На Москву опустился январь 1601 года. Зима пришла не как государыня в белых мехах, а как тать в сером сермяжном кафтане — тихо, под покровом низких туч, и сразу взяла город в ледяные тиски. Прошло пять месяцев с того дня, как на подступах к Кремлю затих последний выстрел. Пять месяцев, которые должны были стать триумфом, а обернулись медленным удушьем в золотой клетке. Их свобода, дарованная царём после раскрытия заговора Куракина, продлилась недолго. Не прошло и недели, как мнительность Годунова взяла верх. Под предлогом «защиты от мести бояр» их снова заперли в палатах, на этот раз — накрепко.
Царь Борис, напуганный до дрожи в поджилках неведомой угрозой, осыпал спасителей милостями, что были горше яда. Максиму — боярский чин, Даше — почёт и уважение, обоим — палаты казнённого Шуйского, роскошный гроб в самом сердце Кремля, близ Соборной площади. Их люди, их сеть, их влияние — всё было аккуратно срезано, распущено и поглощено ненасытной утробой государева Приказа Тайных дел. Они стали иконами, которым молятся, но которых держат под замком.
Для Максима эти месяцы превратились в его личный ад. Его дар, «Чутьё Тактика», был сломлен. Соприкосновение с чёрным капищем в основании Беклемишевской башни заразило его, превратив главное оружие в изощрённое орудие самоистязания. Вместо ясных тактических схем и потоков силы в его голову теперь врывался хаос — вспышки чужой боли, обрывки невозможных будущих, круговерть образов, от которых ломило кости и темнело в глазах. Он стал бояться собственного разума. Даша, лишённая своей паутины, нашла единственное убежище в архиве Ксении Годуновой. Разбор её наследия стал для неё и последним долгом перед погибшей подругой, и единственным смыслом в этом новом, пустом мире.
Хрупкое примирение, родившееся на кремлёвской стене той ночью, не выдержало нового заточения. Пять месяцев взаперти, наедине со своими демонами, снова возвели между ними стену.
А над ними обоими, как тень, как немой укор, стоял Игнат Белозёров. Царь «вознаградил» его за верность, назначив их личным надзирателем. Эта честь была проклятием: она держала его рядом с женщиной, которую он не мог ни простить, ни разлюбить.
* * *
Сна не было. Было падение в раскалённую печь.
Максим не видел, он был. Был каждой песчинкой, каждой каплей пота, каждым ударом сердца, которое молотило о рёбра, как осадный таран о ворота. Жар был не снаружи, он прорастал изнутри, из самого костного мозга, выжигая вены, превращая кровь в кипящую смолу. Воздух пах раскалённым добела камнем, медью и чем-то ещё, древним, как сама земля — сухой пылью тысячелетий.
Он не мог пошевелиться, не мог крикнуть. Невидимая сила скручивала его изнутри, пытаясь вывернуть наизнанку. Это было не растяжение, а сжатие в точку, до предела, за которым следовал беззвучный разрыв, ощущаемый не ушами, а всем существом. Боль была не в мышцах или костях — она стала пространством, в котором он находился. Она была единственной реальностью.
А потом, сквозь эту агонию, проступил образ. Не картинка перед глазами, а знание, впечатанное прямо в сознание. Гигантский, немыслимый столб жидкого, слепящего света, бьющий из сердца пустыни в чёрное, усыпанное чужими звёздами небо. Он не видел его — он чувствовал его гул каждой клеткой своего разрываемого на части тела. Источник. Центр. Рана.
Крик застрял в горле, превратившись в беззвучный хрип. Максим рванулся вверх, вырываясь из кошмара с животным хрипом, словно сдирая с себя прикипевшую к коже огненную шкуру. Он сидел на постели, судорожно сжимая влажную от испарины ткань, и не мог отдышаться. Каждый вдох давался с трудом — стылый воздух опочивальни казался плотным, как войлок, и отказывался наполнять лёгкие после призрачного жара пустыни. Сердце колотилось о рёбра частой, лихорадочной дробью, отдаваясь гулом в ушах.
Он судорожно кашлянул, и во рту появился отчётливый, осязаемый привкус. Сухой, скрипучий, минеральный. Словно он наелся песка.
Чёрт.
Он провёл языком по зубам, и ощущение не исчезло. Призрачный вкус пыли, принесённый из сна, осел на языке, в горле, царапая слизистую. Он свесил ноги с кровати, пытаясь унять дрожь, пробиравшую до костей. Огромная спальня, бывшая опочивальня князя Шуйского, с её тяжёлой дубовой мебелью, резными панелями и тускло поблёскивающими в лунном свете окладами икон, казалась сейчас не роскошными палатами, а богато убранной темницей. Слишком много воздуха, слишком много теней.
Максим закрыл глаза, но тут же распахнул их. Образ столпа света стоял перед внутренним взором, яркий, как клеймо на коже. Он медленно, глубоко задышал, заставляя страх отступить, уступить место холодному рассудку. Это не было воспоминанием о пережитой травме, не ПТСР, как его называли в его мире. Он знал, что это такое. Это было другое.
За эти месяцы он научился их различать. Беклемишевский камень не сломал его «Чутьё Тактика». Он заразил его, наложив поверх старого дара новое проклятие, которое Максим мысленно звал «Клеймом». Теперь дар и проклятие были неотрывно сцеплены: стоило прикоснуться к одному — как тут же отзывалось другое, искажая оба. Без этого баланса его «Чутьё» действительно было сломлено, превратившееся из острого ланцета в ржавый, зазубренный нож, который резал его самого.
Раньше он видел потоки силы, тактические вероятности, слабые места в обороне врага. Это было похоже на чтение кода, на просмотр чертежа. Теперь же система дала сбой. После того, как он коснулся того чёрного камня в подземелье башни, что-то в нём перегорело. Он больше не читал систему — он стал её частью. Он стал антенной, принимающей весь хаос, всю боль этой пронизанной порталами, умирающей реальности. И этот сон… это не было просто сном. Это был зов. Мощный, чистый, незамутнённый. Зов из самого сердца сети, который его изувеченный дар принял и впечатал прямо в мозг, едва не порушив все заслоны в разуме.
Он поднялся и подошёл к умывальнику, зачерпнул ледяной воды пригоршней и плеснул в лицо. Холод на мгновение привёл в чувство. В отражении из медного таза на него смотрел чужой человек: запавший взгляд, тусклая кожа, которая лоснилась от пота. Каждый сон становился пыткой. Каждая попытка использовать дар оборачивалась приступом боли, раскалывавшей череп, от которой хотелось биться головой о стену.
Не враги, не царь и не заговоры страшили его. Страшнее всего было снова закрыть глаза. Он боялся того мига, когда очередной такой «зов» окажется последним, и его разум просто не выдержит, расплавится, как воск.
Гостиная в палатах Соколовых была образцом боярской роскоши и чужого, враждебного уюта. Тяжёлые ковры персидской работы глушили шаги, на стенах, обитых тиснёной кожей, висели в серебряных окладах потемневшие от времени иконы и портреты предков казнённого Шуйского. Суровые, бородатые лица свысока взирали на новых хозяев, и в их писаных глазах читался немой укор. Воздух пах холодом, воском от догоревших за ночь свечей и старым деревом. Изразцовая печь в углу, хоть и была протоплена с утра, едва справлялась с зимней стужей, просачивающейся сквозь слюдяные оконца.
Игнат Белозёров вошёл в эту тишину без стука. Он был одет не в боярский кафтан, а в строгое, тёмно-вишнёвое сукно дьяка Тайного приказа. Ничего лишнего: ни шитья, ни мехов. Только серебряные пуговицы, тускло блестевшие в утреннем свете. Его лицо было похоже на маску, вырезанную из дерева — ни единой эмоции, ни одной лишней складки. Каждый визит сюда был для него пыткой, и безупречное следование этому ритуалу было единственным, что удерживало его от срыва.
Даша сидела за массивным дубовым столом, спиной к окну, и свет очерчивал её фигуру, превращая волосы в золотистый ореол. Перед ней лежали свитки, стопка книг и медная чернильница. Она даже не подняла головы, словно знала о его приходе задолго до того, как он переступил порог. Для него она была центром этой комнаты, центром этого проклятого дома, центром его разрушенной жизни. Он смотрел на неё, и дышать вдруг стало трудно, словно воздух в комнате загустел. Старая любовь, горечь и новый, унизительный долг — всё смешалось в этом чувстве, от которого хотелось отвести глаза. Он не мог на неё смотреть. Хотелось отвести глаза, и от этого желания становилось тошно.
— Доброго утра, Дарья Андреевна, — его голос прозвучал ровно, бесцветно, как и подобает голосу чиновника.
— И тебе не хворать, Игнат Васильевич, — она наконец оторвалась от бумаг. Её взгляд был таким же холодным, как и воздух в комнате. — Чем государь порадует своих верных слуг сегодня? Новым указом? Или просто весточкой, что мы всё ещё под надзором?
Каждое её слово было уколом, но он научился не морщиться. Он выпрямился, держа руки за спиной.
— Государь Борис Фёдорович печётся о вашей безопасности, — отчеканил он заученную фразу. — Государь опасается новых смутьянов среди бояр, и обстановка в городе неспокойна. Он не желает давать родовитым князьям лишнего повода для ропота, видя вас на свободе.
— Забавно, — уголок рта Даши едва заметно дёрнулся. — Родовитые князья, которых мы спасли от их же глупости, сегодня уже точат на спасителей зубы. Ничтожества.
— Людская молва, что ветер, — Игнат проигнорировал её реплику. — Посему, государев указ таков: до особого распоряжения вам и боярину Соколову предписано оставаться в пределах палат. Для вашего же блага. Выходы в город воспретить. Любая надобность — через меня.
Он говорил, а сам смотрел чуть в сторону, на портрет старого князя Шуйского. Смотреть на неё было невыносимо. Он помнил её другой — живой, азартной, с огнём в глазах. Теперь этот огонь сменился льдом. И он знал, что частичка этого льда — его вина. Его слепая вера в закон, который оказался гнилым и продажным.
— Понятно, — кивнула Даша. Её пальцы так стиснули перо, что побелели костяшки. — Наша безопасность. Игнат Васильевич, а ты помнишь, как сам говорил мне про закон? Про порядок? Про то, что всё должно быть по правилам? Скажи, в каком уложении написано, что героев держат в заточении без суда и следствия?
Он почувствовал, как напряглись мышцы шеи. Вот оно. Она всегда умела найти самое больное место.
— Это не опала, Дарья Андреевна. Это… государева забота, — его голос стал жёстче. — Такова воля государя.
— А воля государя теперь и есть закон? — она не повышала голоса, но каждое слово било наотмашь. — Ты ведь не этого хотел, Игнат. Ты хотел служить не человеку, а идее. Справедливости. Где она теперь, твоя справедливость? В застенках Тайного приказа?
— Я служу Государю, — отрезал он.
— Ты служишь своему страху, — тихо сказала она.
Она подняла на него глаза, и в их глубине он на мгновение увидел не лёд, а что-то другое. Усталость. И, может быть, даже жалость. Это было хуже удара.
— Скажи, Игнат Васильевич, — её голос стал почти шёпотом, — тебе самому не тошно от этих слов?
На мгновение самообладание оставило его. Маска дала сбой. Боль, которую он так старательно давил неделями, хлынула наружу, и в его глазах на миг отразилась вся бездна его отчаяния. Он увидел себя её глазами: не грозного представителя власти, а сломленного человека, предавшего всё, во что верил, и теперь цепляющегося за форму, за устав, за пустые слова, как утопающий за щепку.
Он резко развернулся.
— Таков приказ, — бросил он через плечо, и его голос сорвался.
Он почти выбежал из гостиной, не в силах больше выносить её взгляда. За спиной осталась звенящая тишина, в которой он был осуждён и приговорён.
Кабинет Даши, бывшая библиотека Шуйских, стал её крепостью и полем боя. От прежнего хозяйского порядка не осталось и следа. Стены от пола до потолка были заставлены стеллажами с книгами в кожаных переплётах, но сейчас они служили лишь фоном для её собственной войны. Огромный стол в центре, подоконники и даже часть пола были завалены свитками, картами, листами пергамента, исписанными мелким, убористым почерком Ксении.
Со стороны это выглядело как хаос, но для Даши здесь царила строгая система. Вот стопка донесений из Речи Посполитой, перевязанная синей лентой. Здесь — отчёты о деятельности технократов, сгруппированные по датам. А в центре стола, отдельно от прочих бумаг, лежали личные дневники Ксении. Воздух в комнате, густой от непроветривания, пах старой бумагой и остывшими чернилами. Кожа Даши приобрела оттенок пергамента, а под глазами залегли тени — верные спутники бессонных ночей. Это было её наваждение, её способ не сойти с ума от бессилия.
Все эти месяцы она билась над одной-единственной задачей — самым сложным шифром Ксении, который та использовала для своих личных, самых сокровенных записей. Это был шифр простой замены, но ключ к нему был утерян. Даша испробовала всё: имена, памятные даты, первые строки молитв. Ничего не подходило. Она сидела, ссутулившись над очередным листом, и в её голове гудело от напряжения. В который раз она пересчитывала частоту символов, пытаясь найти закономерность.
Разница была разительной. Частота появления некоторых знаков совершенно не соответствовала ни русскому, ни церковнославянскому языку. Это было первое, что она заметила. Значит, ключ был основан на чужом алфавите. Её первая догадка — латынь. Ксения была образованнейшей женщиной своего времени, знала несколько языков. Даша потратила почти целый день, подставляя латинский алфавит в разных вариациях. Результатом каждый раз была бессмыслица, набор букв, не складывающихся в слова.
Откинувшись на спинку тяжёлого кресла, она замерла. Тупик. Досада, тяжёлая и вязкая, сдавливала грудь. Казалось, Ксения смеётся над ней из могилы. Ксения оставила ключ ко всем загадкам, но спрятала его в сундук, который невозможно открыть. Даша закрыла глаза, вызывая в памяти образ подруги. Что она упускала? Какую деталь? В уме она перебирала их разговоры, её привычки, её увлечения.
И тут память подбросила образ. Ксения, сидящая у окна в своих палатах, с тонкой книгой в руках. На обложке — витиеватая вязь. «Это греки, Дашенька, — говорила она тогда со смехом. — Учат нас не только вере, но и хитрости. Византийская интрига похлеще нашей, московской».
Греческий!
Даша рывком подалась вперёд. Ну конечно! Не латынь, язык католического Запада, а греческий — язык православия и Византии, которой так восхищалась Ксения! Это было в её духе: изысканно, неочевидно и в то же время логично.
Её руки летали над бумагами. Она нашла книгу по греческой грамматике, которую Ксения выписала из Киева, и дрожащими от нетерпения пальцами начала выписывать алфавит. Альфа, вита, гамма… Она снова взяла зашифрованный лист и начала подстановку. Символ, похожий на трезубец, — «альфа». Знак в виде петли — «вита».
Первое слово. Второе. Третье.
Они складывались в осмысленную фразу.
«…сегодня за обедом у государя вновь был тот итальянец, что строит колокольню. Государь был весел, шутил, а я смотрела на него и думала, как же хрупок наш мир, который держится на воле одного человека…»
Даша выдохнула. Получилось. Её охватило пьянящее чувство победы, смешанное с усталостью от бессонной ночи. Она взломала шифр.
Она лихорадочно работала ещё час, расшифровывая страницу за страницей. Это были личные записи: мысли о придворных интригах, переживания о судьбе брата, тонкие наблюдения за боярами. Это было интересно, это приближало её к пониманию Ксении, но это не было тем, что она искала. Главное было впереди.
С замиранием сердца она взяла другой свиток. Один из самых важных. Карта северных земель, испещрённая непонятными знаками и пометками, сделанными тем же шифром. Это был отчёт об экспедиции к одному из «ключей». Она начала применять греческий ключ к пометкам на карте.
И снова получила бессмыслицу.
Даша замерла, глядя на абракадабру, вышедшую из-под её пера. Она попробовала ещё раз. И ещё. Результат был тот же. Ключ не подходил.
Холод разочарования был куда сильнее, чем радость от первой победы. Она поняла. Ксения была не просто умна, она была гениальна в своей осторожности. Она использовала шифр с двойным дном. Для личных, не самых важных дневников — один ключ, греческий. А для действительно опасных сведений — о порталах, о «ключах», о Хранителях — совершенно другой.
Она нашла ключ не от сокровищницы, а всего лишь от прихожей.
Максим стоял у высокого, узкого окна в гостиной, прижавшись лбом к холодной слюде оконца. Мороз нарисовал на ней причудливые, замысловатые узоры, похожие на папоротник. Сквозь них, как через мутную воду, виднелась улица. Зима вступила в свои права. Свежий снег покрывал мостовую, крыши домов, купола церквей, и мир казался чистым, притихшим, умиротворённым. По улице скрипели полозья саней, оставляя за собой глубокие борозды. Купец в тяжёлой лисьей шубе торопливо перебегал дорогу, увязая в снегу. Из трубы соседнего дома вился сизый дымок, пахло печным дымом и морозом. Двое мальчишек с визгом скатывались с сугроба на дощечке. Обычная жизнь. Москва жила, дышала, суетилась, радовалась зиме.
Он смотрел на этот мир и не чувствовал ничего, кроме отчуждения. Это была картинка, нарисованная за мутной слюдой. Он был здесь, но он не был её частью. Он спас их всех — этих купцов, этих мальчишек, весь этот город. Он отдал за это всё, что у него было — своих людей, свой покой, свой разум. А теперь он стоял и смотрел на них из окна своей тюрьмы, и они даже не знали о его существовании. Или, что хуже, знали и боялись. Боялись колдуна, выскочку, которому царь по необъяснимой прихоти даровал боярский чин.
В памяти всплыл грохот боя, запах пороха, крики раненых. Адреналин, ясность цели, чувство плеча товарища рядом. Тогда, в этом хаосе, он был жив. Он был нужен. Каждое его решение, каждый приказ имел вес, менял реальность. А сейчас? Сейчас не было ничего. Только четыре стены роскошной тюрьмы, призрачный вкус песка во рту по утрам и медленно подступающее безумие. Он был оружием, которое после боя заботливо протёрли, смазали и убрали в ящик до следующей войны. И этот ящик был куда страшнее любого поля боя.
Вечером он вошёл в её кабинет. Даша всё так же сидела за столом, склонившись над бумагами при свете пары свечей. Тени на стенах дёргались, и стеллажи с книгами, казалось, надвигались на неё из темноты. Она была так поглощена работой, что не заметила его прихода. Он постоял на пороге, глядя на её сосредоточенное лицо, на упрямую складку между бровями. Она была похожа на одержимую.
— Даша, — тихо позвал он.
Вздрогнув, она подняла взгляд. В её глазах отражалось пламя свечей и глубокая усталость.
— Что-то случилось? — спросила она усталым, но ровным голосом.
— Да, — он подошёл ближе, остановился у края стола. — Случилось. Я хочу, чтобы ты это прекратила.
Она непонимающе нахмурилась.
— Прекратила что?
— Вот это всё, — он обвёл рукой комнату, заваленную свитками. — Хватит копаться в этих бумагах. Оставь их.
Даша медленно отложила перо. В её глазах появилось холодное отчуждение.
— Ты в своём уме, Максим? Это единственное, что у нас есть. Единственная ниточка, ведущая к пониманию того, с чем мы столкнулись.
— Я в своём уме. Пока ещё, — он понизил голос, в нём зазвучали нотки, которых она ещё не слышала — отчаяние и мольба. — Ты не понимаешь. Эти бумаги, эти шифры… они все об одном и том же. О порталах. О сети. О той дряни, что сломала мой дар. Каждый раз, когда ты подбираешься к разгадке, когда ты находишь новый ключ, этот… шум в моей голове становится невыносимым. Я чувствую это физически, Даша. Будто ты ковыряешься палкой в моей открытой ране. Это не просто опасно. Это меня убивает.
Тишина, наступившая после его слов, стала плотной, в ней был слышен только треск свечи.
На миг уголки её губ дрогнули, взгляд смягчился. Но лишь на миг. Она тут же выпрямилась, подбородок заострился. Взгляд, мгновение назад бывший тёплым, стал непроницаемым.
Она встала.
— Тише? — переспросила она, и её голос звенел, как натянутая струна. — Ты предлагаешь нам затаиться и ждать? Чего, Максим? Когда Годунов решит, что мы слишком много знаем и станем опасны? Когда его «цепной пёс» Белозёров получит приказ сопроводить нас не в палаты, а в застенок? Нас не оставят в покое. Никогда. Нас либо используют до последней капли, либо уберут, как убирают свидетелей.
Она подошла к нему вплотную, глядя прямо в глаза.
— Бездействие — это медленное самоубийство, — выдохнула она. — Эти бумаги — не просто ниточка. Это наше единственное оружие. Единственный шанс понять правила игры, быть на шаг впереди. Единственная возможность выжить.
Она отшатнулась, словно от удара. — Времени нет, Максим. — Её голос надломился, но тут же снова стал стальным. — У нас его нет, пойми ты! Пока ты будешь «разбираться», нас тихо удавят во сне. Я не могу остановиться. Даже ради тебя. Особенно ради тебя. Если мы не найдем выход, твои мучения были напрасны. Я потеряла всё, Максим. Моих людей, моё дело, мою свободу. Всё, что у меня осталось — это мой ум и вот эти свитки. И я не позволю тебе отнять у меня и это.
Их спор зашёл в тупик. Они стояли в нескольких шагах друг от друга, но казалось, их разделяют вёрсты. Он умолял её о милосердии, она требовала от него борьбы, которой в нём больше не было. Он хотел выжить. И она хотела выжить. Но их пути к выживанию теперь вели в разные стороны.
Он молча смотрел на неё ещё несколько секунд, потом развернулся и вышел. Дверь за ним закрылась с тихим щелчком.
Даша осталась одна, посреди своего бумажного поля боя. Глаза предательски защипало. Она с такой силой впилась ногтями в ладонь, так что на коже остались следы. В этой войне она осталась совсем одна.