пустота удобная: в ней ничего не надо доказывать, ничего не надо объяснять. В пустоте не страшно быть “слишком”.
Я услышала, как он кому-то звонит. Говорит громко – чтобы я слышала.
– Да она у меня вообще… – смеялся он. – Вчера из-за того, что я не ответил, расплакалась и ревела пока я не пришел к ней. Качели, понимаешь.
Слово «качели» врезалось мне в ухо с болью, хотя он сказал его легко, как «чайник». Я знаю, что я правда иногда как качели. Только это не «то вверх, то вниз», как в кино. Это когда идёшь нормальная – и вдруг как будто под ногами пустота, и ты летишь, хотя стоишь.
<//>
Я вспомнила один вечер и почти физически почувствовала остановку. Это было зимой. Или осенью, когда уже темнеет в пять. Я помню только воздух: он был острый, как дешёвый лак для волос, и на губах чувствовались болячки от моих зубов. Мы договорились с парнем встретиться у магазина рядом с остановкой – там всегда светит неоном стекло, за которым вывеска, и люди почему-то всегда стоят с пакетами, как с доказательствами: «я не зря вышел из дома».
Я пришла раньше, потому что мне так легче: если я прихожу раньше, я как будто контролирую хотя бы время. Я купила себе маленький питьевой йогурт и держала его в ладони, чтобы согреть. Йогурт был клубничный, ярко-розовый, как детская жвачка. Я смотрела на него и думала, что взрослые люди, наверное, не покупают розовый йогурт, когда им двадцать. Но я всё равно купила.
Я посмотрела сообщения. Ничего нового. Потом ещё раз. Потом убрала телефон в карман и сделала вид, что мне всё равно. Это тоже мой навык: изображать равнодушие для самой себя.
Я начала считать прохожих. На остановке было семь человек. Потом стало восемь, потому что я пересчитала дважды и решила, что, может, я кого-то пропустила. Так и оказалось. Потом я открыла телефон и увидела, что сообщение доставлено, но не прочитано. Вот эта маленькая галочка непрочитанного статуса сообщения умеет делать со мной мерзкие вещи. Как будто кто-то держит палец на кнопке «пуск» у моего сердца. И держит слишком долго. Это был не первый раз – он часто задерживался, и я знала, что он не игнорирует специально, но в тот момент накопилось: усталость от дня, холод, и эта тишина в чате, которая эхом отдавалась внутри, как пустая комната.
Я снова написала: «алло». И тут меня накрыло. Глаза сами стали мокрые. Горло сжалось.
Я попыталась вдохнуть, а вдох получился как икота. Я стояла возле урны, где торчали бумажные стаканчики от кофе, и плакала так, как будто меня ударили. Не «по делу». Просто – ударили. Люди проходили мимо и смотрели быстро-быстро, чтобы не вписаться.
Я говорила себе: хватит. Перестань. Ты что, совсем? Это же ерунда. Он, наверное, занят. Он, наверное, спит. Он, наверное, у лифта застрял. Я придумывала ему оправдания быстрее, чем слёзы успевали падать. Мне было стыдно ещё и потому, что я даже не знала, из-за чего. Из-за того, что он не отвечает? Из-за йогурта в руке? Из-за холода? Из-за того, что я стою, как лишняя?
Я не могла выбрать причину – и поэтому казалось, что причина я. Потом он написал: «чё ты». Без запятой, точки или вопросительного знака. И всё. Как выключили.
Я резко перестала плакать. Просто перестала. Лицо мокрое, нос красный – а внутри пусто и ровно, как после того, как отболело зубом и вдруг отпустило.
Я вытерла щёки рукавом, сунула йогурт в пакет и пошла домой. Как будто я сама так решила, а не потому что меня только что разорвало на остановке и никто не заметил, кроме меня. Уже дома я увидела его новое сообщение: «Ты опять начинаешь». Как всегда. Сказал это так, будто я включаюсь по кнопке ради эффекта. Будто где-то у меня есть момент «решаю устроить». Он не видел, как я иногда цепляюсь за него слишком сильно, или как отстраняюсь внезапно, или как мои страхи цепляются за мелкие вещи, как репейник. Для него это было просто "её штучки", которые он терпит, потому что любит, но не понимает, что это глубже. А я и сама не была уверена: может, правда включаюсь. Может, мне просто нравится, когда вокруг меня воздух меняется. Может, я делаю это специально – только не помню момент, когда решаю. Вот самое противное: я никогда не могу поймать себя на решении.
<//
Я стояла у мойки и тёрла тарелку до скрипа. Мне хотелось одновременно исчезнуть – и выйти в комнату и сказать: «не говори так». Я не сделала ни то, ни другое. Я просто продолжила мыть, будто это важнее, чем моё имя в чужом анекдоте.
Я открыла заметки и написала – не ему, не тебе, себе:
Телефон зазвонил. Мама.
– Маш, ты дома? – спросила мама. На фоне гремел телевизор, как всегда. – Я пирог такой классный испекла. Зайду скоро в гости и занесу.
Пирог – это спасение и допрос одновременно.
– Мы… не дома, – сказала я.
Ложь легла легко, как плед.
– Где вы? – удивилась мама.
– Гуляем, – сказала я и посмотрела в окно на тёмный двор.
– Ну ладно, завтра занесу. Ты ешь хоть что-нибудь? Голос у тебя…
– Нормально, мам. Всё ок.
Я повесила трубку и почувствовала мерзкое облегчение: меня не поймали.
Я написала тебе: «Мама хотела зайти. Я сказала, что мы гуляем». Ты ответил не сразу. Потом пришло: «Похоже, ты просто защищаешь свой воздух». Я прочитала «воздух» и вдруг поняла, что правда почти всегда в твоих словах, которые мне не приходят в голову первыми.
После помытой посуды, я решила уже выкинуть мусор. Взяла мусорный пакет и вышла на площадку. В родном подъезде пахло сыростью и кажется кошачьим кормом. Лампочка. Я села на ступеньку рядом с мусоропроводом и прислонилась к холодной стене. На ступеньке меня снова повело, как тогда на линейке. Не сильно – просто мир чуть съехал вправо, и звук в подъезде стал как через вату.
Живот тихо сжался, без боли, больше как предупреждение: «я тут». Я положила ладонь под рёбра – будто могу удержать всё внутри, чтобы оно не вылилось наружу: в крик, в слёзы, в «пожалуйста». Я подумала написать маме «мне плохо», но это слово давно обесценилось. На «мне плохо» отвечают: «поешь», «поспи», «не придумывай», «у всех так». Иногда даже правильные советы выстраиваются как закрытые двери на каждом этаже и ты проходишь мимо них пока поднимаешься в свою квартиру.
Я просто сидела и считала полоски на плитке: одна, две, три… Пока дыхание не стало ровнее. Пока сердце не перестало пытаться быть главным. Пока я снова не смогла сделать вид, что я – обычная девочка из обычного подъезда и у меня нет причин сидеть на ступеньках, кроме того, что я устала. Холод был честный. Он не говорил мне «Маш, перестань» и «не начинай, Маша». Он просто был со мной. Я закрыла глаза и хотела представить, что таракан – это не таракан, но не смогла сфокусироваться и открыла глаза.
Внизу хлопнула подъездная дверь. Кто-то поднимался, шаркая. Я быстро встала – я не люблю, когда меня видят сидящей на ступеньках. Это выглядит как «опять». Я вернулась в квартиру и заглянула на кухню, остановилась на её пороге и посмотрела на стену у мойки. Таракан снова был на месте. Но он вроде не шевелился. Но я поняла что парень не попал по нему или только делал вид что пытается попасть
Наверное.