«А напоследок, да на пятерочку,
Куплю я тройку лошадей.
И дам я кучеру на водку.
Эй, подгоняй, брат, веселее…»
Е.Юрьев
Дождь моросил над Арканаром третий день. Он заливал узкие улочки серой, вонючей жижей, превращая город в бесконечную Мертвожорку, и нагонял тоску — густую и безнадежную, как похлебка в портовой харчевне. Именно эта тоска, перемешанная с парами свежеперегнанной сиреневой браги, и привела в покосившуюся избу в Икающем лесу двух страждущих. Эту избу, прозванную в народе Пьяной Берлогой, обходили стороной даже самые отчаянные патрульные Святого Ордена.
Отец Кабани, опухший и пятнистый, как раздувшийся гриб, сидел на краю нар и безутешно рыдал, размазывая слезы по испачканной бороде. Перед ним на столе, среди обглоданных костей и кусков вареной брюквы, возвышалось его чудовищное творение - спиртогонный аппарат. Некогда поблескивавший стеклянными трубками, а ныне — превратившийся в гору осколков, источающих гнусный запах перекисшей бурды, он напоминал Кабани о недавнем визите дона Руматы и его умелом владении ломом.
— Все пропало! — всхлипывал он, и в голосе его слышалось отчаяние человека, познавшего истинное страдание. — Все! Ящик мой опустел, рука больше ничего не выхватывает из пустоты, одна лишь ржавая проволока да осколки… И это я, я сам, ничтожный червь, выдумал эту пустоту!.
Рядом, расставив ноги в дорогих, но безнадежно забрызганных арканарской грязью ботфортах, стоял дон Кондор, Генеральный судья Соана. Он был трезв, но лицо его, обычно скрытое маской холодного наблюдения, было мрачнее тучи над Красным Северным хребтом. Пятнадцать лет работы на этой проклятой планете, пятнадцать лет сжатых зубов и непрерывного психологического концентрирования — и вот он здесь, в вонючей берлоге алхимика-неудачника, а не где-нибудь на Земле в прохладе зала Всемирного информатория, в тишине перебирая аналитические справки.
Глядя на рыдающего Кабани, дон Кондор чувствовал, как внутри что-то надрывается. Никакая базисная теория феодализма, разработанная в тиши земных кабинетов, не могла объяснить этого простого, слишком человеческого желания — забыться и не видеть больше, как серые штурмовики развешивают вдоль дорог тех, кто осмелился быть чуть умнее лавочника. Должно быть, колодцы гуманизма в его душе, казавшиеся на Земле бездонными, окончательно иссякли.
— Молчи, Кабани, — отрезал дон Кондор, и его сухой голос в тесной избе прозвучал непривычно властно, как окрик надзирателя в Веселой Башне. — Твои слезы — отличная вода для растопки костров Святого Ордена, но здесь они ни к чему. Осталось ли у тебя хоть что-то, кроме этой сиреневой дряни?
Он брезгливо пнул ногой опрокинутый бочонок. Из щели лениво цедила вонючую жижу мутная струйка, медленно впитываясь в гнилые доски пола.
— Есть! — вдруг встрепенулся Кабани, вскинув голову, словно застигнутая врасплох болотная жаба. — Есть, благородный дон! Последнее... Самое чистое! Для особых, так сказать, случаев... Для встречи богов, ежели тем вздумается спуститься в нашу сточную канаву!
Он заковылял к закопченному сундуку, гремя какими-то железками, и извлек на свет божий запыленный глиняный кувшин.
— Вот! Плод моих первых озарений, когда я еще верил в алхимию души! — зашептал он, любовно обтирая грязным рукавом бока сосуда. — Брага «Слеза ангела», очищенная желчью вепря Ы. Вышибает дух мгновенно, но, заметьте, не оставляет на совести пятен!
Дон Кондор взял кувшин, выдрал пробку и, не чинясь, отпил прямо из горлышка. Лицо его на миг окаменело, чувствовалось, что желчь вепря Ы не хочет приживаться, но он пересилил себя, подавил благородную отрыжку рвущуюся наружу, тяжело выдохнул и хрипло произнес:
— Пахнет серой, глупостью и дешевым мистицизмом. Идеально для этого места.
В этот момент скрипнула дверь, висевшая на одной петле, и в избу ввалился Румата. С его роскошного плаща ручьями стекала грязная вода, лицо казалось вырубленным из темного камня — усталое и нехорошо напряженное. Он только что провел Киру через двойное кольцо серых патрулей, спрятал ее в надежной «крысиной норе» и теперь чувствовал во рту знакомый, сводящий челюсти горький привкус абсолютной, божественной беспомощности.
— Александр Васильевич? — он замер, не донеся руку до берета. — Вы здесь? В такую погоду только доны Рэбы рыщут по болотам.
— Антон, — отозвался дон Кондор, протягивая ему кувшин. — Присоединяйся. Мы тут с отцом-изобретателем совершаем ритуал окончательного забвения базисной теории.
Румата взял кувшин. Пальцы в перчатках из мягкой кожи привычно нащупали рукоять меча, а в мозгу сами собой всплыли пункты Инструкции, параграфы этики и графики исторического детерминизма... Но в глазах дона Кондора он увидел то же самое, что жгло его самого изнутри: тусклое отчаяние старого волка, который слишком долго грыз железо капкана и наконец понял, что железо всегда побеждает.
Он отпил. Брага обожгла горло сырым огнем, а потом разлилась в желудке тягучим, обманчивым теплом, на мгновение отодвинув Арканар куда-то на край Вселенной.
— Вот! Вот оно! — залопотал Кабани, жадно ловя ртом воздух. — Теперь вы понимаете! Это же не просто выпивка, это великая Идея! Идея краткого отдыха от Ящика, от пустоты, от этих рож в серых капюшонах! Но одной идеи мало, доны! Нужно... нужно действо! Нужно немедленно ехать в Яр!
— В какой еще Яр? — мрачно спросил дон Кондор, глядя, как по дну кувшина плавает какой-то мусор. — В Арканаре нет никакого Яра. Здесь есть только грязь, виселицы и бесконечный дождь.
— В портовый Яр! — Кабани затрясся в экстазе, брызгая слюной. — Там, говорят, объявилась новая заезжая птица, дона Окана! Красавица, певица, пляшет так, что у самого святого Мики нимб набекрень съезжает! Шепчутся, будто она принимает даже благородных донов... разумеется, за подобающее подношение.
Румата нахмурился, в памяти всплыли донесения ночных дозоров и сводки службы дона Гуга.
— Дона Окана? — медленно переспросил он. — Я читал это имя в картотеке. Кажется, это та самая...
— Какая разница! — перебил отец Кабани, впадая в ту странную, лихорадочную веселость, которая обычно предшествует глубокому запою или виселице. — У нас есть последние пять золотых! Пять! Целых пять сверкающих кружочков с профилем нашего светлейшего идиота! Хватит на лучший стол в этой сточной канаве, на имперское вино и на всё остальное! Едем, доны! Погибать, так с музыкой!
— Это безумие, — холодно отрезал Румата, чувствуя, как внутри просыпается профессиональный инстинкт разведчика. — Портовый Яр — это не кабак, это клоака. А женщины вроде этой Оканы... они пахнут застенками дона Рэбы. Они... прирожденные лгуньи и ведьмы! Не стоит прыгать в выгребную яму по собственной воле.
Но дон Кондор уже поднимался, тяжело опираясь на край стола. В его глазах, обычно таких проницательных, таких нечеловечески мудрых, теперь плясали колючие огоньки — не то от суррогатной браги, не то от внезапного бунта. Это был вызов планете, вызов серой вони Арканара и, прежде всего, вызов собственному бесконечному, божественному терпению.
— А почему, собственно, и нет? Не вижу, почему бы трем благородным донам не поехать туда, где им хочется! — произнес он тем самым стеклянным голосом, которым аристократы в двенадцатом колене отдают приказы о казни. — Нас здесь трое. Двое пьяны от безнадежности, один слишком умен для этой дыры. Феноменологически шансы на выживание выше социально-типических показателей по региону. Покажем этому миру, как умеют веселиться боги, когда они окончательно увязли в местной грязи. Тем более, что пойло в этой берлоге закончилось, и я знаю по чьей вине. Отец Кабани, ты берешь свой Ящик?
— Ящик всегда со мной! — таинственно прошептал алхимик, многозначительно постучав себя по лбу заскорузлым пальцем.
Румата открыл рот, чтобы возразить, напомнить об Инструкции, о Базисной Теории, о том, что Наблюдатель не имеет права... и замолчал. Два человека — два опытнейших полевых агента, один из которых был его кумиром и учителем — смотрели на него взглядами мальчишек, затеявших глупую и смертельно опасную шалость просто потому, что сил быть «взрослыми» больше не осталось.
И Румата вдруг почувствовал, как рассыпается его золоченая броня дона Эсторского. Он больше не был богом. Он был просто Антоном, смертельно уставшим парнем, которому до колик надоела эта бесконечная, кровавая и беспросветная игра в прогрессорство.
— Черт с вами! Боги - как солнце, которое освещает выгребные ямы, но не оскверняется, — тихо сказал он, поправляя перевязь. — Но мечи я не сниму. По коням.
***
Портовый Яр и впрямь оказался клоакой — первобытной, зловонной и невыносимо шумной. Оставив лошадей на коновязи, они вошли в кабак. Это была не «Серая радость», где еще соблюдалось подобие этикета для благородных донов и офицеров охраны, а настоящая сточная канава Арканара. В липком полумраке, насквозь пропитанном запахами дешевого ируканского табака, тухлой рыбы и немытых тел, копошилось самое дно Империи. Их встретили без подобающего почтения — не как владетельных сеньоров, а как жирных бычков, по глупости забредших на бойню. Со всех сторон потянулись жадные, быстрые взгляды, послышалось многозначительное причмокивание и шепоток, предвещающий скорую поножовщину.
Дона Окана, разумеется, оказалась не той Оканой, что когда-то блистала в фаворитках дона Рэбы. Та несчастная давно уже украшала собой перекладину на площади Гроз и была обглодана вороньем. Эта была лишь ее жалкой, карикатурной пародией — грубо накрашенная, вульгарная, с глазами, в которых вековая хитрость бесплодно боролась с наследственной тупостью. Но отец Кабани и дон Кондор, ведомые парами сиреневой браги и тем странным, самоубийственным порывом, который иногда охватывает даже богов, уже ничего не замечали.
— Вина! — прохрипел дон Кондор, швырнув на липкий, залитый помоями стол все пять золотых монет. — Лучшего, что есть в ваших подвалах! И пусть эта девка поет и пляшет!
И Окана запела. Голос ее, сиплый и фальшивый, выводил похабные куплеты про скаредных баронов, удалых лесных братьев и озорных девок, нарушающих монастырский устав. Затем, под истошный визг флейты и грохот дырявого барабана, она пустилась в пляс. Это не было искусством — это было тяжелое, потное и бессмысленное топтание на месте, приправленное вульгарными взмахами засаленной юбки. Она изгибалась, являя миру стоптанные башмаки и несвежее белье, вскидывала руки, будто пытаясь поймать в этом удушливом воздухе хоть каплю благовоний, но ловила лишь жирный чад и матерную брань захмелевших матросов. В каждом ее движении, в каждом тяжелом прыжке сквозила безнадежная серость этого мира, превращающая любое веселье в конвульсию.
Отец Кабани, впав в сентиментальный транс, безутешно рыдал, нежно обнимая пустой кувшин и бормоча что-то о погибшей красоте. Дон Кондор, не пожелав снять запыленного бархатного берета, монотонно бил кулаком по столу, отбивая такт какому-то своему, внутреннему маршу — тяжелому, железному ритму, под который обычно уходят в небытие целые империи.
Румата сидел неподвижно, отгородившись от этого хмельного безумия стеной ледяного отвращения. Профессиональная привычка Наблюдателя работала сама собой: он фиксировал, как в тени зашевелились карманники, как по едва заметному знаку Оканы слуги начали подливать в их кубки мутную жижу, сдобренную сонной одурью. Он видел всё это и чувствовал лишь привычную тошноту. Перед ним была квинтэссенция этого мира — грязная, жадная и бесконечно далекая от сияющих вершин будущего. Ему вдруг до боли захотелось оказаться в кабине вертолета, рвануть ручку на себя и навсегда забыть этот запах гнилого дерева и человеческого падения. Но он сидел и ждал, положив ладонь на эфес меча, потому что даже в клоаке бог обязан досмотреть свою комедию до конца.
Он пытался предостеречь, но слова его — слова представителя высшей цивилизации, привыкшего к логике и гуманизму — бессильно тонули в этом первобытном гомоне. Румата видел, как тускнеет взгляд дона Кондора, как из него медленно, по капле, испаряется мудрый и строгий Генеральный судья Соана, а остается лишь пьяный, смертельно уставший старик, заброшенный в чужой, глубоко враждебный мир. Отец Кабани, пуская слюну, пытался втолковать Окане теорию Пустого Ящика, а она, похабно хихикая, гладила его по потной лысине, высматривая, нет ли на пальцах алхимика перстней с камнями.
А потом деньги кончились. Мгновенно и окончательно, словно их поглотила та самая Пустота, о которой грезил Кабани. Последний золотой кружок исчез в мясистых лапах трактирщика — широколицего урода с синюшной татуировкой ящерицы на щеке, знака принадлежности к одной из портовых банд.
— Всё, благородные доны! — пропел он голосом, в котором сладость мешалась с неприкрытой угрозой. — Праздник духа завершен. Касса закрыта, а наше заведение, как известно, привечает лишь платежеспособных господ.
В кабаке наступила тишина. Грубая, звонкая тишина, какая бывает перед ударом ножа в подворотне. Дон Кондор медленно, словно через силу, поднял голову. В его глазах не было ни гнева, ни возмущения — только безмолвная, космическая пустота.
— Как?.. — спросил он глухо, и в этом вопросе было всё крушение земных надежд на скорый прогресс этой планеты.
— А вот так, — ухмыльнулся хозяин, обнажая гнилые зубы. — Золотишко ваше иссякло. Пора и честь знать. Можете проваливать на все четыре стороны... Или, — он жадно оглядел их потрепанные, но всё еще добротные плащи из ируканского бархата, — можете оставить залог. Мы люди не гордые, берем и тряпками.
Отец Кабани забормотал что-то несвязное про невидимые колючки и государственных преступников, которые вот-вот явятся за его головой. Румата молча встал, и в этом движении было столько скрытой, натренированной годами угрозы, что ближайшие к нему пьянчуги невольно отодвинулись. Рука его привычно, почти ласково легла на эфес меча.
— Мы уходим, — бросил он короткими, лязгающими словами. — Прочь с дороги, падаль.
Но путь к выходу уже преградили трое. Здоровенные громилы с дубинками, окованными железом, выросли из вонючего полумрака. В их оловянных глазах не было ни тени страха перед титулами, ни уважения к благородной крови — только холодная, расчетливая жадность гиен, почуявших слабую добычу.
То, что случилось дальше, было коротким, грязным и не имело ни малейшего отношения к законам благородного поединка. Это была тупая портовая свалка, в которой Румата, единственный сохранивший ясность ума среди этого хмельного ада, отбивался сразу от троих, прикрывая собой своих окончательно потерявших человеческий облик спутников. Он услышал, как дон Кондор, получив тяжелый удар дубиной по плечу, рухнул на гнилые доски с тихим, захлебывающимся стоном — стоном не от физической боли, а от невыносимого, жгучего унижения. Видел, как отец Кабани, размазывая по лицу пьяные слезы, пытался загородить великого соанца своим рыхлым, трясущимся телом.
Он вытащил их оттуда. Не силой меча — против окованных железом дубин и численного превосходства озверевшей черни даже его филигранного мастерства могло не хватить для чистой победы без крови. Он вытащил их угрозой. Замогильным, абсолютно бесчеловечным голосом, каким могут говорить только те, кто видел иные миры за пределами этой проклятой серой облачности, он пообещал вернуться сюда завтра с личной дружиной барона Пампы. Он пообещал сравнять этот вертеп с землей, а каждого, кто в нем находится, посадить на кол за оскорбление чести имперского дворянства, а дома их родственников до седьмого колена сжечь. В его глазах в этот миг горела такая неподдельная, лютая ярость разъяренного божества, что даже пропитые мозги портовых громил зафиксировали сигнал смертельной опасности и отступили.
Они вышли под улюлюканье и свист, доносившиеся из темных щелей кабака. Шли по зловонным, непролазным улочкам порта, поддерживая друг друга: опухший, поминутно всхлипывающий алхимик, великий Генеральный судья Соана, пошатывающийся от невыносимого стыда, и дон Румата Эсторский. У Руматы на руке быстро наливалась багровым ссадина от удара дубиной, а на душе лежал тяжелый, свинцовый груз — то самое чувство, которое земные психологи называли «синдромом десанта», а он называл просто: невыносимой тошнотой от собственного бессилия.
Дождь перестал так же внезапно, как и начался. Облака разошлись, и над Арканаром выплыла бледная, холодная луна, осветив этот город-помойку мертвенным, фосфорическим светом.
— Прости, Антон, — хрипло произнес дон Кондор, не оборачиваясь. Голос его, обычно чистый и властный, сейчас казался надтреснутым, как старая рукопись. — Это была... недопустимая, базисная слабость.
— Мы все слабы, Александр Васильевич, — тихо ответил Румата, глядя, как лунный свет играет на рукоятях его бесполезных мечей. — Просто одни слабеют от сиреневой браги, а другие — от невозможности влить ее в глотку всему этому миру, чтобы он хотя бы на час перестал корчиться в муках и убивать.
Отец Кабани вдруг замер. Он стоял посреди грязной лужи, подняв лицо к небу, и в его взгляде проступила пугающая, почти нечеловеческая трезвость.
— Я ошибся, доны, — произнес он, и в голосе его больше не было хмельного сюсюканья. — Это не Пустой Ящик. Это — Яр. Вечный, ненасытный Яр. И рука, которую ты суешь в него в надежде выудить чудо, всегда возвращается ободранной до кости.
Они побрели дальше, прочь от портовых трущоб — трое побитых, униженных мужчин в некогда роскошных одеждах благородных донов. У них не осталось ни золотых монет, ни серебра, ни даже медных грошей и даже лошадей, которых угнали портовые бродяги, так похожие на земных цыган. Внутри была лишь серая, выжженная пустыня и понимание одной уродливой истины: даже богу, спустившемуся с небес, не стоит совать голову в этот воровской, пьяный Яр.
Потому что здешнему Яру плевать, откуда прилетела твоя душа — за тысячу парсеков или из соседней сточной канавы. Он поглотит всё: твое достоинство, твою высокую мораль и твои последние иллюзии о великом предназначении. Здесь правили иные законы — глупые, подлые, первобытные, но неумолимые, как само время. Дон Румата шел, слушая хлюпанье грязи под сапогами, и чувствовал, как в кармане мешает маленькое устройство — золотой обруч передатчика, транслирующий этот позор прямо на Землю, в чистые и уютные кабинеты Института Экспериментальной Истории. Боги возвращались домой. Без победы.
ЭПИЛОГ
А Арканар продолжал жить своей гнилостной, хриплой жизнью. Память у этого города была короткая, как жизнь поденки, но цепкая на всё постыдное. Уже через неделю в портовых кабаках, где воздух можно было резать ножом, а на столах вечно блестели лужицы пролитого пойла, начали звучать новые куплеты.
Их выл под разбитую лютню какой-то беглый школяр, быстро подхвативший общее настроение. Песня летела над заплеванными столами, над головами воров и шлюх, перемешиваясь со звоном дешевых кружек:
Отец Кабан, дон Кондор и Румата Эсторский
Откушали браги и поехали в Яр.
На последние пять золотых,
К распутной доне Окане...
Завсегдатаи хохотали, хлопая ладонями по липким доскам. Им было бесконечно приятно знать, что даже гордые доны, чьи предки, по слухам, сошли с небес, могут быть так просто и по-дурацки обведены вокруг пальца.
Дон Кондор был весел и пьян,
Отец Кабан был тоже пьян.
Румата Эсторский был трезв и умён,
Он знал, что не стоит лезть в этот Яр...
Эта песня стала гимном арканарского дна. В ней не было пафоса баллад о подвигах, в ней была соль здешней земли: предательство, глупость и торжество низости над благородством.
Но отец Кабан и дон Кондор
Поехали в Яр, не думая ни о чём.
Они не знали, что там их ждёт,
Что донна Окана — ведьма и лгунья...
Проходя мимо таких кабаков во время своих ночных дозоров, Румата порой слышал эти слова. Он не врывался внутрь, не хватался за меч и не требовал замолчать. Он просто шел дальше, глубже втягивая голову в плечи. Александр Васильевич — мудрый Кондор — был прав: они стали частью этой истории, но не так, как планировали. Не прогрессорами, несущими свет, а героями кабацкой припевки.
Она обманула их, как детей,
И они потеряли все свои деньги.
Теперь они остались без гроша,
Без золота, без серебра и меди...
И каждый раз, когда на Земле, в стерильных залах Института, дежурный оператор перематывал записи «обруча», он натыкался на этот эпизод. И в кабинетах повисала тяжелая, неловкая тишина. Там, наверху, не знали, как классифицировать это поражение. В учебниках истории не было главы о том, как пять золотых монет и одна портовая девка могут весить больше, чем вся гуманистическая концепция цивилизации.
Отец Кабан, дон Кондор и Румата
Ушли из Яра, побитые и униженные.
О, как они жалели о том,
Что поехали к доне Окане!
Последний аккорд лютни обычно тонул в пьяном улюлюканье. Арканар пережевывал своих богов, выплевывая их в виде куплетов. А дождь всё так же лил над Икающим лесом, смывая следы, но не в силах смыть эту позорную, приставучую песню, которая теперь навсегда застряла в истории планеты как единственный честный отчет о попытке спасти этот мир.
Шантара, 2025г.