Как-то раз, на краю деревни, у самого леса, приключилась история малая, да с смыслом большим. Самый младший из ребятни, Петькой зовущийся, решил отцу с дровами помочь — нарубить да сложить. А не спросил, как правильно. Нарубил-то много, да сложил так, что поленница вся развалилась, чуть ноги отцу не придавила. Рассердился отец, и прикрикнул начал ругаться. Старшие ребята начали Петьку укорять: «Эх ты, руки-крюки!», «Дурила, Дурила». Загорелись у мальца щёки от стыда, вырвался он да бежать — куда глаза глядят.

Догнать его не смогли, уговорить — не вышло. Сидит Петька на брёвнышке у старого деревца под кроную, в землю смотрит. Видят ребята — дело плохо. А тут по дороге муж с женой идут, из леса по грибы-ягоды. Лица у них светлые, тихие. К ним ребята и кинулись: «Дядя, тётя! Помогите нашего уговорить, совсем от людей хоронится!».

Переглянувшись меж собой да узнав, что случилось подошли незнакомцы, сели рядом с Петькой. Мужчина положил ему на плечо твёрдую, добрую руку и говорит: «Эх, парень, не кручинься. От ошибок да промахов кто застрахован? Вот я к примеру и не такого творил, хотя знаешь, послушайка историю одну, старинную. Про того, кто из самой большой любви наделал самой большой путаницы на свете, а потом всей семьёй её распутывали, правду ль я говорю Тиша?».

Женщина улыбнулась и добавила голосом, от которого сразу тише да спокойнее на душе становилось: «Правду милый! Так слушайте же. Это сказка про время, про нашу зиму-весну, про дни недельные. И про то, что иной раз не сила, а спокойствие да храбрость — самые большие молодцы».

И начали они рассказ на два голоса, как былину старую.

Изначально мир был иным. Встарь, когда мир ещё молод был, за широкими полями бескрайними, за лесами не проходимыми и дремучим, за горами высокими небеса подпирающими, за морями бескрайними и глубокими, не в каком-то царстве-государстве, а в самом сердце мира сущего, где течёт река Времени струёй прямою, да бесконечною. А правил ею Год-Батюшка — могуч, вечно в расцвете сил, а борода его — как снег да солома, да листва осенняя, всё в одной. Всё время что мир держало было в его памяти нерушимой: каждая роса, каждый листопад знал он от века.

И было у него четыре супруги-помощницы — Времена-Сестрицы: Весна красна, Лето щедра, Осень мудра да Зима строга. И родили они ему тринадцать сынов-богатырей — Месяцев ясных. Жили по правде, по круговой.

А младшеньким у Зимы был сын Заветрь, по прозванью ныне Дурилой зовущейся. Сердцем горяч, а разумом короток. Увидал он, как тяжко Бате его от бремени памяти вечной, любил он отца безмерно и видеть, как тот от тяжкого бремени памяти клонится, как ноют у него раны минувших вёсен и забытых зим.

Обдумав недолго, как помочь по-своему, по-дуриному: «Облегчу я долю батюшкину!» — решил Дурила по простоте душевной. Просочился он на край света подкрался к краю, Нави-бездны чёрной, и зачерпнул оттуда горсть Льда Забвения, думая, лишь горькое стереть. А высыпал в реку Временную — и свернулась от той примеси прямая струя в тугой круг.

И не выдержал Год-Батюшка этого — рассыпался в последний декабрьский иней, а в первый январский день возродился молодцем со взором горящим, почти ничего не помнящим ни о жёнах, ни о сынах.

Вознегодовала тогда Вечность-Прародительница. Хоть и понимала, что не со зла он действовал, а по глупости, и вынесла наказ Году: «Отныне не владеть тебе, Год, памятью целой за то, что не уследил за временем. В последнюю ночь декабря снегами студёными выметет из тебя знание, как сор из горницы. И будешь ты в день первый января как дитя разумом, что мир впервые видит. А память свою по крупице с домочадцами собирать будешь заново».

А Дуриле молвила: «Службу нести караульную будешь. Из круга, видимого изгой будешь, тринадцатый отца заменишь, быть незримым стражем стыка, хранителем времени. Будешь ты лишние часы-минуты, что мимо календаря бегут, по сусекам мира собирать, скитаться будешь, да по краям времени собирать лишние минуты-секунды, что от круга отскакивают. И только раз в четыре зимы, сутки наскребя, предстанешь пред отцом на день, чтоб долг отдать и память со временем в порядок приводить. Тяжкая, и одинокая доля.».

Так и потекла жизнь по нову с тех пор. Каждый первый день новый Год-Батюшка просыпается в чертогах Января, сына Зимы, с умом чистым, что белый лист. И ведёт его Январь под руку, мир показывает: «Вот, батя, снег, вот, батя, лёд, это — зима, супруга твоя». И по кругу идут: Февраль метелями учит, Март капелью говорит, Апрель листву будит… Каждый сын, каждая супруга вкладывают в него свою память — как ключи от покоев большого дома. К Июлю вспомнит он тепло, к Октябрю — грусть золотую. И так все триста шестьдесят пять дней домочадцы отца на память наставляют. А к последнему дню декабря знает он вновь всё — чтобы вновь забыть и порядок во времени сохранить под вздох седой Зимы.

А Дурила-Заветрь в тени вечной скитается, время лишнее в мешок невидимый трясёт. Ждёт своего дня високосного, чтобы в стужу февральскую на пороге появиться, увидеть свою мать Зиму и братьев-месяцев, которые грустно, но с пониманием ждут его редких визитов, поклониться в ноги отцу да молвить: «Прости, батя. Вот, твоё, что упустил». И берёт его тогда Год-Батюшка за плечо, сажает за общий стол на одну ночь — простить, ибо не со зла. В такие моменты братья кличут его "Дурилой" — не от злобы, а с горькой нежностью чтобы вместе побыть. И оно означает "сделавший из доброты глупость". Его так называют, вспоминая тот роковой поступок. Это напоминание об уроке для всех: даже любовь требует мудрости. В остальное же время Зима, его мать, тоскует по нему больше всех. Декабрь и Январь, его братья, часто шепчутся с ним в метели, а Февраль и Март хоть и коротко, но могут в вживую увидеть его тень когда он собирает время. Другие же матери Сезоны и братья Месяцы относятся к нему как к вечному мальчику, несущему тяжкий крест. Они понимают, что его работа — это исправительная копия той титанической задачи, которую когда-то нёс их старый, мудрый отец и любящий муж до "падения". И они сочувствуют, а не осуждают.

Так и течёт время колесом. Не от злобы, а от любви да глупости младшей навеки заведённое.

Тут ребята, позабыв про свою досаду, загалдели: «И что же, так бы он вечно и скитался? А Год-Батюшка так бы и будет забывать свою семью? Неужели нет правды?».

«Ох, была правда, да не сразу, — продолжил мужчина, и глаза у него заблестели. — Случилась беда великая, да нашлись спасители нежданные. Но это другая сказь и если хотите, то слушайте и её».

Не к этой ночи будь помянуто, а к той самой ночи високосной, когда Дуриле-малому надлежало в мир явиться, отцу память, да время собранное отдать. Шёл он по краю Нави, мешок с лишними часами за плечом, да увидел страшное: Рассыпную Память отцову. То ли от ветхости, то ли от тоски великой, что появлялась под конец года круга, хранилища времён в душе Года дали трещину. И полились из неё, словно песок сквозь пальцы, обрывки былого — не воспоминания, а тяжесть всех недоделанных дел, невысказанных слов, забытых обещаний, так ещё вчерашние зори путались с позапрошлой осенью, детский смех апрельского дождя звенел вперемешку с горечью ноябрьского тумана.

Беда была не в хаосе, а в тяжести. Каждая крупица памяти, вырвавшись на волю, становилась делом недоделанным, словом невысказанным, обещанием забытым. И обрушилась эта тягота на весь род Год времени:

Сыновья-Месяцы окаменели на местах, задавленные лавиной долгов временных. Июнь не мог раздать всё обещанное тепло, а Декабрь — весь положенный холод. Каждый был в плену у троекратной работы.

Внуки-Дни — те и вовсе погребены были под грузом. Понедельник под тысячью несделанных дел захлебнулся, Среда на перепутье миллиона дорог заблудилась, Воскресенье — без сил праздник отмечать.

Сам Год-Батюшка, лишившись враз и памяти, и привычной ноши, словно пустой мешок, ветром унесло в щель между «вчера» да «завтра». Пропал. Исчез. И некому было искать, ибо все домочадцы в беде своей по уши.

Лишь один Дурила остался на ногах. Не держала его тяжесть Рассыпной Памяти, ибо сам он был изгнан из круга и скитался меж пустотой, меж времён. Видит он — семья гибнет, отец пропал. А время его визита истекает. Нужно вернуться ему ко времени, а если нет, то без выполненного долга — река время тогда совсем собьётся и берега смоет.

Знал он по преданию будущему: справиться с белой горячкой Памяти может только внешняя сила — та, что вне круга рождена. Нужен герой не от времени, а от людей. Не то богатырь силой ладной, не то дева премудрая, да тихая сердцем. Те, чьё собственное прошлое не замутнено, а будущее — светло, чьё внимание тонко, как первый осенний волосок на паутинке. Они смогут услышать тишину меж обрывков памяти и наладить дарогу в их хаосе.

В тот же миг явь людскую измяла та река: вчерашние слёзы на сегодняшние смехи натекли, тени от прошлых лет по нынешнему снегу поползли. Мир кривиться стал.

Искал он недолго. Прошёл Дурила сквозь метель обрывков и увидел в одной деревне, на краю леса, девицу по имени Тишина. Жила она с престарелой бабушкой, а славилась тем, что могла найти любую потерянную вещь, унять плач младенца, когда все уже руки опустили, и разговорить самое молчаливое существо. Говорили, она слышит, как трава растёт и как звёзды на небе друг с другом перешептываются. Сила её была не в слове громком, а в умении слушать и замечать.

Пал Дурила пред ней на колени, весь в инее отчаяния, и молвил: «Помоги, красна девица! Беда во времени стряслась, отец мой, Год-Батюшка, пропал, а родня в плену. Нужны твои чуткий слух, да ясный взор, чтобы в шуме былого тропу найти. А в награду — верну я твоей деревне пропавшие времена: весенние — вовремя, летние — щедро, а зимние — в меру сурово».

«Помогу я тебе!». Согласилась девица «Только эту корзинку отнесу другу, и сазу помогу, за одно узнаю пойдут ли он со мной, а то идти одной...». А у девицы Тишины, что на краю леса жила, был друг и брат неродной — богатырь молодой, по имени Лад. Не славился он тем, что горы ворочал, а тем, что лад в любом деле находил. Ссоры соседей мирил, поломанную вещь так чинил, что лучше прежней становилась, а в песне его голос со струнами и дудкой в полный лад сливался. Услышал он от Тишины про беду временную, и молвил: «Куда ты — туда и я. Твои слух — услышит беспорядок, мои руки — лад в нём наведут. Не разлучаться нам».

А беда меж тем по Яви разливалась. Память Годова, что из хранилищ его прорвалась, не просто песок была — она была временной рекой, что из берегов вышла. И полилась эта река в мир людей:

В огороде у одного мужика вчерашние, не дополотые сорняки вдруг сегодняшней пшеницей прорасти пытались.

У девушки слёзы от старой обиды, что давно выплаканы были, снова на глаза навернулись, смешавшись с сегодняшней радостью.

Тени от прошлогоднего солнца падали на нынешний снег, создавая узоры, которых быть не могло.

Явь измялась, как холст в кулаке: слои времени наползали друг на друга, создавая уродливый, непрочный узор. Мир трещал по швам.

Идя по тропинке к опушке трёх времён, открыл ей Дурила, как спасти племянников-Дней: Найти каждого в пучине его собственных недоделанных дел. Нужно помочь облегчить их ношу, не делая дела за них, а найдя суть — то одно самое важное обещание дня, выполнив которое, остальная тяжесть рассыплется. Собрать их вместе нужно будет, ибо только все семеро, взявшись за руки, смогут создать малый круг — “неделю” — и проложить тропу из такта времени и порядка прямо к тому месту, где заблудился Год.

А сам Дурила, тая на глазах от истечения своего срока, дал ей последний наказ и дар: «Ступай на опушку, где три времени смешались: прошлогодний снег, нынешняя первая трава да будущий почки запах. Там найдете племянницу мою Субботу. А чтобы память отцовская вас не смяла, держите этот осколоки моего часа — он тебя пустотой защитит. Ищите по звуку тишины…»

С этими словами Дурила стал прозрачным и исчез, а в руке у девицы и молодца остались холодные кристаллы застывшего мгновения. И лежал перед ней путь в хаос времени, где ждали помощи её невиданные родичи Дурилы, а в самой глубине — потерявшийся старик, без которого миру не быть.

Первой встретила их на опушке трёх времён, где прошлогодний снег лежал под нынешней травой, а почки на ветвях пахли будущим летом. Воздух дрожал, словно вода, Суббота-сестрица, мудрая. Сама в пучину не попавшая — в Яви за делами следившая, но чувствовала она неладное. Но чувствовала она, как почва под ней колышется, а планы рушатся. Увидев героев, она расспросила их, и узнала всю правду.

«Сестрица, помоги!» — взмолилась Тишина, ведь страшно было идти по краю яви к дням недели.

«Не могу я с места сдвинуться, пока мой День не завершён, — вздохнула Суббота, мудрая и печальная. — Но и тут совет дам. Чтобы спасти брата моего, Воскресенье Праздничное, вам надо не дело его делать, а суть его найти и освободить. Он под грузом тысячи несыгранных песен и несоделанных радостей захлёбывается. Найдите в том шуме самую тихую, самую первую ноту веселья — ту, что в детстве рождается. Услышите её — и бремя его рассыплется. А я… попрошу его подменить меня здесь на час, пока вы там сражаетесь. Тогда и я к вам приду подмогу».

После совета Субботы Тишина и Лад собираясь с духом шагнули в щель между «вчера» да «завтра». Как вдруг появился Дурила, чьё тело было соткано из самого времени, указав рукой в пустоту произнёс. «Смотрите не глазами, а слухом и чутьём. Дни не в пространстве, а в сгустках своей сути. Идите на зов, а я… я буду светить вам тем, что собрал». Он раскрыл свою котомку, и оттуда хлынул не свет, а чистый, беззвучный поток — течение самих минут. Этот поток стал для них компасом в бесформенном хаосе и пустоте.

Они пошли на звук самой громкой тишины. Это казалось парадоксом, но Тишина вела их, прикрыв глаза. Вокруг пейзажи мелькали, как страницы в разорванной книге: то летний полдень накладывался на зимнюю ночь, то детские качели росли из промёрзшей пашни. Лад не давал им сбиться, находя под ногами узор, едва уловимую ритмичную пульсацию. Путь вёл вверх, будто на невидимую гору радости. Им пришлось буквально карабкаться по обрывкам смеха и обгоревшим конфетти ушедших праздников, пока они не вышли на солнечную поляну, захлестнутую немым, давящим весельем. Там и лежало Воскресенье.

Вспоминая совет Субботы, Тишина и Лад решили попытаться отыскать первую детскую радость среди этой лавины звуков веселья. Лад настроил слух Тишины, как струну, и она в грохоте тысяч несыгранных гармоний услышала тот самый чистый детский смех. Лад же подхватил его и вывел в более громкую, но при этом прекрасную мелодию. Бремя Воскресенья рухнуло в тот же миг. Оно, светлое и благодарное, тут же указав дорогу, переводя дух помчалось на пост Субботы, а сама сестрица-Суббота, как только сбросила груз ответственности, поспешила присоединилась к героям — чтобы её мудростью путь им освещая.

Спасённое Воскресенье, став светлым и лёгким, указало дорогу не лучом, а тенью. «Ищите того, кто всегда начинает после меня, — сказало оно. — Идите против течения усталости, в самое начало тяги». Они пошли вниз, туда, где время сгущалось в тяжёлую, вязкую субстанцию, похожую на холодный мёд. Под ногами хрустели обломки не распакованных чемоданов, обрывки календарей и осколки будильников. Воздух звенел от несделанных звонков. Лад вёл их, находя едва заметные зарубки на стволах искривлённых часов — метки долга. Путь привёл их в глубокий овраг тишины, где не было ветра, а только давящая пустота перед стартом. Где-то там, под грудой каменных дел, и был Понедельник.

Нашли они Понедельника в самой глубине овраге, где он был погребён под грудой камней. Но камни те были не простые — каждый был высеченной плитой с надписью: «Сделать», «Начать», «Решить», «Планировать». Гора дел росла до самого неба, а сам Понедельник, бледный и обессиленный, тщетно пытался поднять их все разом.

Тишина приложила ухо к груде. Она услышала не скрежет камня о камень, а тихий, ровный стук — как сердцебиение. «Это не просто груда, — сказала она. — Это одно большое дело, которое боится быть начатым, и потому размножилось на тысячи».

Лад подошёл и не стал разбирать завал. Он положил ладонь на самый нижний, первобытный камень-основание, и спросил у Понедельника: «Что ты должен сделать самым первым, чтобы все остальное стало просто дорогой, а не стеной?». Понедельник, задумавшись, прошептал: «Поднять голову и сделать шаг… всего один шаг». В тот же миг гора камней рассыпалась в мелкую гальку, а один-единственный, гладкий белый камень «Начало» лег ему на ладонь. Бремя рухнуло. Понедельник вздохнул полной грудью, поднялся и присоединился к ним.

Понедельник, взяв свой камень «Начало», положил его на землю. Камень покатился сам, оставляя за собой не тропу, а трещину — прямую и яростную черту в искажённой реальности. Они пошли по этой черте гнева. Вокруг бушевали метели из сорванных планов, летели щепки от сломанных преград. Им приходилось продираться сквозь чащу из спутанных «нет» и колючих «не получится». Тишина прислушивалась к ритму, чтобы не сбиться с линии, а Лад расчищал путь, успокаивая бурлящее вокруг пространство. Черта привела их на открытое поле битвы с самим собой.

Вторника они застали в чистом поле, где он яростно метался, бил кулаками и головой в сотни высоких, туманных стен, что возникали со всех сторон. Каждая стена была Преградой, Сопротивлением, «Невозможно». Он был могуч, но силы его распылялись, и от каждой стены лишь звон стоял, а падали они редко.

Тишина прикрыла глаза и слушала не грохот, а ритм его ударов. «Он бьёт не по стенам, — сказала она. — Он бьётся о стену своего собственного гнева, и от этого она множится».

Лад встал на пути Вторника, взял его за плечи и развернул лицом в одну сторону, где стояла самая древняя, чёрная, испещрённая трещинами стена. «За всеми этими стенами — одна. Самая первая. Та, что ты сам когда-то воздвиг, испугавшись. Проломи её — и остальные станут миражем». Вторник зарычал, собрал всю свою ярость в один кулак — не слепую, а собранную, как стрела — и ударил. Чёрная стена раскололась с гулом, похожим на раскат грома. Остальные стены поплыли и растаяли, как дым. Вторник, тяжело дыша, но с ясным взглядом, встал рядом с Понедельником.

Освобождённый Вторник ударил кулаком в землю не от ярости, а от решимости. Удар породил не трещину, а сотню мелких ручейков-дорожек, которые тут же разбежались в разные стороны. Но один из них, самый неприметный, зазвенел тонко и печально, как забытая мелодия. «За этим звоном», — сказала Тишина. Путь превратился в блуждание. Они шли по улицам, которые закручивались в спирали, мостам, обрывавшимся в небо, и перекрёсткам, где одновременно светили и солнце, и луна. Лад не давал им свернуть на соблазнительные, широкие дороги, ведя за тонкой, как паутинка, нитью сердечного зова. Так они и попали в сердце лабиринта без стен, но с бесконечными поворотами, где плутала Среда.

Среда сидела в самом центре бесконечного лабиринта. Тропинки расходились на тысячи развилок, каждая манила, сулила новые возможности, встречи, сделки. Среда металась от одной к другой, уже плача от усталости и выбора, теряя саму себя в этом множестве.

Тишина прислушалась к шепоту тропинок. «Все они зовут, — сказала она, — но одна не зовёт. Она молчит. Она просто есть».

Лад взял Среду за руку и закрыл ей глаза. «Перестань слушать дороги. Послушай, куда тянется твоё сердце. Не к самой выгодной, не к самой лёгкой, а к той, где тебе будет светло». Он развернул её лицом к одной, неприметной тропке, поросшей мягким мхом. На ней не было вывесок. «Это — путь сердца. Он никогда не ведёт в тупик». Среда, всё ещё с закрытыми глазами, уверенно ступила на него. Лабиринт вокруг заколебался и растаял, как утренний туман, оставив под ногами одну ясную, прямую тропу. Среда открыла глаза, улыбнулась с облегчением и пошла за ними.

Выведенная на верный путь Среда вздохнула, и её выдох превратился в лёгкий туман, который потянулся в одну сторону, сгущаясь в грозовые тучи на горизонте. «Туда, — сказала Среда, — где гремят споры без судьи». Двигаться пришлось против ветра, который выл обвинениями и оправданиями. Воздух пахнул озоном и железом. Они поднимались на грозовой фронт, карабкаясь по раскатам грома, как по невидимым ступеням. Лад удерживал равновесие в бушующей стихии, а Тишина искала в рёве хоть проблеск смысла. Наконец, они достигли ядра бури — тихого, страшного глаза в центре урагана, где в клубке туч восседал Четверг.

Он гремел и метал молнии во все стороны, но не от могущества, а от ярости и растерянности. Его гром был хаотичен: он судил и карал сразу за всё, и малые проступки, и большие вины сливались в один оглушительный рёв. Он сам оглох от своего шума.

Тишина вновь отсекла всё лишнее. Она услышала в этом рёве не силу, а боль от несправедливости, которую он чувствовал, но не мог оформить в решение.

Лад поднял руку, и одна из молний, сверкнув, застыла в его руке, как хрустальный жезл. Он подошёл к Четвергу и, перекрикивая грохот, спросил: «Чего ты ищешь? Правды? Силы?».

«Справедливости! — проревел Четверг. — Но её нигде нет!».

«Она не снаружи, — сказал Лад. — Она — внутри твоего первого решения. Найди одно самое верное. Одно. И ударь им».

Он вернул жезл Четвергу. Тот замер, и гром стих. Он смотрел на жезл, и в его глубине, как в зеркале, отразилась не хаотичная картина мира, а одна-единственная, перекошенная чаша весов, которую нужно было уравновесить. Четверг вздохнул, поднял жезл и издал один-единственный, чистый и ясный удар грома. Он прокатился по небу не разрушая, а расставляя всё по местам. Тишина наступила. Четверг спустился на землю, его чело было спокойно.

Успокоенный Четверг опустил свой жезл. Последний удар грома не прокатился, а застыл в воздухе хрустальной лестницей, сверкающей и хрупкой. Она вела вверх, к сияющим, но безжизненным высотам. Подниматься по ней было страшно — каждый шаг отзывался звоном, который мог разбить всё вокруг. Они шли к истоку невоплощённой красоты. Чем выше, тем тише становилось, но тишина эта была напряжённой, как струна. Вместо пейзажей их окружали мерцающие проекции несуществующих картин, недостроенных дворцов, ненаписанных стихов. На самой вершине этой хрустальной горы они и нашли сад несозданных шедевров, где томились Пятница и, как выяснилось, Суббота.

Когда воскресенье занял её пост Суббота поспешила к Тишине и Ладу, только вот проходя мимо ловушки Пятницы. Любопытство мудреца, а может, тоска по сестре взяли верх. «Я лишь гляну, как там она… одно мгновенье…» — и шагнула в хаос памяти, чтобы помочь тоньше, мудрее. Но память Годова — коварна. Она ухватилась за её собственные не подведённые итоги, за забытые судьбы, и Суббота, такая же дочь времени, погрузилась в пучину.

И вот дойдя до логова Пятницы, они увидели не груду, а хрустальный сад невероятной красоты. Но каждый цветок, каждый узор был несозданным шедевром, невоплощённой мечтой, забытым образом. Их было миллионы, и их тяжесть, их немой крик о воплощении давил на Пятницу, прикованную к трону в центре сада, не в силах выбрать, с чего начать.

Суббота, движимая состраданием и любопытством, уже была здесь. Она пыталась помочь, систематизируя цветы, но сама запуталась в паутине их связей и судеб. «Я не могу найти главного! — крикнула она героям. — Здесь всё важно!».

И тут заговорили все спасённые дни.

Понедельник сказал: «Выбери один. Первый».

Вторник сказал: «Создай его, невзирая на остальные».

Среда сказала: «Тот, что лежит на пути твоего сердца».

Четверг сказал: «Тот, в котором есть правда».

Тишина закрыла глаза, а Лад положил руку ей на плечо. Вместе они настроились на единый ритм времени. И Тишина указала на один, казалось бы, невзрачный хрустальный бутон, в сердцевине которого пульсировал тёплый, золотистый свет. «Он не самый прекрасный. Но он — самый настоящий», — прошептала она.

Пятница, собрав последние силы, потянулась к нему и выдохнула на бутон. Тот раскрылся, и из него полился не свет, а тихая, совершенная мелодия. Услышав её, весь хрустальный сад мягко осыпался, превратившись в лёгкую, сверкающую пыль, а мелодия стала нитью, висящей в воздухе.

Пятница, свободная, и Суббота, освобождённая, встали. Все семь Дней впервые за долгое время взялись за руки. Их соединённые силы создали мерцающую тропу из радужного света и мелодичного звучания, которая повела их за мелодией Пятницы. Тропа привела их к тихой заводи в самой глубине мира, где сидел Год-Батюшка. Сидел он на камне не узнавая никого, посреди тихой заводи в реке времени, пустой и тихий, смотрел на водоворот своих воспоминалений, как на чужую картину. Но увидав, внуков-Дней и незнакомых спасителей, прослезился.

Тогда все Дни, взявшись за руки, создали вокруг него живой, сияющий круг Недели. Тишина опустила на воды заводи ту самую тишину, в которой слышен порядок вещей. Лад настроил этот круг, как струну. И в Годе что-то дрогнуло. Он медленно поднял голову, и в его глазах, сначала пустых, зажглась не память, а понимание. Он вздохнул — и вся рассыпанная память, весь хаос что был и в Яви, Прави и Нави втянулись в него не как груз, а как часть его естества. Он не вспомнил всё — он осознал себя вновь. И первый его взгляд был полон любви и благодарности к своим внукам и к двум странникам, что привели их к нему.

Вернулся Год к своему двору, к жёнам и сыновьям. И объявил новое правило: «Отныне буду я сам, с младшим сыном моим, Дурилой-Заветрь, время сторожить. А память о вас, родные мои, о всех днях и делах наших — ту сердцем хранить буду. Её Забвению не отдам. Лишь дела мирские, суету людскую — то пусть уходит с инеем декабря, чтобы не старила душу».

«И стоял там же, уже не тающий, Дурила, прощённый не только семьёй, но и вечностью, нужный. — закончила женщина тихим голосом, — А Год-Батюшка, помнящий лицо каждого своего внука-Дня, стал не страдальцем, а мудрым владыкой, который правит циклом, не теряя любви. И нет той тоски в его очах, а есть спокойная сила того, кто свой долг и свою семью отстоял.

Замолчали рассказчики. А Петька уже и не кручиниться, слушал, разинув рот. Тут с покоса родители ребят позвали. Поднялась детвора, бежать собралась. Петька обернулся в последний раз и спросил: «Дядь, а вас как звать-то?».

Мужчина с женщиной переглянулись и улыбнулись.

«Меня — Лад», — сказал мужчина.

«А меня — Тишина», — сказала женщина.

«Спасибо за сказку!» — крикнул Петька и пустился догонять своих.

А Лад с Тишиной взялись за руки и пошли своей дорогой, туда, где лес с полем встречается, где порядок в тишине рождается, а из всякой ошибки, коли сердце чисто, путь к исправлению найти можно.

Конец сказки.


Загрузка...