Солнце застыло в зените — безжалостное, всевидящее око Белобога, от которого не укрыться ни зверю, ни человеку. Воздух над полем дрожал, словно раскаленное масло, искажая очертания дальнего леса, а небо выцвело, потеряв лазурь и обратившись в ослепительно-белесую пелену. Земля дышала жаром. Мир Яви, казалось, достиг предела, наливаясь соками, разбухая от жизни, готовый лопнуть, как переспелый плод.
Посреди бесконечного моря пшеницы, чьи колосья налились тяжелым золотом и склонились к потрескавшейся земле, шел Он. Чернобог не отбрасывал тени, сам являясь ею — густой, осязаемой прорехой в сияющем полотне мироздания. Стопы, обутые в черную кожу, ступали мягко, не приминая траву, но там, где они касались почвы, жухли стебли. Тишина двигалась вместе с Ним, плотная, как вата: в ней умирал стрекот кузнечиков, умолкали жаворонки, и даже ветер, гонявший золотые волны по полю, почтительно стихал, обтекая темную фигуру.
Он остановился. Высокий, облаченный в одеяния цвета беззвездной ночи, сотканные, казалось, из дыма и пепла. Лицо — лик вечности, не старое и не молодое, с чертами острыми, словно высеченными из обсидиана. В глазах не таилось злобы, лишь бесконечная, холодная глубина колодца, в который можно падать годами, так и не достигнув дна. Чернобог протянул руку. Пальцы, длинные и бледные, коснулись тугого, налитого жизнью колоса.
— Жизнь... — прошелестел голос, похожий на треск сухого дерева на морозе.
Колос вздрогнул. Зеленовато-золотой стебель мгновенно посерел. Зерна, еще миг назад полные сладкого молочка, скукожились, почернели и осыпались прахом. Жизненная сила покинула растение, выпитая одним прикосновением, вернувшись в Навь, в великую утробу небытия.
— Слишком много жизни, — произнес Чернобог, глядя на осыпающийся с ладони пепел. — Слишком густо. Слишком сладко.
Воздух рядом сгустился. Жара налилась тяжестью, собравшись в одной точке. Из солнечного марева, из дрожания света и пыльцы соткалась фигура. Полудница. Дух палящего полдня, страж полей, сводящий с ума работников и карающий тех, кто не чтит час отдыха. Ростом выше человека, волосы — сухая солома, глаза горят белым огнем безумия. Пальцы сжимают огромный серп, раскаленный докрасна.
— Ты чужой здесь, Темный, — прошипела она голосом, подобным шелесту сухих листьев и жужжанию слепней. — Это владения Света. Час моего Отца. Уходи. Или я сожгу твою суть.
Чернобог медленно повернул голову. Тяжелый взгляд упал на духа, и пламя в глазах Полудницы дрогнуло, опало, словно свеча на сквозняке.
— Сожжешь? — переспросил он без насмешки, с холодным любопытством. — Разве тень может сгореть, дитя полдня? Она лишь густеет, чем ярче светит солнце.
— Зачем ты пришел? — Полудница отступила на шаг, но серп не опустила. — Ты несешь смерть урожаю. Отравляешь землю дыханием. Люди молились о солнце и дожде, а не о гнили и холоде.
Чернобог отвернулся и снова посмотрел на поле. Участки полбы, отвоеванные у чащи тянулись до самого горизонта — золотые, богатые, обещающие сытость.
— Люди молились... — повторил он задумчиво. — Они всегда молятся. И чаще всего о том, что их погубит.
Шаг вперед — и еще десяток колосьев обратились в труху. Полудница зашипела, замахнулась серпом, но невидимая сила прижала ее к земле. Тело окаменело, словно воздух превратился в гранит.
— Смотри, дух, — сказал Чернобог, обводя рукой пространство. — Смотри и учись, ибо взор твой короток, как и твой час. Ты видишь золото. Видишь хлеб. Видишь жизнь. А я вижу яд.
— Хлеб — это жизнь! — выкрикнула Полудница, борясь с невидимыми путами. — Белобог дает им силу! Он любит их!
— Любит... — Чернобог усмехнулся, и от этой усмешки по полю прошла волна холода, заставившая колосья поникнуть. — Любовь Белобога слепа. Она как мед — сладкая, тягучая, в ней можно увязнуть и задохнуться.
Он присел, взял горсть земли — сухой, рассыпающейся.
— Знаешь ли ты, почему я здесь? Не для того, чтобы убить их. А чтобы дать шанс выжить.
Полудница замерла, горящие глаза расширились от непонимания.
— Ты — Зло, — выплюнула она слово как проклятие. — Черный Бог. Ты жаждешь мора и голода. Как смерть может дать жизнь?
Чернобог пропустил землю сквозь пальцы.
— Садись, — приказал он. И прозвучало это не как приказ, а как закон мироздания.
Повинуясь воле, превосходящей саму суть ее существования, Полудница опустилась на колени среди пшеницы. Жар ее больше не обжигал, ярость угасла перед лицом древнего спокойствия.
— Я поведаю тебе историю, — начал Чернобог. Голос стал глубже, обволакивая сознание духа, увлекая в водоворот памяти. — Историю о добре, которое страшнее любого зла. О деревне, что звалась Щедрый Дол.
Мир вокруг изменился. Солнечное марево померкло, уступая место образам прошлого.
— Минуло три круга лет, — продолжал Чернобог. — В землях, где реки текут медленно, а чернозем так жирен, что палку воткни — телега вырастет. Жил там мужик по имени Радим. Крепкий, работящий, но душой слабый. Боялся он завтрашнего дня. Страшился, что спину надорвет, что дети голодать станут.
Перед глазами Полудницы возник образ: коренастый бородатый мужчина, стоящий на коленях посреди поля. Лицо мокрое от слез, руки воздеты к небу.
— И взмолился Радим Белобогу, — голос Чернобога прозвучал как приговор. — Истово молился, не жалея лба. «Дай, — кричал, — дай нам урожай такой, чтобы вовек нужды не знать! Чтобы дети животы набивали досыта, чтобы амбары ломились! Сделай жизнь легкой, Отец Небесный, ибо устали мы от пота и крови!»
— И Белобог услышал? — тихо спросила Полудница.
— Услышал. Брат всегда слышит тех, кто просит света, не думая, что свет отбрасывает тени. Он пожалел их. Пролил на поля благодать, какой мир не видел со времен сотворения.
Чернобог провел рукой по воздуху, меняя картину.
— В тот год пшеница встала стеной. Колос толщиной с палец, зерно — с орех. С одного поля собрали столько, сколько раньше с пяти брали. Деревня ликовала. Радим стал старостой. Набили амбары, подполы, засыпали зерном даже жилые избы. Хлеб пекли день и ночь, скот кормили отборной пшеницей.
Полудница слушала завороженно. В ее понимании это казалось высшим счастьем.
— Наступила зима, — продолжал рассказчик. — Сытая, пьяная зима. Никто не замерз, ибо жир грел тела, а хмельной мед из лишнего зерна — души. Пришла весна. И снова Белобог в бесконечной, губительной доброте послал чудо. Земля сама родила. Почти не пришлось пахать. Семя, упавшее при жатве, взошло само, еще гуще прежнего.
— Это же рай... — прошептала Полудница. — Земной Ирий.
— Рай для свиней, — жестко отрезал Чернобог. — Но не для людей.
Картина снова сменилась. Люди в деревне переменились: разжирели, стали неповоротливыми. Движения замедлились. В глазах погас огонь разума, уступив место маслянистому блеску сытости.
— Второй год прошел в праздности. Зачем ухаживать за инструментом, если земля родит сама? Зачем вставать на рассвете, коли еды хватит внукам? Плуги заржавели. Топоры затупились. Молодые парни бросили состязаться в силе и ловкости — лежали на печах, жуя пироги. Девицы перестали ткать и прясть — зачем, если все выменяешь у соседей за мешок зерна? Но и соседи обленились, глядя на них.
— Третий год... — голос Чернобога стал тихим и страшным. — На третий год они даже не вышли в поле. Урожай осыпался, гнил на корню, но всем было все равно. Амбары еще ломились от старого зерна. Пусть оно начало преть, пусть завелись жучки и плесень — люди ели и это. Они забыли вкус свежего хлеба, привыкнув к затхлому изобилию.
— А потом? — спросила Полудница.
— А потом пришел четвертый год. И Белобог, видя их падение, наконец отвернул лик. Или, может, просто решил, что дал достаточно. Солнце палило, дождей не выпадало. Земля, не возделанная, не вспаханная, покрылась коркой, твердой как камень. Сорняки, сильные и злые, задушили остатки выродившейся пшеницы.
Чернобог умолк. Тишина над полем стала оглушительной.
— Припасы кончились, — произнес он наконец. — Точнее, то, что осталось, превратилось в ядовитую труху. И тогда явился Голод. Настоящий. Не тот, что заставляет живот урчать к вечеру, а тот, что превращает человека в зверя.
— Они погибли?
— Хуже. Они перестали быть людьми еще до смерти. Разучились бороться. Мышцы усохли, воля сгнила в жире и лени. Когда пришла беда, никто не взял в руки лопату, не попытался выкопать колодец или пойти в лес на охоту. Они просто сидели и выли, проклиная Белобога, который «предал» их.
Чернобог повернулся к Полуднице, и глаза его потемнели, как сама смерть.
— Той зимой вымерла вся деревня. До единого. Замерзли в нетопленых избах, потому что поленились заготовить дрова летом. Умерли от голода, сидя на мешках с гнилью. Добро убило их. Абсолютное, ничем не сдерживаемое Добро сделало слабыми. Без Зла, без преодоления, без страха перед завтрашним днем человек превращается в слизня.
Видение рассеялось. Они снова стояли в поле под палящим солнцем. Полудница молчала, переваривая услышанное. Ярость исчезла, сменившись чем-то похожим на страх и понимание.
— Так ты... — начала она неуверенно.
— Я — Равновесие, — ответил Чернобог. — Брат дает свет, но свет без тени слепит. Он дает тепло, но тепло без холода разлагает. Он дает жизнь, но жизнь без смерти не имеет ценности. Труд рождается из нужды. Сила — из сопротивления. Разум оттачивается об опасность, как клинок о точильный камень.
Он выпрямился во весь рост. Тень, которой не должно существовать, словно накрыла собой часть поля.
— Погляди на эти колосья, — указал он на золотой океан. — Урожай нынче славный. Слишком славный. Соберут всё — и будут сыты два года. Начнут лениться. Забудут страх. Станут мягкими, как топленое масло. А на севере кочевники точат мечи. В лесах волки плодятся. Если люди ослабнут, то погибнут при первой же беде.
Чернобог поднял обе руки. Тьма заклубилась вокруг пальцев, втягивая в себя солнечный свет.
— Я не могу позволить им умереть от праздности. Я должен стать жестоким, чтобы они остались живыми. Должен стать Злом, чтобы Добро не обратилось ядом.
— Что ты сделаешь? — прошептала Полудница.
— Возьму свою долю. Долю Чернобога.
Он закрыл глаза и сосредоточился. Сознание охватило все поле, каждый колосок, каждое зернышко. Он чувствовал биение жизни в растениях, ток соков. Он начал считать. Не цифрами — понятиями.
Половина? Нет, половина — слишком много. Это вызовет отчаяние, сломит волю, заставит опустить руки. Отчаяние так же губительно, как и праздность. Десятая часть? Слишком мало. Даже не заметят потери, лишь поворчат немного. Урок не усвоят.
Треть. Да. Ровно третья часть.
Этого хватит, чтобы зимой пришлось экономить. Хватит, чтобы весной вышли пахать с первыми лучами, боясь потерять остальное. Хватит, чтобы в глазах сохранился тот хищный, живой блеск, заставляющий выживать вопреки всему. Голод встанет у порога, но не войдет в дом, если они будут трудиться.
— Треть, — произнес Чернобог вслух.
Он резко опустил руки. По полю прошел невидимый вал. Ни огня, ни ветра — просто жизнь покинула колосья. Ряд за рядом, в строгом порядке, пшеница начала умирать. Золото сменилось чернотой. Стебли ломались, зерна обращались в пыль, пораженные мгновенной гнилью, спорыньей и ржавчиной. Воздух наполнился запахом тлена, сладковатым и тяжелым, перебившим аромат нагретой соломы.
Полудница с ужасом смотрела, как черные проплешины появляются на теле земли, словно язвы.
— Ты... ты чудовище, — прошептала она, но в голосе сквозило больше благоговения, чем ненависти.
— Я — Необходимость, — ответил Чернобог, опуская ладони. Тьма вокруг рассеялась.
Он оглядел свою работу. Треть урожая уничтожена. Почерневшие, мертвые участки выглядели шрамами. Но оставшиеся две трети сияли еще ярче на этом мрачном фоне.
— Теперь они станут ценить каждый кусок хлеба, — сказал он тихо, словно обращаясь к самому себе. — Теперь будут молиться не только о дарах, но и о защите. Станут сильными.
Он повернулся к Полуднице:
— Иди, дух. Время твое истекает. Солнце клонится к закату. Скоро придет мой час. Час длинных теней и мудрых страхов.
Помедлив мгновение, Полудница растворилась в дрожащем воздухе, оставив после себя лишь запах озона и сухой травы. Чернобог остался один посреди изувеченного поля. Где-то вдалеке, со стороны деревни, послышались первые крики. Люди проснулись после полуденного отдыха и увидели, что сталось с их надеждой.
В этих воплях мешались боль, страх и отчаяние. Чернобог слушал их как музыку. Не потому, что упивался чужим страданием, а потому, что слышал в криках жизнь. Они кричат — значит, будут бороться. Плачут — значит, не смирились.
— Молитесь, — прошептал он, поворачиваясь спиной к деревне и направляясь к темному лесу на горизонте. — Проклинайте меня. Ненавидьте. Но живите.
Он шел, и мертвые колосья расступались, открывая дорогу. А за спиной, на уцелевших стеблях, уже наливались новые, более крепкие зерна, закаленные дыханием смерти, готовые стать хлебом, дарующим не просто сытость, но силу. Ибо без горечи полыни не познать сладости меда. И без черной тени Чернобога свет Белобога лишь выжигает глаза.
Он уходил, унося на плечах тяжесть мира, который нужно постоянно спасать от его собственного совершенства.
Вечер опускался на землю. Длинные синие тени поползли от леса, укрывая раненое поле прохладным одеялом. В деревне горели огни, слышался плач женщин и суровые голоса мужчин, решающих, как пережить зиму. Стучали топоры — кто-то чинил амбар, кто-то ладил новые закрома, поменьше прежних.
Работа закипела. Деревня ожила.
Чернобог остановился на опушке, оглянулся в последний раз. Удовлетворение, холодное и строгое, коснулось сердца. Равновесие восстановилось. Он шагнул под сень деревьев и растворился во мраке, став частью наступающей ночи. Впереди ждали другие поля, иные деревни и бесконечная, неблагодарная работа Садовника, обязанного обрезать лишние ветви, чтобы Древо Жизни не рухнуло под собственной тяжестью.
Остановившись у корней векового дуба, Чернобог прислушался к шепоту леса. Здесь, среди древних стволов, мир Нави ощущался ближе. Он чувствовал, как корни пьют соки земли, как хищники выходят на охоту.
«Зло», — подумал он снова, вспоминая слова Полудницы.
Это слово придумали люди. Маленькое слово для оправдания собственной слабости. Им проще назвать бурю злой, чем построить крепкий дом. Проще назвать волка злодеем, чем научиться защищать стадо. Проще назвать Его врагом, чем признать: страдание — единственный учитель, которого они слушают.
Он прислонился спиной к шершавой коре. Усталость навалилась гранитной плитой. Быть Богом трудно. Быть Черным Богом — невыносимо. Но кто-то должен нести эту ношу. Кто-то должен стать тем камнем, о который разбивается волна, превращаясь в пену, чтобы море не застоялось и не обратилось в болото. Лес молчал, но то было не почтительное, священное безмолвие, что провожало Чернобога на пшеничном поле. Здесь, под сводами вековых елей, где мох лежал толстым изумрудным ковром, тишина натянулась, как тетива. Звери попрятались в норы, птицы забились в густые кроны. Сама Навь, изнанка мира, просачивалась сквозь корни, шептала о тревоге. Чернобог ступал медленно. Стопы по-прежнему не оставляли следов, но теперь каждый шаг отдавался гулким эхом в самом основании мироздания. Он размышлял. Мысли Бога не похожи на думы смертных. Они текут неспешно, как подземные реки, и тяжелы, словно могильные плиты. Он думал о природе разрушения.
«Зверь», — пронеслось в сознании.
Волк рвет горло оленю. В этом нет злобы, есть лишь голод — священный закон выживания. Хищник не убивает больше, чем может съесть, не мучает жертву ради забавы. Смерть в мире животных мгновенна и чиста, она — лишь перетекание силы из одной плоти в другую, часть Великого Коловрата. Даже буря, ломающая деревья, не ведает зла: она высвобождает мощь, расчищая место для молодой поросли. Даже мор, что Он насылает порой, имеет цель — убрать слабых, дабы сильные выжили и продолжили род.
Но Человек...
Чернобог остановился. Ветер переменился: с востока, со стороны пологих холмов, потянуло гарью. Не уютным хлебным духом печей, что веет над деревнями по вечерам, и не чистым, горьковатым дымом костров из осенней листвы. Пахло паленым мясом. Пахло сладковатой, тошнотворной кровью. Пахло страхом — этот дух был острее уксуса и холоднее льда. Лицо Чернобога, бесстрастное, словно маска, дрогнуло. Тень у ног сгустилась, обратившись в чернильное пятно.
— Человек, — произнес он вслух, и слово прозвучало как плевок на чистый снег. — Единственное творение, способное убивать ради удовольствия.
Ему, Владыке Нави, хранителю усопших, оставалось неведомым это чувство. Зачем причинять боль, если она не несет урока? Зачем лишать жизни не ради пропитания и не для защиты? Люди убивают из зависти, из похоти, из скуки. Человек способен смеяться, глядя, как свет покидает глаза другого. Это не было Злом в понимании Чернобога. Зло есть сила, противовес, гиря на весах. А то, что творили люди, было Хаосом — бессмысленным, грязным безумием, оскорбляющим саму суть смерти.
Он двинулся на запах. Лес расступился, выпуская его на пологий склон. Внизу, в долине, где речушка делала изгиб, умирала деревня. Не та, где он только что преподал урок бережливости, а другая — ближе к Сарматии, к рубежам, за которыми кончалась власть лесных богов и начиналась воля ветров и степных демонов.
Поселение пылало. Соломенные крыши занимались одна за другой, словно сухие факелы. Огонь плясал на стенах, пожирая труды поколений. Но страшнее пламени были те, кто скакал между избами.
Всадники.
Они налетели, как саранча, как черная туча. Низкорослые, кривоногие лошади, укрытые попонами из грубой шерсти, храпели и кусались. Налетчики, одетые в кожи и войлок, носили островерхие шапки, отороченные лисьим мехом. Их лица — плоские, скуластые, обветренные до цвета старой бронзы — искажали гримасы торжества.
«Сарматы...» — прошептала память земли.
Не те грозные сарматы, что скуют степь в железо, но их предки — дикие, необузданные, пришедшие с дальних соленых берегов, где боги жаждут не молитв, а мучений. Они поклонялись Эрлику, черному владыке подземного мира, но понимали его превратно, узко, как шакалы понимают льва, думая, что пролитая кровь кормит бога, тогда как на деле она кормила лишь их собственную пустоту.
Чернобог спустился с холма, видя всё. Вот дюжий степняк, гогоча, поволок женщину за волосы по пыли. Она не кричала — голос пропал от ужаса, лишь хрипела, цепляясь пальцами за землю. Кочевник взмахнул акинаком и отсек ей руку — просто так, чтобы посмотреть, как брызнет кровь. Вот двое других загнали в угол старика: не убили сразу, а кололи копьями, заставляя плясать, и хохотали, скаля гнилые зубы. Вот подожгли амбар, зная, что внутри спрятались дети, и стояли вокруг, слушая вопли. В глазах их не читалось ни капли жалости, лишь пьяный восторг силы.
— Грязь, — проронил Чернобог.
Он не чувствовал к селянам жалости в человеческом смысле — плоть смертна и слаба. Но он испытывал омерзение к нарушителям Порядка. Смерть должна быть таинством, а не балаганом. Он мог бы явить себя во всей мощи: вырасти до небес, закрыть солнце плащом из туч и раздавить захватчиков, как клопов. Но это было бы слишком просто, слишком быстро. Они не успели бы понять. Не успели бы испугаться по-настоящему. А страх — необходимая монета, которой платят за вход в Навь.
Чернобог остановился у горящего плетня. Тьма, клубившаяся вокруг, втянулась внутрь. Величественный рост уменьшился, плечи ссутулились, словно под грузом прожитых лет. Одеяния ночи посерели, превратившись в ветхое, заплатанное рубище калики перехожего. Лицо, гладкое и вечное, покрылось сетью глубоких морщин, борода стала седой и всклокоченной, а руку вместо незримого жезла власти отяжелила сучковатая клюка.
Теперь он казался просто стариком. Дряхлым, немощным дедом, каких тысячи бредут по путям венедов, ища приюта и хлеба. Идеальная жертва. Идеальная приманка.
Он шагнул в горящую улицу. Жар пожара ударил в лицо, но показался лишь приятным теплом. Дым ел глаза, но он не моргал. Вокруг царил ад: люди бежали, падали, умирали, кони топтали тела, воздух звенел от свиста стрел и гортанных криков на чужом, лающем языке. Чернобог шел посередине дороги, опираясь на посох.
Ток-ток-ток — стучало дерево об утоптанную землю. Этот тихий звук странным образом пробивался сквозь рев пламени и вопли.
Один из кочевников, молодой, с серьгой в ухе и шрамом через всю щеку, заметил его первым. Натянул поводья, заставляя коня вздыбиться. Животное захрапело, скосило лиловый глаз на старика и попятилось, чуя то, чего не замечал всадник. Звери всегда знают.
— Эй! — крикнул хазарин, указывая плетью. — Смотрите! Смерть забыла одного!
Подскакали еще трое, пьяные от крови и кумыса. Кожаные доспехи лоснились от жира и копоти, на седлах висели страшные трофеи — отрубленные головы, еще капающие сукровицей. Чернобог остановился и поднял на них выцветшие, слезящиеся глаза, спрятав в глубине взгляда бездну и оставив лишь страх с покорностью.
— Пощадите, добрые люди, — прошамкал он. Голос дрожал, срываясь на старческий писк. — Стар я... Кости болят... Не троньте...
Кочевники разразились хохотом, похожим на лай гиен.
— Добрые люди? — переспросил меченый шрамом, коверкая слова общего наречия, словно пережевывая камни. — Мы не люди, старик. Мы — волки Тенгри! Мы — бич твоих богов!
— Куда ты идешь, старая падаль? — спросил второй, поигрывая тяжелой нагайкой. — В могилу торопишься? Так мы поможем!
— Я... я ищу внуков... — пролепетал Чернобог, крепче сжимая клюку. — Не видели ли вы...
— Видели! — загоготал третий, вытаскивая из седельной сумки испачканную в грязи куклу-мотанку. — Вот твои внуки! Все они теперь служат нашим псам!
Арслан, предводитель отряда, подъехал ближе. Огромный, широкий в плечах, с золотыми бляхами на груди, изображавшими терзающих друг друга грифонов, он смотрел на старика не с весельем, а с холодным презрением хищника к больной добыче.
— Твои боги слабы, старик, — сказал Арслан, сплюнув в огонь. — Твой Перун спит. Твой Белобог ослеп. Смотри: мы жжем ваши дома, берем жен, убиваем детей. И ни молния не ударила, ни земля не разверзлась. Где они?
Чернобог чуть склонил голову набок.
— Боги не спят, — тихо, почти неслышно произнес он. — Боги наблюдают.
— Наблюдают? — Арслан оскалился. — Пусть смотрят! Пусть видят, как сильные берут свое! В степи нет добра и зла, старик. Есть только тот, кто сверху, и тот, кто снизу. Ты — снизу. Ты — пыль.
Он выхватил из ножен акинак. Сталь блеснула в отсвете пожара — красная, хищная.
— Я дарую тебе милость, — провозгласил хазарин, красуясь перед воинами. — Я отправлю тебя к твоему жалкому Белобогу. Скажи ему, что Арслан-сай идет за ним!
Кони вокруг беспокойно переступали ногами, фыркали, прядали ушами, пытаясь унести всадников прочь от сгорбленной фигуры. Но люди оставались глухи, ослепленные безнаказанностью.
— Почему вы убиваете? — вдруг спросил старик. Голос изменился: дрожь исчезла, проступила твердость камня.
Арслан замер, занеся меч. Вопрос показался ему нелепым.
— Потому что можем, — ответил он просто. — Потому что кровь сладка. Потому что крик врага — лучшая музыка. Потому что мы — властители жизни!
— Властители жизни... — повторил Чернобог. — Вы ошибаетесь. Вы — рабы смерти. Но служите ей дурно, оскорбляя ее своим уродством.
— Что ты бормочешь, безумец?! — взревел Арслан. Ярость, горячая и бессмысленная, ударила в голову. — Умри!
Меч со свистом рассек воздух, метя в седую макушку. Удар такой силы мог бы разрубить быка, но клинок не достиг цели. Он замер в вершке от грязного капюшона, остановился так резко, словно ударился о невидимую стену. Лязгнул металл. По руке Арслана прошла дрожь, отдаваясь болью в плече. Кочевник вытаращил глаза, налег на оружие всем весом, привстал в седле — жилы на шее вздулись. Но меч висел в воздухе, удерживаемый пустотой.
Старик медленно поднял голову, и Арслан увидел его глаза. В них больше не было старческой слезы. Лишенные белков и радужки, они зияли абсолютной, первородной Тьмой, существовавшей до первой искры света. Две черные дыры, втягивающие в себя пламя пожара, крики и саму надежду.
— Вы звали Зло? — голос, раздавшийся из уст старика, не принадлежал человеку, напоминая гул земных недр и грохот горного обвала. — Хвалились силой? Молили Эрлика о внимании?
Морок дряхлости начал таять. Рубище превращалось в струящийся мрак, спина выпрямлялась, и фигура росла, закрывая собой горящие избы, заслоняя луну. Лошади под кочевниками взбесились: падали на колени, сбрасывали седоков, ломали ноги в диком ужасе, пытаясь зарыться в землю. Арслан выронил меч. Он хотел закричать, но горло перехватило ледяной хваткой. Он сидел в пыли — маленький, жалкий — глядя на Существо, возвышавшееся над ним.
Чернобог стоял посреди огня, но пламя не касалось его, бледнея, становясь серым, холодным, призрачным.
— Вы сказали, что убиваете ради удовольствия, — произнес Чернобог шепотом, заглушающим треск бревен. — Сказали, что в степи прав тот, кто сильнее.
Он протянул руку — ту самую, с бледными длинными пальцами, что недавно обращала в прах пшеницу.
— Смотрите же. Я — сильнее.
Трое воинов из свиты Арслана попытались бежать, поползли на четвереньках, воя от животного ужаса.
— Стоять, — приказал Чернобог.
И они замерли. Время остановилось. Сердца продолжали биться, но тела больше не повиновались разуму, превратившись в истуканов из плоти и крови, застывших в позах позорного бегства. Чернобог подошел к Арслану. Тот смотрел снизу вверх, и по бронзовому лицу текли слезы, смешиваясь с копотью.
— Ты убил женщину, — сказал Бог. — Отсек руку, чтобы посмотреть на кровь. Хотел увидеть, что внутри.
Чернобог коснулся лба кочевника одним пальцем.
— Смотри внутрь себя.
Арслан закричал. Не от боли телесной, но от того, что душу выворачивало наизнанку. В одно мгновение он почувствовал всё: муку женщины, ужас ребенка, сгорающего в амбаре, агонию старика, исколотого копьями. Все страдания, причиненные за жизнь, вернулись к нему не по очереди, а разом, многократно усиленные божественной волей. Разум вспыхнул и погас, не вынеся гнета истины. Но Чернобог не дал ему умереть. Смерть была бы даром, а этот человек дара не заслужил.
— Твои боги отвернулись от тебя, — пророкотал Владыка Нави, обращаясь ко всем захватчикам сразу. — Ибо даже темные боги презирают бессмысленность. Вы хотели быть волками? Будьте же ими. Но не благородными зверьми леса, а падальщиками, боящимися собственной тени.
Он взмахнул рукой.
Тела кочевников начали меняться. Кости хрустели, ломаясь и срастаясь заново, кожа лопалась, покрываясь грубой, свалявшейся шерстью. Человеческие лица вытягивались в уродливые, слюнявые морды, руки скрючивались в лапы, не способные держать оружие. Это был оборот не в истинных волков, а в чудовищ — волкодлаков, лишенных разума, вечно голодных, но не способных насытиться. В существ, обреченных вечно бежать, гонимых страхом.
— Бегите! — грянул голос Чернобога. — Бегите в свои степи! И расскажите детям, что бывает, когда человек мнит себя судьей чужих жизней!
Существа, минуту назад бывшие гордыми воинами, заскулили — жалко, тонко, унизительно. Поджав хвосты, они бросились прочь из горящей деревни, сбивая друг друга, кусая своих же, обезумев от ужаса, пропитавшего нутро. Арслан, превращенный в самую крупную и уродливую тварь, попытался огрызнуться, но, встретив взгляд Черных глаз, лишь жалобно взвизгнул и пополз прочь на брюхе.
Пожар вокруг утихал. Не потому, что иссякло топливо, а потому, что присутствие Чернобога подавляло стихию огня. Пламя жалось к земле, страшась коснуться края его плаща. Чернобог остался один посреди разоренной площади. Трупы селян лежали вокруг — немые свидетели суда. Он не мог воскресить их: то, что ушло в Навь, принадлежит Нави. Но он мог даровать покой душам.
— Спите, — тихо сказал он, и ветер разнес пепел, укрывая тела серым саваном. — Ваша боль кончилась. Их мука только началась.
Он посмотрел на свои руки. На них не было крови, но он ощущал ее тяжесть.
— Жестокость... — прошептал он в пустоту. — Люди называют меня жестоким. Но они не видят разницы между ножом знахаря и тесаком мясника.
Он переступил через брошенный меч Арслана. Сталь, коснувшаяся сапога, мгновенно проржавела и рассыпалась в бурую пыль. Дым поднимался к небу черными столбами, но теперь в нем не было торжества врага — лишь строгость священного погребального костра. Чернобог медленно побрел прочь, туда, где за околицей начиналась степь. Он знал: выжившие селяне, спрятавшиеся в лесу, скоро вернутся. Найдут следы чудовищ, найдут своих мертвых. Сложат легенды о том, как Черный Дед прогнал захватчиков, и станут бояться его еще пуще. И это было правильно. Страх держит мир в узде крепче, чем любовь. Любовь можно предать. Страх предать невозможно.