Бабуля спозаранку в лес за травами отправилась. Я в ожидании лёг на лавке под окошком — сам дремлю, а ушки наготове держу. Слышу: кто-то приближается. Неужто?.. Точно, змеюка пожаловала.
Ух, как же я не люблю душегуба Горыныча. Смердит жутко, неуклюжий, словно слон в посудной лавке — только успевай утварь хватать. В прошлый раз котелок с варевом опрокинул: кипяток на пузо, пар идёт — у меня бы шерсть слезла, пузыри пошли, а этому хоть бы хны. А хозяйка-то захлопотала, заохала, полотенцем машет. Да что ему сделается? Кожа — что броня, сам огнём дышит. Зря только мазь целебную извела. Дружком ещё называет!
Ха, «дружок»! Да это ж душегуб известный: окрестные сёла разоряет, дань девицами собирает. Что она с ним любезничает — не пойму. Спрошу — Яга бранится: «Любопытной Варваре…», или своё любимое — «Всё не так, как кажется». Ну, раз такие умные — мне до него и дела нет, лакейничать не собираюсь.
— Есть кто дома? Яга ушла, что ли? Войду, обожду хозяйку. Котофей, ты дома? Что молчишь? Вижу же, не спишь — вон хвостом как сечёшь. Ох, не любишь ты меня… И что я тебе сделал-то?
Ввалился, как к себе домой, и давай рыскать, посудой греметь.
— Нет там ничего, — говорю, — а что есть — не про твою честь.
А он будто и не слышит:
— Что, Яга блинов-то не напекла? Раненько ушла? А давай-ка мы к её приходу самовар поставим. Котей, вода-то есть? Ага, нашёл. А чем уголёчки подцепить? Давненько я самовар не ставил — дома-то у меня всё хозяйка хлопочет. Котей, взгляни, лучину забил — столько хватит?
Только не хватало, чтоб он избу спалил. Вот дурень — щепу сырую взял!
— Что чадишь? Уголь сыпь, трубу ставь! Да не зевай — кипит уже! Трубу снимай, теперь чайник... Ох и туша ты неповоротливая!
— Я к травкам шишечек кину, — говорит. — Шибко люблю, когда сосёнкой пахнет. Котей, хватит ворчать. Давай ко мне: я варенье с баранками достал. Яга, думаю, не в обиде будет. Вот ты, Котофей, всё меня презрением встречаешь, а ведь не знаешь про меня. Разве можно судить, не знаючи? Раз уж мы одни — уважь, послушай про жизнь мою.
Эх, до чего прилипчивый тип! Дома бы языком чесал да чаи распивал. Улизнуть бы... Да разве избу на такого балбеса оставишь?
— Ты что думаешь, нравится мне людей стращать? И на кой мне эти девицы? Про них вообще никогда уговора не было! Ну сам подумай: что драконам с ними делать? К ним же ближе, чем на полверсты не подойти — дыхнёшь, и сгорела. Сами люди про девок надумали. Вот послушай. Мы с семьёй дома: малыши резвятся, хозяйка хлопочет. Вдруг — ор под горой. Выглядываем: а там кострище, сложенное наподобие меня — хвост длинный, пасть раскрыта, как раз с человеческий рост, а в ней хворост. Впереди толпы — девица в белой рубахе. Меня увидели — как завопят! Пасть зажгли, девчонку в полымя толкают. Драконята испугались, хозяйка кричит: «Сделай что-нибудь, на глазах у деток безобразие!»
Вылетел, потушил огонь. Люди разбежались, а девица осталась. Я в пещеру повернул — она за мной. Думаю, благодарить хочет. Подлетел, машу: мол, иди уже, а она в припадке бьётся — то ли проклинает, то ли умоляет, не разберу. А как понял — оторопел: это ж надо такое придумать — её мне в жёны приготовили! Гляжу на неё, глазами хлопаю, размышляю, как бы доходчиво объяснить дурёхе, что у нас ничего быть-то не может. Тут она взвизгнула: «Полюбовницей змею поганому не буду! Жги, душегуб, не боюсь смерти!» — и глаза закатила, как на ликах, что в избах с крестами намалёваны.
— Домой, — говорю, — иди.
А она — бух на колени, за лапы хватается: «Убей, Родом-батюшкой заклинаю! Обратно нельзя. Нежилец я более: люди решат, что дар их не принят, и меня, и родных моих сгубят, а потом к тебе другую пришлют!»
— Отстань, припадошная, — говорю, — то в жёны, то убей. Я не по страстям душевным.
Кое-как с лапы отодрал и домой. Так она на вершину взобралась и с диким воплем с кручи сиганула.
Тот истошный крик ещё долго звенел над долиной. С тех пор у драконят резвости поубавилось — стали бояться хвост из пещеры высунуть. Хозяюшку ночные кошмары одолели. Да и я людское селенье за версту облетать стал. Вскоре молва пошла: решили человеки, будто я жертву принял. И теперь, чтоб у них всё ладно было, мне каждый год присылают девицу — так сказать, «на поругание». Вот скажи: при чём тут человеческая удача, девы эти и я?
Горыныч махнул лапой, задел самовар — чайник покосился, крышечка звякнула и покатилась по полу. Огромная туша потянулась всё поднимать — стул опрокинул, половик в гармошку сбил, хвостом ухват у печи задел.
— Сиди! — рявкнул я. — Вот громадина несуразная: избу разгромит и не заметит!
От окрика Горыныч замер. Пока я дорожку расправил, ухват на место вернул, крышечку с пола поднял — он так и стоял, только глазёнками туда-сюда. Я нарочно помедлил, обстоятельно полотенцем крышечку протёр.
— Что, как истукан замер? Садись уж.
Горыныч плюхнулся и затараторил:
— Котей, так ты слушаешь? А я думал, дела тебе до меня нет! Я ж не просто душу излить — я за помощью, за советом. Ты ж учёный.
Хм. Не люблю подобные ужимки. Да и какое мне дело до бед змеиных? Лёг на прежнее место, глаза прикрыл.
— Пытался объясниться, — нервно пыхнул дракон, — в ответ — вопли, проклятья, стрелы да копья. Но раз в год девицу исправно подводили. Памятуя, как первая сгинула, я уж боялся сразу отвергать — в пещеру вёл. Мы с хозяйкой им самую просторную залу отдали, сами в дальней ютились. Еду ежедневно подносили. А они за ласку нашу ночами над обрывом голосили о горькой судьбе узниц и душегуба Змея проклинали. А потом...
Тут Горыныч разволновался: хвостом забил, из ноздрей искры посыпались — видно, к сути своего прихода подошёл. Я глаза открыл, ушами дёрнул — продолжай, мол. Сам думаю: и что я на него въелся? Может, и правда — наговор?
— Когда их стало много, — у Горыныча меж бородавок потекли слёзы, — они осмелели. На горе хозяйничают, мы из норы и носа не казали. Как увидят — такой хай поднимут: проклятия, камни, палки в нашу сторону. Молодцы стали наведывать — девиц из плена изволять. Так их же никто не держит! Хватайте истеричек и убирайтесь отседова. Так ведь нет — им смерть моя нужна. Иначе не герой. Понимаешь, дружище, до чего дошло?
И вот однажды пришла вооружённая толпа. Копья, стрелы — до поры мы на эти пустяки внимания не обращали. Так они ж огнём кидаться стали! Нам-то нипочём, но ведь дурни и округу, и себя спалят. Вылетел — пламя затушил. А они в разные стороны разбежались и давай лес жечь. Тут матушка на подмогу примчалась. А они будто играют с нами: сначала в толк не взяли, а потом дошло — выманили нас из пещеры, детки без присмотра остались. Первая матушка кинулась...
Тут Змей уже не мог сдержать рыданий. Туша над столом трепыхала, дом ходуном, посуда бренчит. Я самовар придерживаю, дальше слушаю.
— Что натворили изверги, — запричитала громада, — есть что покрепче?
Не хотел я наливать, но вижу — большое горе тогда приключилось. Достал настойку, капельки отмерил. На умоляющий взгляд решительно отрезал:
— Сугубо в успокоительных целях.
Змей выпил, с силами собрался и рассказал, что дальше было. До сих пор страшная картина перед глазами стоит. Это как же живые существа до такого изуверства додумались?!
А случилось вот что. Пока они с хозяйкой одних хулиганов по лесу гоняли, другие в пещеру пробрались и учинили лютый разбой. Яйца с размаху о стену били. Жёлтое месиво из пещеры рекой текло, а в нём — неродившиеся розовые комочки. Драконята постарше вылететь успели, на скале в кучку сбились, пищат в ужасе, а над ними стервятники в предвкушении кружат. Дракончики, что не летают, связанные у костра, и... и... их на вертел насаживают, а других — в чан кипящий...
Ух, внутри холодеет, как представлю, что тогда родители пережили. Налил несчастному отцу полную стопочку — тот махом осушил. Я тут же долил. Он жестом показал, что хватит, а я — пей. И сам хлебнул.
— Матушка-змеюшенька пришла в неистовство, — чуток успокоившись, продолжил Змей. — Ни один поганец не ушёл. Рассчиталась с пришельцами и в селенье полетела. Не стал держать. Много дней тогда долина пылала. Вряд ли выжил кто тогда. Зато людишки урок усвоили — почти пять веков их не видели.
Однако в последнее время стали хаживать. Вновь девица поселилась. На прежних не похожа: не выла, не проклинала, в жёны не напрашивалась. Жила отшельницей и вроде как всем довольная. Мы её не трогали, однако держались на расстоянии, памятуя людское коварство. А потом ещё и путник забрёл. С виду безобидный. Детки к нему сразу потянулись — дитё-то добро чует. Сказал, что по миру бродит сугубо из любопытства и природной тяги к знаниям. Всё живые и неживые картинки в приборчике своём делал — вроде дощечки махонькой. Раньше у людей тоже были такие, а к ним ещё и палочка полагалась — ей и царапали. А этот без палочки: пальчиком тыкал — и картинка готова, ещё и голос впечатывал. Детям забаву показал — ох и визгу-то было! Ну, вы с Ягой учёные, знаете, про что толкую. У вас вон тоже агрегат имеется.
Тут гость указал на хозяйский ноутбук. Конечно, нам с бабулей нельзя отставать от прогресса: мы ж на границе стоим, меж мирами нить держим. Должность ответственная, требует знаний и опыта. Без современных средств никак неможно.
— Путник ваш на смартфон сторис записывал, — пояснил я.
— Точно, так и от него слышал, — кивнул Горыныч и продолжил: — Рассказали мы ему, что у нас тут в рощице девка поселилась. Что ей надобно — нам неведомо. Расспросил бы он её, а то на сердце тревожно. Хороший человек оказался — без торга согласился. А потом и говорит нам: «Несчастная дева великие сердечные обиды получила, серьёзный душевный недуг имеет: напрочь в людей веру потеряла. Если не помочь — руки на себя наложит».
Тут мы с матушкой шибко разволновались: знаем — было уже, им жизнь не мила, а на нас вина. Но он тут же успокоил: «По моей части беда». Оказался гость душевным врачевателем. И таким молодцом! Быстро к отшельнице подход нашёл. И недели не прошло — а она уж весёлая, его под руку держит. Пришли прощаться. Матушка на радостях давай гостинцы в дорогу собирать, предложила ларец с монетами — уж с тысячу лет у нас, я и забыл про него. Говорю: «Постыдись старьё предлагать. На что он им?» Однако врачеватель взял. Оба шибко порадовались подарочку. Я думаю, это они, чтоб нас не обидеть: монеты-то давно не в ходу. Ещё и карточку дал со своим адресом. Сказал: «Пишите, буду рад».
— Так вот к чему я это всё, — продолжил Горыныч. — На днях у нас снова девица объявилась. На предыдущую не похожа, а вот на тех первых — очень. В ночи, как дух бродячий, на пороге встала: рубаха белая, волосы по плечам, глаза — к небу, как в избах с крестами, рот разевает и часто так дышит, будто припадок у неё. До сих пор сидит, не уходит. А тут ещё слухи дошли: будто у людей мор случился, великие множества хворают. Вот мы и боимся — как бы, по старой памяти, человеки нас в своей беде не обвинили, как бы снова дев не заслали. Котофей, вот и просьбишка моя: карточку врачевателя я сохранил. Пусть Яга через свой агрегат ему напишет, про дела расскажет да совета спросит. Хорошо бы, если и эта напасть оказалась по его части.
Горыныч постучал по столу и трижды плюнул через левое плечо.
— Это дело пустяковое, — говорю. — Я и сам бы справился, да хозяйка печать наложила — или, по-современному, пароль сменила. Так что придётся дождаться.
— А ответ долго идёт?
— Если адресат в сети — то сразу увидим.
— Ох, хорошо бы сегодня с добрыми вестями вернуться. Котей, как же я рад, что мы с тобой вот так посидели.
Захмелевший толстяк через весь стол протянул лапу и потрепал моё ушко. Что за панибратство! Фыркнул, цапнул — он лапу-то отдёрнул, и полетело: самовар, чайник, чашки, стопки, графинчик с настойкой — всё вдребезги. Ещё и Горыныч со стула грохнулся: дубовый табурет — в щепу.
Тут и Яга на пороге.
— Ну, соседушка, — говорю, — не серчай, но мне пора. Тебе-то бабуся ничего не сделает, а я без вины под горячую руку попаду. Объяснись с ней сам — и за меня словечко замолви.
Только хозяйка в дверь — я в щель, и на улицу. Ох, прогуляться перед сном надобно — мысли дурные развеять. К дубу схожу, по цепям поброжу. Таких страстей наслушался... Дракончики на вертеле — ох и жуть.
2. Алёнушкины беды
Когда я вернулся, сидели голубчики в голубом мареве ноутбука и судачили о произошедшем. Яга, как обычно, бранилась:
— Прохвост, мошенник твой душевед, и девка с ним заодно. Ему сундуки со старинным добром нужны, а на печали твои — плевать. А ты, простофиля, повёлся! Кабы не я — всё бы отдал за просто так.
Змей от возмущения пыхал паром.
— Да как же можно вот так, не знаючи, наговаривать! Он же сказал, что все монеты на сувениры ушли. Не верили ему, что у Горыныча гостил. Люди-то недоверчивые, подозрительные. И в доме моём безобразия чинили… — Дракон всхлипнул и обильно высморкался в вышитую скатерть. Старуха губы поджала, однако промолчала. — От недоверия жестокость та была, — закончил со вздохом Горыныч. — Друг он мой сердешный. Сама видела, как мне обрадовался. Тотчас же согласился приехать. А то, что о расходах обмолвился, — так это дело понятное. Как же без них? И запросил-то всего малый ларец цацок, ржавых да поломанных. Да какой с них прок нынче? А тебе — жалко! Вот ведь скареда какая.
И, передразнивая скрипучий голос Яги, уже обратился ко мне:
— «Ой, нет у нас ничего, милок. Мы, почитай, тысячу лет с людьми ни торгу, ни обмену не имеем...»
— И правильно сделала, что вмешалась! — перебила Яга. — Вишь, как он сразу на попятную: «Ой, вспомнил, дела у меня…». Понял прохвост, что раскусили его.
— Он мой друг! — вновь вскипел дракон, и из ноздрей его посыпались опасные искры. Одна мне даже на шёрстку попала.
— Тише, тише, Горушка, я же так, без злобы, — замахала рушником старушка, туша подпалины. — Сказал умник этот, что надобно с лаской к девице подойти, добрыми речами к себе расположить, да и выпытать, что там с ней приключилось.
— Мудрый совет дал, — грозно поправил Змей. — И, заметь, совершенно бесплатно. А ведь сама видала — цены у него ого-го какие: тыщи-тыщи рублей люди платят, чтоб только с ним по душам поговорить. Ты глянь-ка, под его именем в этом приборе — одни благодаренья да хвалебные письмена.
— Ой, дремучий же ты, Горушка. Таких, как он, сейчас инфоцыганами зовут.
— Кто такие?
— Очень «умные» людишки, — ехидно проскрипела старуха и поспешно добавила, — совет-то и вправду дельный. Сам-то у гостьи своей справлялся, зачем пожаловала?
— Не, я не пойду, — насупился Змей. — Я же вон какой, а она — во… — и он опустил лапу ниже стула, на котором сидел. — Испужается — и толку не будет.
— Верно, — поддакнула Яга. — Могу я пойти.
Тут Горыныч оглядел подругу и мягко изрёк:
— Не стоит, Ягуся.
Хотел было ещё что-то добавить, но та отмахнулась:
— Сама знаю. И про меня людишки не лучшего мнения.
В следующий миг оба уставились на меня.
— Котик, что у порога обиваешься, как не у себя дома? — всплеснула руками хозяйка. — Давай к нам, за стол. Сметанки бери, маслица накладывай. Ах, до чего ж красавец ты у меня! Как взгляну — душа радуется. Шёрстка шёлковая, хвостик пушистый, рука так и тянется погладить, да за ушко потрепать…
Яга меня подхватила и себе на колени усадила. Мрр… Головку гладит, шейку треплет. Скупа Ягуша на ласки, а потому нежности от неё дорого стоят. Мрр.
— Баюша, кому как не тебе за эту задачку взяться. Все девицы котиков любят, а уж такого пригожего — и подавно. Поди, разговори гостьюшку. Лохматушки пригладь, коготочки спрячь, кроткий облик прими, размером меньше стань — как котёнок игривый. Вот так… Ах, какой милый! Горыныч, глянь! Растопит такая киска девичье сердечко?
Тут Яга самым бесцеремонным образом подняла меня за шкирку.
— Фр-р! — цапнул, выскочил. — Что за хамство!
Повисло молчание. Оба ждали от меня ответа. Однако я демонстративно чистил шубку и ждал хотя бы намёка на извинения за неподобающий жест.
Первым сдался Горыныч:
— Котофей, приятель, извини, если что. Я же всегда от чистого сердца… Если обидел — то не по умыслу. Помоги, друг. Яга права: только тебе по силам.
— Так и быть, помогу, чем смогу, — игнорируя Ягу, обратился я к Змею. — По правде сказать, мне тоже следует перед тобой повиниться — за несправедливую суровость с моей стороны.
Горыныч махнул лапой, что-то замычал, но я продолжил:
— Однако уговор у меня. Действую по своему разумению, а если что — я сам решу, что делать.
И, не дав им времени подумать над ответом, ускользнул из избы.
* * *
Дверь захлопнулась, и я окунулся в ночную прохладу. Потянулся, вдыхая запах хвои, грибов и сырого мха. Дёрнул вспушённый хвостик отгоняя липкую обиду. После стольких лет безупречной службы и за шкирку… Хм, даже не извинилась. При встрече я, конечно, и виду не подам, но доверие – эта основа искренних отношений, увы - дала трещину, - до самого до основания. Что ж, мне остаётся только посочувствовать вредной старушонке. Так немудрено и потерять лучшего друга, верного напарника, мудрого советника. А ведь потом причитать будет: вернись мой Коток, воротись Баюнушка – да поздно, друга потерять легко – вернуть почти невозможно. Я же, презрев обиду, буду делать, что должно. Разберусь с девчонкой, спокойствие в дом Змия принесу. Может и ласковое слово в награду услышу, полакомлюсь мисочкой жирной сметанки из рук Драконихи. Вот кто добро помнит. А старуха, пусть сидит одна в лачуге на курьих ножках.
В таких думах я покинул двор, но едва укрылся за тяжёлыми еловыми лапами, как от скорбных мыслей не осталось и следа. Гущина и мгла – вот моя отрада. Ступаю мягко. Коснусь опала, продавлю легонько, чуть углублюсь в прелую массу и тут же другая лапка – и ни одна иголочка не примята. В клубах тумана кроюсь. Меж стволов и ветвей тенью плыву. Тысячелетний покой и изначальную силушку вдыхаю. Сколько веков пытались кошачьей породой помыкать, а – ничего не вышло.
Где-то ухнула сова – предупредила другую – держись подальше. Бесшумный трепет воздуха сообщил, что не званная гостья подалась восвояси.
В пруду плеснула хвостом русалка – с водяным бесстыжая тешится. А леший то, вот старый развратник – подглядки устроил: кряхтит, ворочается под пнём. Иди, трухлявый, к подруге кикиморе, в картишки с ней перекинься. Или к Кощею на грибную настойку загляни. А тут дело молодое, нечего смущать.
С далёких гор слышится мерный стук – это чудной народец, когда-то живший бок о бок с людьми, орудует. Человеки их Чудью кликали. Не ужилась Чудь там — в нашу сторонку наведалась. Это они укрыли сбежавшую от злой мачехи Царевну. Да не уберегли. Отыскала её ведьма, угостила отравленным яблочком. Интересно, она до сих пор в стеклянном гробу лежит?
Одно нарушало привычный лад – дух людской. Чем ближе я подходил к Горынычевой пещере, тем гуще тянуло едким человеческим страхом. Отравленный воздух трепетал ужасом и болью. Шёрстка моя вздыбилась, а хвост нервно задрожал.
И как она тут очутилась? Как мимо нас с Ягой прошла? И почему Родичи на границе не встретили, с собой не увели? Не может запросто так живая душа по нашему миру слоняться. Бывает, заглядывают смельчаки к Пращурам за советом, или Род вызовет наказ в мир передать, так завсегда коротенько и под присмотром.
Не зря Горыныч тревожится. Может и ерунда какая, а может и нашему порядку угроза. Не хватало ещё, чтоб к нам с Ягой кто ни попадя завалился. Вон как те людишки, что в дом к Горынычу явились. Ох, так и стоят перед глазами те дракончики.
Она сидела на замшелом пне. Длинные волосы рассыпались по спине, пальцы теребили край подола. Взгляд блуждал, грудь трепыхалась, словно здешнего воздуха ей мало. Ростиком и вправду была, как и показывал Змей - ниже лавки. Я же уменьшился ещё вдвое, чтоб походить на котов её мира.
Сел чуть поодаль. Тихо затянул: мрмр, ночкой тихою, мрмр, дева красная, мрмр о чём слёзы льёт.
Приметила. Ещё пуще затрепетала. В глазах ужас бездонный. Жаль её стало. На миг представил, каково вот так: одна одинёшенька в чужой сторонке. От страха можно и имя своё позабыть, да веки вечные душой блудной бродить. Оттого то прибывших завсегда родные встречать должны.
Подобрался ближе. Легонько-легонько коснулся хвостиком ножки. Дрожит. Мордочкой нежно потёрся. Сидит — не шелохнётся. Запрыгнул на колени, свернулся калачиком и замурлыкал: баю-баюшки-баю.
А у ней зубы лязгают, сердечко клокочет. Наконец чувствую — песенка моя действует: немного тише стала. Вот и ручкой по хвостику провела. Промурлыкал ещё ласковее:
— Как зовут тебя, девица?
— Алёна. А разве коты разговаривают?
— Обычные, конечно, нет. Но я не обычный, а здешний. Кот Баюн.
— Ах, Баюн, как же я рада, что могу хоть кому-то рассказать, что со мною приключилось, — воскликнула девица, стиснула меня ручищами и к себе прижала.
Не люблю подобных нежностей, однако стерпел сколько мог, затем аккуратно из тисков выбрался.
Девица же с рыданьями поведала свою историю.
«Маменьки давно нет, а папенька болел долго и тоже ушёл, уж год как. Обещал отец, что всё добро родной доченьке достанется, а после смерти нашли бумагу, по которой всё получает новая супруга и её дочка. Про женитьбу эту никто и слыхом не слыхивал. Но жена мигом объявилась. Оказалась сиделкою, что за больным присматривала. И брак они заключили перед самой его кончиной. На похоронах и вдова, и её дочка рыдали, как будто и вправду горюют. А на следующий же день въехали в дом на правах хозяек. Алёну же спровадили в комнатёнке для слуг.
Дочка у мачехи с лица неказиста была. Вступив во владение деньгами, принялась маменька дочь родимую всячески прихорашивать: по клиникам возить да разным докторам показывать. Тут жирок с боков срежут, там ножки поломают и железяками вытянут. Тут носик укоротили, там волос приклеили да губы пришили. Стала девица вполне годной невестой.
— Как это бока срезали, ноги поломали?! Неужто ужасти такие в вашем мире красотой считаются? — от подобного изуверства у меня шерсть вздыбилась. А ещё деток старушкой Ягой и добряком Змием пугают!
— Именно так, — кивнула Алёна.
Многих денег подобные методы стоят. Вот и батюшкины средства быстро закончились.
Растратившись, пришла мачеха к падчерице и давай не за что корить, жильём попрекать, на заработки отправлять и полученные денежки отбирать. Говорит: «Красавица моя — единственное твоё спасение. Вот выйдет замуж за богача и тебя не забудет. Так что нечего разлёживаться, ступай средства на сестрицыны наряды добывай».
Бедняжка от зари до зари в заботах, в работах, за любой заработок хватается. Подурнела, с лица спала. На женихов и не смотрит, да и они, к слову, ею не шибко интересуются.»
Слушал я про горести Алёнины и нехорошая мысль привела меня в нешуточной волнение: уж не сама ли девица решила жизнь свою прекратить.
Нехорошо, это, ой, не хорошо. Понятно тогда почему не встретили. Первейшая задача Предков о потомках печься, чтоб Род богател и множился. А ежели человек долга не исполнив, жизнь прервал – почитай Род оборвал. Таких не то, что не встречают – имени навеки лишают. А душа без имени – дух бродячий. Ох, неужто девица такое сделала. Ой, беда, беда…
Однако, Алёнушка слёзы утёрла и продолжила.
«Несмотря на все ухищрения не густо у сестрицы с женихами. На красоту деланную заглядываются, а замуж не зовут. Будто подвох видят.
Мачеха же злится, бранится, места себе не находит и дочурку допекает. А дело в том, что матушка шибко стара была. В любой миг смертушка заглянет, и очень нужно ей чтоб дочка скорее внучку зачала. Говорит: «Хочу умереть зная, что кровь моя дальше течь будет».
А приделанные прелести всё отвалиться норовят. Нос на бок съехал, ножки на ломаных косточках не ходят, от того жир пуще прежнего прёт.
Жалко Алёне сестрицу. Та уж, и сама не рада. Умоляет матушку оставить её в покое. Да кого там. За своевольные мысли кровинушку поколотила, на последние гроши доктора выписала. Тот сестрице живот разрезал, желудок посёк, чтоб меньше еды входило. Два ребра отпилил, чтоб модный корсет впору стал. Посадила матушка доченьку в тереме у оконца, лицо намалевала, поясок затянула так что у той глаза как плошки стали, словно удивляется чему-то. Кривой нос затычкой выправила, и для надёжности клеем залила. Та носом дышать не может и от того рот всё время открывает будто для поцелуя. Сидит в таком виде девица в оконце – женихов приманивает.
Наконец заглянул в дом кавалер подходящий. Мачеха тут-же гостя за стол усадила, вином угостила, в постель проводила. А поутру милёнок протрезвел, невестушку разглядел и наутёк, только голый зад и сверкнул. Сестрица в слёзы, а довольная матушка ручки потирает - дело-то сделано. На радостях дух и испустила.
Сестрица матушку бранит, судьбу проклинает, к сводной сестре как пиявка присосалась: - не бросай меня с дитятком под сердцем. Да и как оставить в таком положении? Ещё заботы Алёне прибавились.»
Я не выдержал на этом месте. С коленей соскочил, по полянке походил, волнение чуть унял. Это надо ж, живот резать, голодом морить, что бы только платье напялить. На что Кощей суровым слывёт, а расскажу – не поверит.
Чуть успокоился, а бедная Алёнушка ещё не про все свои горести рассказала.
«Однажды нашла она в своей комнате, в той, где раньше сиделка проживала, затерявшуюся коробочку. Видно, матушка при жизни обронила. Чудная шкатулка, узоры иноземные. На табакерку похожа. Открыла — и точно, табачком потянуло. А ещё дымок сизой струйкой. Да едкий такой. Алёнушка закашляла, из глаз слёзы, вдохнула – словно огонь впустила. Выдохнуть не может. Грудь в тисках пламенных зажата. Чуток лишь удаётся воздух впустить, но каждый глоток горло рвёт. Мука страшная. Шкатулку отбросила, на кровать повалилась. Чувствует навалился кто-то и душит, в лицо поганью дышит. И разглядела.
Сидит на ней мерзкое существо. Сам серый от пепла, жёлтые глаза с неё не сводит, смрадную пасть скалит, меж гнилых зубов свисает сплошь в язвах коричневый язык и капает чёрная слюна. Где упадёт капля, там обугленная дыра. И душит, душит. Насилу сбросила. Уполз упырь в коробочку. А легче только чуток стало. Словно жаба в груди поселилась. Она от вещицы проклятой избавится пыталась: и в печи жгла, и в колодец бросала, - но каждую ночь только она ложится в кровать, как рядом шкатулка оказывается из неё мучитель выползает.
И с каждым разом сил у ней меньше и меньше и всё труднее проснуться. Она уж приготовилась к встрече с батюшкой и матушкой. Однако тут, в лесу очутилась. И хоть душителя рядом нет, но дышать по-прежнему мука невыносимая. Будто оставил он на ней хват свой огненный. Неужто пытка эта ей на веки начертана? И не знает ли Баюн, чем ей помочь?»
Хм. Вот такая история чудная. Слышал я выражение: «Чёрт из табакерки», но чтоб вот так, дословно… до сих пор ничего подобного не встречал. Походил вокруг, понюхал, послушал. Есть дух чуждый нашей сторонке, а что — не пойму. Решил я, прежде чем к Яге с Горынычем явиться, взглянуть на ту табакерку. Есть одна мысль, да проверить надобно.
3. Чёрт из табакерки
На ту сторону я и без разворота избы проберусь — не впервой. Пока ни к чему Яге в Алёнушкины беды свой костяной нос совать. За крыльцом, там, где курий коготь в валун вгрызся да камень чуток в сторонку сдвинул, старая кротовая нора зевает. Ход широкий, сухой — протиснусь, даже шёрстку не примну. Главное — с крыльца тенью сигануть да под Ягинину метлу не подвернуться. Ежели махнёт, не разобравшись, — так не только шубка в клочья, но и дух кошачий вон. Потом пожалеет, конечно, да от слёз запоздалых не легче.
Коли табачный бес нашего поля ягодка — дело плёвое. Словцом калёным припеку, заговором древним повяжу да и вышвырну чертягу прочь. Пущай на болота к Кикиморе катится — у той не забалуешь: ради потехи жижу зловонную месить заставит, чтоб пузырей побольше хлюпало. Любит Кикимора, когда хлябь её родимая ухает да чавкает. А может, и вовсе пиявкам на прокорм пустить. Нашим-то бесам я цену знаю — они по пакостям мастера, а до истинного душегубства кишка тонка.
А вот ежели дух не нашенский, заморский — тогда беда. Яга и слушать не станет, избушку наглухо запрёт — ни туда, ни сюда. Боится старая всего неизвестного. Совсем заскорузла да одичала в лесной глуши. Ни любознательности в ней не осталось, ни кругозора — одни лишь рецепты зелий да сплетни с Горынычем. А ведь раньше-то! С самим Кощеем шашни водила, а за омут у болота с Кикиморой так билась, что столетние дубы с корнем выворачивало; вся лесная мелочь от ужаса в норах хоронилась, носа не казала.
Прогонит Алёнушку — и плевать старухе, что с девицей станется. Оно бы, может, и к лучшему: хлопот меньше, здешним спокойнее. Да только не могу я её оставить. Как прижала она меня к себе, тёплая, живая, очагом пахнущая, так и растаяла душа кошачья. Помнит ещё как тыщи лет назад, слепым котёнком, в человеческие ладони тыкался.
Сова ухнула — Яги доносчик. Старуха знатный страж: тут всюду глаза, у каждой коряги — уши, в глубокой земельке червь без её ведома не шелохнётся.
Делаю вид, что домой вернулся. На крыльце у самого порога прилёг, лапки поджал — будто жду кротко, когда впустят. Коготком легонько дверь подцепил, и как только полоска света резанула тьму, я — шмыг! — и не в дом, а под крыльцо. Со стороны любой решит, что в избу проскользнул.
Дверь распахнулась настежь.
— Пришёл уже, гулёна? — донёсся изнутри рокочущий басок Змия.
По ступеням тяжело застучала костяная нога: тук, тук, тук... Яга вышла на порог. Остановилась прямо надо мной, с края крыльца метла свесилась. Я к доскам прилип. Слышу — воздух тянет, нюхает. Шубку-то я от человечьего запаха ещё в ельнике вычистил, а мой собственный дух тут за столько лет каждую щепочку пропитал. Чует старая, да не поймёт.
Во как метлой заюлозила! Хворостины скребут, искры багровые сыплются. Ох, не задела бы, не вздумала бы под крылечком веничком своим пройтись — зацепит, и прощай моя душенька.
— Показалось... — наконец проскрипела Яга.
Дверной скрип, половицы ходуном, и снова — тьма и тишина. Ух, свезло. На волосок от меня метёлочка сверкнула. Выждал ещё малую толику и тенью юркнул в норку, под самый курий коготок.
* * *
По людскому миру долго плутать не пришлось. Я у Алёнушки ниточку из пояска выпросил — она мне лапку и перевязала, да с наговором: «Стелися, дорожка, белой скатёркой, к дому родимому приведи». Ниточка эта сквозь серую хмарь к нужному месту меня и вытянула. Ох, неприятно это — меж мирами шастать. Будто меж жерновами протискиваешься: со всех сторон давит, кажется — вот-вот в пыль превратишься. И будто вечность там проводишь: куда шёл, зачем, и даже имя своё забывать начинаешь... А потом — раз! — и выскочил, будто выплюнули.
Дом у них большой, каменный, в два этажа, забором затейливым огорожен. Только тёмный он и стылый. Окна — глазницы пустые, и слышу: стоны из них раздаются. Обошёл кругом, в оконце заглянул. Вижу — сводная сестра под одеялом копошится. Живот у неё огроменный. Тоненькими ручками-ножками по постели сучит, будто таракашка, что на спинку упал и перевернуться не может. И так же противно хнычет: «Алё-ё-нушка...» — ну точно букашку к доске живьём пригвоздили.
Обнаружил я на чердаке разбитое оконце — через него в жилище и попал. Алёнушку я нашёл в тесной каморке у самой кухни. Она разметалась по узкой кровати, лицо синюшное, грудь ходуном — хрипела натужно и едва отбивалась от того, что нависло над ней плотным серым сгустком.
Упырь был лишь мутным силуэтом в плотных клубах дыма, но я разглядел: глаза жёлтые, пасть разверзнутая и язык чёрной змейкой вокруг Алёнушкиной шейки. На полу у кровати чадила открытая табакерка. Едкое зловоние обожгло нос, подпалило усики и шёрстку.
Попробовал войти, но едва переступил порог, как мгла в комнате встала плотной стеной. В следующий миг смрадный, горячий порыв вышвырнул меня обратно. Ещё несколько раз сунулся — и тот же результат: не пускала заморская пакость внутрь.
Что ж, силён упырь. Набрал я в грудь воздуха — сколько ядовитая гарь позволила — и затянул заговор, такой, что любого нашего домового к полу пришибёт. Но тут... Едва звуки с языка сорвались, как вязнуть стали. Тонут в мгле, словно камни в болоте. Голос мой — ни силы в нём, ни звона, будто со дна глубокого омута кричу, а надо мной толща воды. Упырь даже не шелохнулся: ни один звук до него не долетел — всё табачная мгла сожрала. Ох, не зря я опасался — иноземная тварь, нашему слову не подвластная.
Делать-то что? Неужто обратно? Яга проход запрёт, и делу конец. Будем по-прежнему жить: тихо, ладно, по-старому. Алёнушка? Ну, помучается ещё малость, а потом духом бродячим по свету пойдёт. Незавидная судьба, да разве мало таких неприкаянных... Тут уж кому как на роду написано. Да только не по нашей это с Ягой чести.
Тьфу! Куда мысли-то дурные занесли. Я ж учёный! Кое-что разумею, кое-что слыхивал от Чуди про нежить заморскую. А они по мирам странники знатные, прежде чем у нас укрыться весь свет обошли. Сказывали, далеко за окияном есть острова огненные. Земля там серным смрадом дышит, из самых недр воды разные текут: белые, жёлтые, небесные, и ледяные, и кипящие. Нечисти там — видимо-невидимо: русалки местные, лешаки да домовые... всех и за век не упомнишь. Пробовали заморские мудрецы ту нежить исчислить, так тыщу свитков измарали, а и до середины не дошли. И так они там расплодились, что вперемешку с людом живут. Порой и сами не различают, кто из них дух, а кто — человек. Брачуются без разбора, порождая существ странных, нашему глазу противных.
От такого смешения и люди там чудными талантами славятся. Умельцы ихние вещицы лепят: с первого взгляда — самые обыкновенные, да не совсем. Прослужит такая утварь хозяину верой и правдой цельный век, а после — оживает. И душонка у этой вещицы дюже вредная: только самые низменные повадки владельца и помнит. Вот и выходит: хозяин давно сгинул, а вред его по свету бродит.
Вот и подумал, уж не из таких ли наша табакерочка? Коли догадка верна, так и нужно заклинанье иноземное. Эх, сюда бы Ягин «агрегат»! Я бы в этой паутине всезнания мигом нужные слова нашёл. Ну, вспоминай, вспоминай, Котюшка! Как там по-ихнему, по-заокиянскому, нежить эту к порядку призывают?
Про себя перебрал звуки чужеродные. Эх, не оплошать бы, не перепутать! Набрал побольше воздуха, зажал нос лапой, ступил в комнату и запел:
— Тэ́н-ти но ри ни ё́ри! — услышав родные звуки, серый сгусток отстранился от девицы, подплыл ко мне и дыхнул ядом.
Не только мордочка — вся спинка и даже хвост подпалились. Ох и рассердился я не на шутку!
— Суга́та — аравáсэ! — взревел я, и упырь явил свою суть.
Предстало мне в сизом мареве: мачеха кладёт в табакерку ядовитое зелье с парами смертельными и ставит у постели покойного батюшки. Тот в беспамятстве бумагу подписывает.
А потом вижу ту же картину, и ещё, и ещё: не один десяток мужей извела тем же способом, и детей мужниных, и прочих родственников. Ещё показался детина с бородой синей — он череду девиц в терем высокий ведёт, а мачеха из коробочки дымок на каждую невестушку напускает, воли лишает.
Мелькнуло, как ведьма яблочко наливное паром смертельным окутывает. И лик Царевны прекрасной застыл в бликах хрустального гроба...
Тут сверкнули злобно жёлтые глаза, почуяла тварь, что я в тайну проник, и упырь вновь к Алёнушке припал.
Не мог я там больше находиться. Яд жёг нестерпимо. Выскочил из каморки, пронёсся по дому в поисках хоть какой-то водицы. Выбил с размаху входную дверь и нырнул в корыто, полное дождевой воды. Смыл едкий осадок, вынырнул, встряхнул шёрстку... и тут надо мной встала сводная сестрица.
Тонкими ручками круглый живот подпёрла, большие глаза выпучила. Я принял как можно более милый вид и сказал, что ей не стоит меня пугаться. Хотел было уже поклониться и принести извинения, как она прошмякала толстенными губами, что не боится облезлых уличных котов.
В следующий миг раздался мерзкий визг: «Проваливай, блохастый!» — и костлявая нога пребольно заехала мне в бок. Ломаные косточки хрустнули, Злюка завопила, от боли скрючилась и заковыляла в дом на длинных, прямых, как жерди, ногах.
Что ж, пришлось стерпеть оскорбление. Сейчас не до обид, надобно Алёнушку спасать. Яга с Горынычем тут не помощники, так что, даже не просушив как следует шубку, я бросился за советом к Чуди.
4. Кошачий расчёт
На обратном пути чуть было в лапы к Яге не угодил. Сова, глазастая доносчица, углядела всё-таки, как я в лаз шмыгнул, доложила старухе. Но я-то подвох за версту учуял. Решила, значит, Кота Учёного на коротком поводке держать? Эх, Ягуша, недооцениваешь ты своего соратника...
Пришлось достоинством поступиться. Кротом обернулся: длинная пушистая шёрстка коротким подшёрстком стала, коготочки наточенные в широкие костяные ласты превратились, роскошные усы — в жёсткие щетинки. Тьфу! Грязи наелся, уши пылью забило, под веками песок скрипит. С непривычки тяжело землю ворочать. Ход вырыл далеко за границей Ягиных владений — как раз перед самой Чудью.
Правда, прихорашиваться долго пришлось: язык стёр, пока всё вычистил. Ох, Яга, припомню я тебе этот кротовый лаз…
Чудь — народ крепкий, древний, суеты не терпят. Встали вокруг меня молчаливыми истуканами, смотрят сверху вниз, внимательно слушают. Наконец вышел Старший, а за ним двое Книгу Каменную волокут — земля под её весом стонет. У Старца рост — Алёнушке по пояс будет, зато мощи столько, что Горынычу впору позавидовать. Кулак — с добрый кочан, а в пальцах гранит в мелкую пыль крошится. Борода до самых пят каменной крошкой припорошена, а глаза — угли, насквозь прожигают. Заговорил он — и у меня ушки к затылку прижались. Голосище — гром раскатный.
— Тварь иноземная, что в табакерке сидит, есть суть человечьего порока, — гремел Старец, и страницы каменные переворачивались с таким грохотом, будто в горах обвал случился. — Ведьма, что под обликом праведным скрывается, — дух зловредный. Ныне душой невинной прикрывается, тайно силушку Рода собирает. Помышляет изначальный лад миров разрушить, врата через человечье чрево открыть и хозяина тёмных душ в мир выпустить. Срок на исходе. Скоро родит девица чудище мерзкое, миру противное...
Хлопнули в последний раз каменные страницы, поднялось облако пыли. Земля задрожала под тяжёлыми шагами — Чудь, не прощаясь, в свои глубокие пещеры потянулась.
— Делать-то что?! — кричу вслед. Да только нет им дела до бед наших. Громыхнуло в последний раз, скалой вход завалили и в недрах укрылись.
Остался я один на пустой поляне. Сижу, хвостом по траве стучу, думу думаю. Значит, мачеха не простая отравительница — древнего зла приспешница. Силушку, стало быть, копит, изначальный лад порушить желает. Эх, тут мало границы запереть, надобно со змеюки поганой личину содрать да пред взорами Пращуров представить, пока она чрево девичье для своего хозяина готовит.
— Думай, Кот, кумекай! Раскинь мозги учёные!
И ведь надумал. Эх, кто, кроме меня, на такое отважится?
Сперва — к человеческим Родичам, в их светлую обитель. Так и так, говорю: внучка ваша в беде, иноземный дух-душегуб её пытает, смрадом травит, на лютую смерть обрекает. Пока они к Алёнушке сквозь вечные туманы летели, я им на ушко нашептал, как мачеха сиротку наследства лишила, как Род обворовала.
Пращуры — народ строгий, но за своих горой стоят. Объятья табачные расцепили, крепкий защитный наговор наложили. Приданое из чистого золота собрали, в шелка девицу облекли, сверкающими каменьями осыпали. Задышала Алёнушка полной грудью, налились румянцем щёчки девичьи, поплыла красавица белой лебёдушкой в сопровождении всех родственников. Доставили её до самой избы Яги торжественным, сияющим поездом. Велели немедля избу развернуть, внученьку в родимый дом вернуть.
Я же в лесу затаился, места себе не нахожу. Сработает ли мой расчёт? Не прогадал ли?
И тут — эта появилась. Яга как увидела, так дар речи потеряла, зеньками своими хлопает. А Горыныч и вовсе задом попятился, пару сосёнок в испуге сшиб — будто само Чудо-Юдо вылезло. У неё ноги — прямые жерди на раскоряку, и при каждом шаге в костях ржавые железяки лязгают. Вместо губ — багровые шмотья надуты, да так, что вывернулись наизнанку, и все зубы наружу, словно скелет скалится. Лицо тяжами натянуто, кожа того и гляди лопнет, глаза пучит, будто её изнутри распирает. Одной рукой живот необъятный придерживает, а в другой — табакерку сжимает, вцепилась когтями в заветный предмет, не отодрать.
Я из кустов смотрю и думаю: зря Горыныч с Ягой боялись, что девиц распугают. У них там, в мире живых, вон какие образины в первых красавицах ходят!
Тут мачеха-ведьма подлетела. Сама — беленькая, невинная, праведницей прикидывается. Вокруг дочки вьётся, суетится: «Не время ещё! Назад иди! Рано пожаловала!».
Но тут тварь табачная родительницу признала. Из рук сестрицы сизым дымом вырвалась, вокруг мачехи обвилась, на плечи взгромоздилась и давай чёрным языком лизать её в обе щеки, как щенок лохматый. Ведьма крутится, отбивается, шипит... Да разве суть свою скинешь?
Бесёнок язычком липким личину-то праведную, как пенку молочную, подцепил и — ррраз! Слизал, лишь довольно облизнулся. Проявилась чешуя серая, сверкнули глаза жёлтые, змеиные.
Тут уж и Родичи на подколодную накинулись. Заметалась меж ними гадина, животом дочки прикрывается, пощады просит, скулит, воет.
Прогнали всю троицу: и ведьму, и дочку, ею изуродованную, и духа иноземного. Где теперь они шатаются — не знаю и знать не хочу. Может, и за окиян подались, к тем самым островам огненным.
Спросите, как сестрица в наш мир угодила? Отвечу: то мой расчёт. Зависть — она ведь похлеще любого колдовства жизнь испортит. Увидела сестрица Алёнушку в обновках золотых, в шелках неземных, и пристала с допросом. Алёнушка же, душа простая, как я ей на ушко нашептал, так и выдала: «Всё дело в табакерке матушкиной. Как открыла её — так в лесу дивном очутилась, Родичей встретила, они и одарили». Сестрица-то шкатулку из рук и вырвала, да сразу крышкой щёлкнула... Ну, а дальше вы знаете.
Впрочем, чему удивляться? Не зря Учёным называюсь. Тысячелетний опыт, мудрость, кошачье чутьё. Не то что этот «душевед» из имяновника, про которого Горыныч талдычил. Верно его Яга окрестила: враль, прощелыга и инфоцыган.
Ох, как же Яга потом лисой вокруг меня крутилась! Разве что хвостом не мела:
— Коток, ну прости бабушку! Тревожилась я, места себе не находила, всё себя корила, что на такое опасное дело тебя, единственного дружка, отправила...
Знаю я её уловки. Любопытство старуху грызёт, выпытать подробности надобно. Тут-то я о своих обидах и напомнил: и как за шкирку меня хватала, и как сову-соглядатая вслед посылала.
— Твоя правда, Котюшка, виновата пред тобой. Смени гнев на милость, Баюнушка, откушай сметанки жирненькой, не побрезгуй.
Уговорила, старая. Решил всё же остаться в избушке. Нет ведь у неё никого роднее меня. Да и я за столько веков свыкся.