Они говорили, что это было чудо. Врачи, журналисты, соседи. «Медицинская феноменальная случайность», «торжество жизни над смертью». Олег вышел из больницы в мир, который формально был прежним, но с другим запахом. Он пах чем-то стерильным, пустым, как в морозильной камере.
Смерть наступила банально: упал с лестницы в подъезде, сотрясение, кровоизлияние. Скорая констатировала смерть. В морге сделали вскрытие — так утверждал доктор Виктор Петрович, пожилой патологоанатом с трясущимися руками и запахом мяты, который не мог заглушить другого, резкого духа. Он клялся, что вскрывал, его помощники-санитары, парни с тусклыми глазами, мутно подтверждали: да, резали, смотрели, зашивали. Но шва не было. Ни единого рубца. Комиссия поставила жирный крест на показаниях: коллективная галлюцинация на почве употребления технического спирта. Дело закрыли, врача отправили на пенсию.
Олег вернулся к жизни, но не к себе.
Первым исчезло сочувствие. Он увидел, как на улице сбивают собаку. Раньше бы сжалось сердце, подступила тошнота. Сейчас он наблюдал, как отблескивает на асфальте кровь, и думал: «Интересный оттенок. Алый, с фиолетовым подтоном». Его девушка, Марина, плакала, рассказывая о проблемах на работе. Он смотрел на слёзы, скатывающиеся по её щекам, и анализировал: солёная жидкость, pH примерно 7.5, следы стрессовых гормонов. Ему хотелось подойти, обнять, сказать что-то тёплое. Но внутри был лишь тихий, механический гул. Он имитировал объятие, произносил заученные фразы. Она отстранилась через неделю, сказав: «Ты как пустой. В тебе эхо».
Память стала рыхлой, как прогнившее дерево. Он помнил таблицу умножения, код от домофона, стихи из школы. Но лица родителей на старых фотографиях вызывали лишь чувство легкого узнавания, как будто он читал о них в книге. Самый страшный провал был вокруг его смерти. Он не помнил падения. Не помнил боли, страха, света в конце тоннеля. Последнее ясное воспоминание — он поднимался по лестнице, неся пакет с молоком. Потом — щелчок, и он уже в больничной палате, слушая восхищённые возгласы врачей. Между этими точками — не темнота, а ничего. Абсолютная, идеальная пустота.
Были и другие странности. Его перестали интересовать еда, он ел, чтобы заправить тело, как машину. Сон стал коротким и без сновидений — просто отключение на три-четыре часа. Музыка, которую он обожал, теперь воспринималась как набор частот. Он однажды попытался поцеловать Марину и почувствовал лишь давление губ и влагу. Ни искры, ни трепета.
А потом был случай с церковью. Он шёл мимо старинного храма в центре города. Решил зайти — не из веры, а из любопытства, из желания найти хоть что-то, что вызовет отклик. Но на пороге его будто ударило в грудь невидимой силой. Не больно, но непреодолимо. Воздух вокруг здания сгустился, стал вязким, как сироп. Его отбросило назад, и в ушах зазвенела та самая леденящая тишина, что жила у него внутри. Он попробовал ещё раз — то же самое. Стена. Невидимая, но прочнее гранита. Храм, как живой организм, отторгал его.
И тогда, стоя перед сверкающими куполами, которые больше не вызывали ничего, кроме холодного эстетического любопытства, его осенило. Это не просто странности. Это диагноз.
Он не ожил. Он вернулся. Вернулось тело, подогнанное под прежние параметры, реанимированная биологическая машина. Но то, что делало его Олегом — его страх, его восторг, его нелепая любовь к пережаренным котлетам, его тоска по детству, его совесть — всё это осталось там, в том провале между молоком в пакете и больничным потолком. Его душа умерла. Или потерялась. Или её просто… не вложили обратно при сборке.
Первые дни после этого открытия он провёл в парализующем ужасе. Так он думал, ведь и ужаса по сути не было. Как жить? Он был духовным калекой, пустым сосудом. Он ходил по городу, смотрел на людей и думал: «Вон у той женщины душа. Она переживает из-за сломанного каблука. А у того мужчины душа злится в пробке. Им легко. Они живые».
Но постепенно, по мере того как его взгляд оттачивался, он начал замечать странное. Очень многие из этих «живых» вели себя… знакомо. Тот же механический блеск в глазах при смехе. Та же заученная, бездушная доброта. Та же реакция на чужую боль — не сердечный спазм, а быстрый, логический анализ: «Моя ли это проблема? Какой репутационный ущерб?». Он видел, как мужчина с идеальной улыбкой на благотворительном вечере смотрел сквозь ребёнка-инвалида, думая только о фото в соцсетях. Видел, как женщина жестоко отчитывала официанта, и в её глазах не было гнева — лишь холодное удовольствие от власти. Он слушал разговоры в метро — сплошной обмен данными, без искры настоящей радости или боли.
Их не отбрасывало от церквей. Они заходили туда, ставили свечки, крестились — отлаженный социальный ритуал. Но Олег, с его новой, жуткой проницательностью, видел: для многих из них храм был просто архитектурой. Молитва — набором звуков. Душа в них молчала, если она там вообще была.
Он был не единственным. Он был одним из. Просто его состояние было оголено, доведено до абсолюта несчастным случаем. У них же это происходило медленно, годами: душа усыхала от равнодушия, выгорала на бессмысленной работе, топилась в алкоголе мелких предательств, замещалась симуляцией чувств из сериалов и соцсетей. Они не падали с лестницы. Они спускались по ней шаг за шагом, сами того не замечая, пока не оказывались в том же подвале пустоты, где теперь жил он.
Шок сменился горьким, леденящим пониманием, а затем — странным спокойствием. Он не стал искать душу. Не пошёл к экстрасенсам или священникам. Что они могли знать? Они работали с живыми. А он был иным.
Он научился жить в этом новом качестве. Без души, но с острым, почти клиническим вниманием. Он стал идеальным наблюдателем. Видел фальшь за километр. Слышал ложь в интонации. Понимал истинные мотивы людей, когда они сами их уже не осознавали. Это была сверхспособность инвалида.
Однажды он встретил того самого патологоанатома, Виктора Петровича, в парке. Старик сидел на лавочке, сосал леденец и смотрел в пустоту. Олег сел рядом.
— Вы меня вскрывали, — сказал он без предисловий.
Доктор вздрогнул, посмотрел на него. В его мутных глазах мелькнул не страх, а что-то вроде профессионального интереса.
— Я вскрывал труп. Вы — не труп. Хотя…
— Хотя?
— Хотя внутренних органов, если честно, я не помню. Был туман. Как будто вскрывал манекен, заполненный светом. А потом свет погас, и… вы ушли. Без шва. Мне до сих пор снится.
— Мне тоже кое-что снится, — соврал Олег. Ему ничего не снилось.
Они сидели молча. Два пустых человека: один — выпотрошенный жизнью, другой — смертью.
— Как жить-то? — вдруг хрипло спросил старик, глядя не на Олега, а куда-то сквозь него.
Олег встал, отряхнул пальто. Ветер дул с реки, холодный и бездушный.
— По инструкции, — ответил он. — Пока батарейки не сядут.
Он пошёл прочь. Мир вокруг кишел людьми. Одни несли в себе свет — трепетный, испуганный, живой. Другие были, как он — аккуратно собранными манекенами, выполняющими программу «человек». Он шёл по улице, и его больше не отталкивало от церквей. Он просто обходил их стороной, как обходят глухую зону. Он был своим в этом новом, беззвучном мире. Мире возвращённых тел, где самое страшное было не умереть, а понять, что ты уже давно живёшь на автомате, и никто — даже ты сам — этого не заметил.
Он купил пакет молока. Поднялся по своей лестнице, осторожно ступая. Зашёл в квартиру. Тишина. Совершенная. Он поставил пакет на стол, сел и стал ждать. Не смерти. А того, чтобы эта бесконечная, бесчувственная жизнь хоть как-то, хоть раз, перестала казаться такой нормальной. Но она казалась. Она была новой нормой. Для него. И, как он теперь знал, для очень и очень многих.