Как величина Римской республики способна поразить неопытного исследователя, так величина самого Рима способна повергнуть в шок любого путешественника, незнакомого с размерами античных мегаполисов. В первом веке до нашей эры Рим приближался к зениту своего блестящего великолепия. В это время, Рим, безусловно, являлся самым густонаселённым городом Европы. И, пожалуй, одним из самых красивых. Не только сосредоточением власти, но городом философии, права, литературы и великолепного изобразительного искусства. Но самое главное, Рим был космополитическим городом! Как современные мне Нью-Йорк, Токио, Мехико или Шанхай, он кипел бурлящим котлом и в нем встречались представители самых различных наций или культур.

Бог мой, здесь проживало полтора миллиона жителей – немногим меньше, чем в современном мне Риме, спустя две тысячи лет вперёд! Со времени своего появления вид «homo sapiens» (кстати, отметьте, мы называемся - на латыни!) не сталкивался ни с чем подобным.

Рим удивлял меня.

Рим потрясал.

Но первым, что поразило меня при приближении к знаменитому городу, стали его цвета.

В Риме преобладали, как ни странно, белый и оранжево-красный, вместо ожидаемого серого, столь привычного для известных мне мегаполисов. Красным был цвет терракотовых черепичных крыш, а вот ярко-белым – фасады оштукатуренных домов и сияющие мрамором колоннады храмов. Тут и там, в красноватом черепичном море сверкал и зелёно-золотой: это позолоченные бронзовые крыши публичных зданий, окисляясь на воздухе с течением лет, покрывались зеленоватой патиной…

Помимо красного, белого и золотого, в Риме оказалось много зелёного. Наличие зелени поражало. Самый населённый город планеты имел внутри своих стен огромные пространства растительности! Невероятно, но правда: в Вечном городе, столь плотно заставленном памятниками, домами, храмами и предметами искусства, открыто выставленными на улицах, приблизительно четверть его площади занимали зелёные насаждения – частные сады, священные рощи, публичные парки и перистили патрицианских особняков.

О да, патрицианские особняки. Патриции, чёрт возьми …

Быт и нравы этой категории римских граждан, привлекали меня особо. Скажу откровенно, с точки зрения обывателя двадцать второго века, жизнь богатого аристократа в Риме представлялась мне загадочной и немыслимо сладкой. Огромное состояние, нажитое моим альтер эго во время завоевания Галлии, оставалось в его полном распоряжении даже после краха политической карьеры. Гигантские виллы, сравнимые по площади с небольшими европейскими странами моего времени, сотни тысяч рабов, – именно сотни тысяч! - дворцы, золото, множество произведений искусства, пурпурные одежды, немыслимое изобилие пищи, хорошего вина, а также свободного времени, – все это находилось в моем полном распоряжении. Рубикон не был пройден, но означало ли это для Цезаря появление каких-то личных ограничений?

Вероятно, нет.

Более того, ведя речь о рабах, следовало отметить одну немаловажную деталь: две трети невольников Рима являлись женщинами. Догадываетесь, о чём я?

Разумеется, я вовсе прельщался подобными возможностями, оставаясь приверженцем моральных правил, прихваченных в качестве багажа из оставленного в прошлом двадцать второго века. Но согласитесь, если все вокруг – я имею в виду все общество, а не только аристократию, - упивалось подобными вещами, невозможно было оставаться от этого в стороне. Во всяком случае, широко осуждать рабовладение и принудительный секс в условиях Рима первого века нашей эры было просто немыслимо, невообразимо!

Римские аристократы не имели гаремов в полном смысле этого слова. Ситуация сложилась куда более изощрённая. Любая рабыня, находящаяся в доме своего господина, являлась предметом его домогательств в любое время и в любой форме. Так что в гаремах римляне не нуждались.

В военном лагере под Равенной с женщинами обстояло туго. Но не у Цезаря. Захваченный политическими интригами, я не упоминал об этом раньше, но старый развратник Цезарь, клянусь, не зря носил лысину. Случайно или нет, вместе с ним в претории (кроме Квинта Пуны) обитали две восхитительные девчонки.

О том, что Цезарь в Галлии унаследовал от своего учителя Лукулла привычку дефлорировать девственниц, я читал давно и запомнил как раз благодаря экстравагантности этого специфического хобби. Извращённый секс был в Риме явлением обыденным, будничным и привычным – этой проблемой реально не заморачивались. Но Цезарь, как «продвинутый пользователь» заморачивался этим, так сказать… меньше остальных. Каждое утро из обоза ему приводили новую девушку. Лет этак двенадцати-четырнадцати, не больше.

Он её «портил» и утром осчастливленную невольницу уводили.

Узнав об этом в лагере под Равенной, я немедленно покончил с указанной традицией, чем вызвал немалое удивление офицеров.

Оправдывало моего визави только одно. Подобные извращения являлись будничным явлением для нобилитета, то есть высшего класса римского общества, иногда именуемого сенаторским сословием.

В Риме сенаторы процветали.

Политические обязанности им не докучали. Прочих же сенаторы не имели.

Позабыв о нудных заседаниях в магистратах, сенаторы уклонялись от надоедливого общественного долга и отбывали в свои гигантские провинциальные имения, чтобы заняться множеством важнейших и неотложных вопросов. Например, посетить в соседнем городе новые термы, полюбоваться зрелищами боев в цирке, насладиться бегами колесниц или пантомимой актёров. А то и вовсе уехать купаться на соляные источники в какой-нибудь модный сицилийский курорт.

Там, умащённый ароматическими маслами, облаченный в элегантную тогу столичного аристократа, в золочёных носилках на плечах мускулистых рабов, пронзая толпу почтительно расступающихся зевак, сенатор отправлялся на свидание к хорошеньким актрисам в театр, иностранным гетерам в дорогой лупанарий или чужим жёнам в соседний особняк. Разница, как вы понимаете, была не велика. Реальное исполнение общественных обязанностей, увы, также отнимало у сенатора время: пирушки-проводы друзей и клиентов на должности в удалённые провинции, присутствие на бесчисленных судебных процессах, поддержка избранных на комициях «своих» кандидатов в народные трибуны, выступление свидетелем при составлении завещаний, значительных сделок, обручении молодожёнов, облачении юноши в тогу и так далее, и так далее, и так далее бесконечно – все это составляло будни римской элиты.

Жены сенаторов не уступали предельной занятостью своим мужьям. Днями напролёт они сидели перед зеркалами. Зеркала были бронзовыми, но их важности это нисколько не умаляло. Бесчисленные служанки завивали матронам волосы, накладывали румяна на белую, словно алебастр кожу. Бесчисленные портные подбирали наряды, ювелиры делали украшения, купленные философы произносили речи о нравственности, а невольники-актёры декламировали чувственные стихи о любви.

Завершив туалет, нарядные и счастливые, знатные дамы, подобно мужьям, отправлялись в загородные прогулки. На выезде матрону сопровождали толпы рабов. Лакеи, носильщики, слуги, курьеры, секретари, гладиаторы, вилики, танцовщицы, погонщики, музыканты, наконец, многочисленные наперсницы, из числа красивых рабынь – составляли эскорт благородной дамы. К этой разношёрстной компании знатная римлянка обычно прилагала карлика-горбуна, философа-моралиста или дрессированную обезьяну – по настроению.

За границей померия, на лоне прекрасной италийской природы, увешанные золотом и уставшие от трудов, матроны встречались с подругами и обменивались сплетнями, добытыми за неделю. Обсуждая слухи и создавая новые, благородные дамы язвили в адрес соперниц и враждебно посматривали на дорогих куртизанок, в это же время проезжающих по дороге. Удивительно, но роскошные шлюхи, небывало дорогостоящие даже для богачей, обожали загородные прогулки не меньше, чем жены аристократов.

Знатная молодежь в Вечном городе тем более не сжигала годы понапрасну. Натёртые благовониями и облачённые в щегольские венки, юноши из патрицианских фамилий возлежали в триклиниях и предавались разврату, обжорству или же пьянству – в зависимости от изысканности пристрастий. Лежа в объятиях проституток или актрис (профессии считались идентичными), они пили вино, слушали игру арфы, смотрели пляски ловких рабынь и делились впечатлениями от безделья.

На следующий день, проснувшись после полудня, они шли в дорогие лавки, что теснились на улочках возле Форума, в сопровождении телохранителя и обязательного секретаря, – чтобы торговаться с продавцами (не самому же это делать), покупать хрустальные чаши, жемчуг, дорогие ткани и вина, старинные амфоры, серебряные и золотые браслеты, яшму, лектики с черепаховыми инкрустациями, столы, кресла из слоновой кости, собак, лошадей, а около храма Кастора в жаркой схватке аукциона - красивых мальчиков-рабов или тренированных наложниц, со ртом, обученным флейте или феллации.

Остальные классы римского общества не отставали от аристократов, стараясь преуспеть в тех делах, которыми столетиями занимались их предки.

Ремесленники теснились в убогих мастерских, делали горшки, валяли сукно, работали в красильнях, стучали молотом, строгали, пилили, ткали и занимались миллионами разных дел. Ближе к ночи, утомлённые тяжким трудом и духотой заставленных помещений, мастеровые возвращались к себе домой – в жалкую, убогую конуру, служившую им квартирой. Обычно, на верхнем этаже густонаселенного дома-инсулы, построенного хозяином наспех, лишь бы сдавать.

Тут они ужинали бобами, ячменной кашей, варёным и жареным горохом – если дела шли хорошо, или похлёбкой из порея – если дела шли плохо. После ужина сразу падали спать. Заснуть, между тем, было нелегко. За стенами бранились соседи, с улицы доносился грохот ломовых телег и злобная ругань ночных извозчиков.

«Всадники», представители коммерческого сословия, в отличие от мастеровых проводили время не дома, а в публичных местах. Великое множество из них, например, толпилось в портике Мунция, служившего хлебной биржей. На форуме обсуждали курсы акций, спорили о строительных подрядах, откупах провинциальных налогов, контрактах на хранение и поставку, аренде и выкупе муниципальной земли, сборах податей и новых таможенных сборах. В конторах давали взаймы под большие проценты юнцам, сенаторам и иностранным царям. В гражданских судах взыскивали с несостоятельных должников и описывали имущество. На площадях проводили аукционы и заключали тысячи сделок в час.

Рабы и вольноотпущенники, занимавшиеся торговлей свининой, живописью, извозом, сбором мочи для прачечных и кожевенных, чеканкой монеты, заготовкой навоза, писательскими делами, огородничеством, фармацевтикой, скульптурой и хирургией, а также, как ни странно, покупкой-продажей других рабов, – яростно интриговали друг против друга, добиваясь благосклонности суровых хозяев.

Перегрины* (прим.автора: «перегрины» - особая юридическая категория постоянного римского населения, дословно - «путешественник», по факту - лицо без гражданства, «не гражданин»; важно отметить, что «перегрин» это вовсе не иностранец, а именно постоянный житель Римского государства, как Рима, так и провинций, но не имеющий гражданских прав, «не квирит») из различных областей Европы, Африки и передней Азии, прежде всего, бедная молодёжь, просители милостыни, беглые преступники, пожилые шлюхи, разорённые купцы, опустившиеся старики, проигравшиеся игроки, инвалиды, калеки, честные путешественники, а также прочие иностранцы любых разновидностей и мастей, ищущие защиты, заработка, карьеры или просто соблазнённые общественными раздачами в Вечном городе, - все они толпились около бесплатных общественных столовых, где от корзин с припасами неслись соблазнительные ароматы. Каждый спешил со своей посудой, а получив порцию, тут же жадно поедал, отвернувшись от остальных.

Клиенты, одетые в тоги, но только выцветшие и старые, с заплатами на башмаках и печатью усталости на лицах, толпились у дома своих патронов, как положено по утрам. Дождавшись выхода покровителя, они произносили льстивые речи и, если их удостаивали внимания, пытались уладить свои дела.

В судах, на многочисленных гражданских и уголовных процессах, при большом стечении лиц – заинтересованных и не слишком, – гремела привычная дуэль истцов и ответчиков. Стороны яростно доказывали свою правоту и всячески поносили противников.

На окраинах римских кварталов в грошовых кабаках, куда не показывал носа ни один приличный гражданин, где убивали, грабили, насиловали, но куда невозможно было попасть из-за тесноты, собирались завсегдатаи этих печальных заведений: мошенники, бродяги, могильщики, разбойники и ворьё. Последние находились в непрерывных столкновениях со стражей городского претора, безуспешно защищавшего от них римские улицы и дома. Здесь же, в грязных харчевнях на окраинах великого города, можно было во множестве отыскать отставных гладиаторов и атлетов, искалеченных кулачных бойцов, возниц колесниц, цирковых наездников, забытых актёров, неудавшихся жрецов, а также обнищавших ветеранов Мария, полных воспоминаний о славных подвигах в тевтонских лесах. Эти люди приходили в таверны, чтобы отвлечься от мрачных дум за игрой в кости, согреться за стаканчиком скверного вина или поговорить о бедствиях несчастных квиритов.

Жизнь простых граждан римской Республики, впрочем, проходила не только через тёмные полосы.

Богатые храмы собирали армии прихожан. По улицам Вечного города шествовали пышные процессии в честь многочисленных олимпийцев. Ежедневно совершались обильные воздаяния и приносились кровавые жертвы. Циркус Максимус, как всегда, был полон до самой последней лавки. С утра до захода солнца огромные толпы смотрели здесь представления. «Хлеба и зрелищ!» - таков был девиз квиритов. Сенаторы, всадники и простолюдины, посаженные в цирке рядом друг с другом, нисколько не смущались соседства. Патриции учтиво держали зонтики над своими дамами, защищая их от дождя или солнца. Бедняки пожирали глазами удивительные наряды и красоту знатных женщин. Зрители перебрасывались шутками, что-то рассказывали, обсуждали и с удовольствием покупали пирожки с луком, сыр, печёную курицу, большие лепёшки и разбавленное вино. Для сотен тысяч людей различного звания Циркус Максимус являлся любимым зрелищем, предлагавшим бега колесниц, кулачных бойцов, скороходов, борцов и, конечно, бои гладиаторов – поединки и небольшие сражения.

В многочисленных уличных театрах народ кормили комедией или драмой.

И то, и другое обычно изображало жизнь, привычную каждому из квиритов. Рыбаки, охотники, виноделы, дровосеки, горшечники, сукновалы - все они становились героями римской сцены. Здесь я отметил одну деталь: все комедии были переполнены грубоватыми остротами, отличались простонародными выражениями и отвратительной непристойностью. Женские роли исполнялись мужчинами. А также (хоть иногда) содержали прямые политические намёки, которые, как ни странно, встречались зрителями с неприкрытым энтузиазмом. Кстати, общаясь с римлянами, я заметил, что не только мой личный секретарь Пуна, но римляне вообще и Рим в частности являлись… очень грубым народом. И выражение «вульгарная латынь» бытовала в моё время не зря. Ругались здесь все, всегда и на чём стоит свет! В моём родном мире за большинство выражений уже бы резали друг другу глотки. Но римляне словно не слышали оскорблений. Они действительно ТАК ГОВОРИЛИ. И вовсе не грубили друг другу, - то была заурядная римская речь! Грубость шла в ход почти повсеместно. На рынке, в таверне, среди друзей, знакомых, между женщинами и мужчинами, среди рабов и среди господ, среди старых товарищей и людей почти незнакомых.

Рим сам был грубостью. Рим сам был груб.

Подобный стиль общения возник за столетия беспрерывных завоеваний, которые римская республика вела с момента последнего Галльского нашествия на Италию. Переизбыток среди населения грубой солдатской массы, сражающейся во время войны и пьяной во время мира, избыток рабов, бездельников-приживал, готовых только на военную службу и не способных к труду – всё это не могло не сказаться на нравах городских обывателей. И хотя изредка в Риме попадались такие тонкие ценители искусства и высокой культуры, как, например, сражающийся с Чёрными скифами доблестный триумвир Марк Лициний Красс, большинство квиритов являлось приземлёнными потребителями с ограниченным кругозором, но с неограниченными материальными запросами, компенсировавшимися подачками знаменитых личностей вроде Цезаря и Помпея. Духовная жизнь львиной доли обитателей вечного города как максимум сводилась к жертвоприношениям каким-нибудь нелепым божкам. Как минимум – к полному игнорированию ноосферы во всех её проявлениях кроме веры в амулеты и бытовых суеверий.

Даже Марк Красс, прославившийся тем, что был не в состоянии пройти мимо красивой статуи или картины, стимулировал своё чувство прекрасного не столько тягой к высокому искусству, сколько тщеславием, напитанным переизбытком денег. Остальные римляне, не имевшие капиталов Красса, свою любовь к высокому выражали более приземлено, в чем я убедился сразу же, оказавшись на улицах Вечного города. По ходу движения от Сервилиевой стены по Альта Семита до Квиринала все стены вокруг меня были буквально утыканы изображениями фаллоса. У римлян на этом органе явно имелся пунктик!

В Вечный город вело множество ворот – Капенских, Коллинских, Виминальских, Тибурских, Эсквилинских, а также Палатинских, охраняющих элитный аристократический квартал. Этот квартал, где жили самые знатные и богатые граждане города (Красс, Помпей, Гортензий, Метеллы, Курионы, Бруты, Корнелии, Сципионы, Юлии и все другие, чьи имена блистали в римских летописях подобно драгоценным камням), всегда играл большую роль в жизни Вечного города. Палатин располагался на меньшем из семи холмов Рима и получил название в честь старой, позабытой богини – хранительницы скота Палес. Здесь находился древний «Рома Квадрато» или «Квадратный Рим» и священные остатки седой старины, предмет гордости народа квиритов. Все они бережно сохранялись в течение веков потомками: пещера волчицы, по преданию, вскормившей Ромула и Рема; источник и смоковница, под которой их нашли в корзине; шалаш их воспитателя-пастуха, хижина будущего царя Ромула и многое другое, столь многочисленное, что невозможно было описать.

Когда я проходил по улице во главе своих десяти солдат и большой повозки к тому месту, где находился старый дом Цезаря, на меня нахлынули болезненные воспоминания.

Сам Цезарь, возможно, мог бы вспомнить волнение, которое испытывал на этих улицах очень давно, ещё будучи юнцом. Он мог бы вспомнить вторжение Суллы, первое путешествие в Сенат после получения дубового венка* (прим.автора: «дубовый венок Гая Цезаря» – удивительно, но великий исторический деятель, был не только талантливым полководцем, политиком, оратором и писателем, но и бесстрашным рядовым воином. В возрасте двадцати лет он совершил невообразимый подвиг – первым из солдат осаждающей армии взобрался на стену вражеского города. Поступок, с доблестью которого, на самом деле, мало что можно сравнить), смерть Гая Мария, приходившегося ему дядей, штурм города, кровавые убийства родственников и друзей, последовавшие вслед за этим. Сколько лет ему тогда было? Двенадцать? Четырнадцать? Достаточно много чтобы усвоить урок: закон склоняется перед силой.

Никто из сопровождавших меня охранников не видел Вечного города раньше: шестеро из них были эдуями-германцами, а четверо оставшихся - родом из маленьких деревушек на побережье Нарбонской Галлии. Солдаты старались не отвлекаться, но это представлялось невозможным, ведь перед их глазами мифический город приобретал реальные очертания!

Руфус, например, являвшийся квиритом, но никогда не бывавший в Риме до сего дня, испытывал страх перед огромным количеством людей, сновавших на шумных столичных улицах. Я же видел город, словно глазами своих солдат!

И правда, второго подобного места в мире было не найти. С Вечным городом не могло сравниться ничто! Запахи еды, дыма, чеснока и восточных специй смешивались на его улицах с громкими разговорами, стуком молотков чеканщиков и кузнецов, выкриками торговцев. От разнообразия одежды, украшений и головных уборов рябило в глазах. Казалось, весь мир собрался внутри стен великого города! Для всякого человека первое путешествие по Риму являлось воистину праздником ощущений, и я получал удовольствие от собственного изумления и удивления своих поражённых солдат …

Пуна помнил дорогу, но и я, как ни странно, узнавал знакомые повороты, очертания улиц или домов. Казалось, я помнил эту дорогу почти бессознательно, угадывая правильный путь, которым вёл секретарь. Мозг Цезаря, очевидно, сохранял эти воспоминания.

По мере того как мы поднимались над долиной, заполненной беспорядочно размещёнными владениями, и карабкались по мощёной горной дороге, вдоль которой за скромными дверьми и воротами пряталось богатство, улицы становились менее оживлёнными, но более чистыми. К цели же нашего путешествия мы подошли совершенно внезапно.

Пуна, ковыляя впереди, внезапно замер, словно старый пёс, учуявший знакомый след, и мягко развернулся к неприметной стене, что тянулась слева от нас. В её массивной толще зияли дубовые ворота цвета спелой шелковицы — тот самый редкий вишнёво-фиолетовый оттенок, что добывался из багряных улиток в дальних финикийских водах и стоил целое состояние. Подобных ворот мы миновали множество — все они были как братья-близнецы: ложные башенки по бокам, широкие створки для повозок и лектик* (прим.автора: «лектика» - римская разновидность паланкина), узкая калитка для пеших гостей в правой створке. Но эти... эти были иными.

Это был дом Цезаря. Мой новый дом. Твердыня, где, возможно, мне предстояло обрести новую судьбу и провести всю оставшуюся жизнь.

По едва заметному сигналу Пуны воины напряжёнными от усилий мускулами вкатили во двор тяжёлую повозку с ботом Beretta ASB-16, затянутую плотной тканью, словно в погребальный саван. Десять дюжих мужчин едва справились с ношей, перекатывая её через высокий мраморный порог. Я же вошёл в Домус* (прим.автора: «Domus» – обобщённое название родового особняка; под словом «domus», собственно, понимался вовсе не дом. Термин объединял огромное количество значений, и близок, скорее, к понятиям «малая родина» и «семья») следом, и передо мной открылся вестибюль, вымощенный чёрно-белой мозаикой, где весёлый Вакх в венке из плюша вёл за собой пьяную процессию менад и сатиров.

Дом простирался далеко вглубь и насчитывал, как я знал от Пуны, три отдельных больших крыла: «жилое» с спальнями-кубикулами и личными кабинетами; «парадное» с приёмными и гостевыми залами, столовой на три ложа и библиотекой, где хранились сотни свитков; а также «хозяйственное» с кухней, кладовыми и достаточно комфортными жилыми помещениями для рабов.

В кухне, уставленной медными котлами и амфорами с оливковым маслом и гарумом, царил так называемый «структор»личный повар Цезаря, чьё искусство славилось на весь Рим. Рядом с кухней из-за нагревательных приборов для воды располагались термы с прохладным бассейном «фригидарием», тёплым бассейном «тепидарием» и жарким бассейном «кальдарием», где можно было смыть усталость долгого дня, по-очерёдно окунаясь в воду разной температуры, а в завершение погрузиться в открытый вечерний уличный бассейн.

Рабов в Домусе обитало не менее полусотни душ — и это при том, что Цезарь практически не проживал здесь последние десять лет. Каждый из пятидесяти слуг-невольников был винтиком в отлаженном механизме: «атриензис» выполнял функции управляющего, «кубикулярии» отвечали за весьма богатый хозяйский гардероб, «педагог» следил за обучением малолетних и несовершеннолетних детей, в том числе, что интересно, несовершеннолетних рабов, многие из которых обучались грамоте и счёту дабы в будущем составить рабскую «элиту» дома или поместья, стать управляющими, заведующими складами, приказчиками торговых контор, промышленных предприятий или бухгалтерами. Особо выделялись «лектикарии» - носильщики господской лектики, «курсоры» - гонцы, призванные передавать вести от хозяина Домус в качестве местных живых «СМС-ок» и обязанные не только обладать быстрыми ногами, но и хорошо разбираться в улицах двухмиллионого Рима, а также «орнатрикс» - парикмахер и визажист, обслуживающий как хозяина, так и многочисленных рабов или рабынь... В общем большой и богатый римский Домус по количеству «сотрудников» и разнообразию из специализации мог бы вполне перещеголять какой-нибудь современный мне небольшой торговый центр, рассчитанный на обслуживание жилого микрорайона в тысячу обывателей.

Сейчас все эти незнакомые, однако находящиеся в мой власти - и даже «собственности» - люди высыпали нам на встречу и плотной грудой столпились в атриуме, встречая старого «нового» хозяина. Коротко кивнув и поприветствовав таким образом ближайшую группу домашних рабов, я поручил секретарю Пуне позаботиться о размещении телохранителей, а затем попросил немедленно проводить меня в комнату в которой мог бы отдохнуть после путешествия.

Меня провели в личный кабинет, отделённый от главного зала изящной колоннадой. Я с интересом огляделся и меня охватило весьма необычное чувство.

Так ли сладко возвращаться домой, если дом — не твой?

Комната дышала чистотой и безупречным, почти стерильным порядком. Я бы назвал его «безжизненным». Или даже «пугающе мёртвым». Но это, разумеется, была лишь иллюзия, порождённая контрастом с моим прежним миром. Отсутствие мобильного телефона и голографического экрана — гнетущая утрата для человека, видевшего офисы будущего, не так ли? Но для Рима Первого века до Рождества Христова — совершенная норма.

Все поверхности здесь сияли идеальной чистотой: отполированные мраморные столешницы, резные спинки кресел из неизвестного мне тёмного дерева, гладкие стволы колонн. Свитки лежали в плетёных корзинах прямоугольной формы, разложенные едва ли не с геометрической аккуратностью. Ничто не отвлекало взгляд человека, вошедшего в это царство порядка от созерцания великолепного письменного стола, вырезанного из цельной плиты почти идеального белого мрамора, лишённого прожилок и вкраплений очень массивной, но невообразимо изысканной, благодаря замысловатому узору цветов и листьев, вырезанных резцом мастера и покрывающих сейчас полированную гладь этого благородного камня. Одиночество мрамора нарушал лишь керамический стакан для стилусов, покрытый чёрной и красной вязью.

Я подошел к окну с тончайшими бронзовыми переплетами решётки. Внизу, у узкого бассейна, обсаженного миртовыми кустами, секретарь Пуна о чем-то совещался с управляющим — вероятно, о размещении телохранителей, их содержании в особняке и прочих мелких хозяйственных нуждах. Пожав плечами, я кликнул раба-кубикулярия и попросил проводить меня в термы.

Там, в просторном каменном зале с гигантской ванной из каррарского мрамора, я сбросил с себя одежду, тонкая туника и роскошная тога мягко упали на пол. И подошёл к высокому бронзовому зеркалу в раме из полированного кипариса, украшавшему стену под ликами Купидонов. Глядя в него, я увидел лицо, казавшееся гораздо моложе того смуглого, усталого почти пожилого человека с морщинами у глаз, которого мой взгляд через зеркальную гладь впервые упал в далёком сейчас лагере под Равенной.

Теперь же на меня смотрел, конечно, не юноша с гладким лбом, лишённым морщин, и детским невинным взором, но вполне молодой и крепкий мужчина, полный сил и с телом, в котором таилась новая, неведомая доселе Цезарю бодрость. Видимо, безделье и отсутствие смертельных забот способно излечить всякого человека вернее самых лучших докторов и лекарств.

Глаза Гая Юлия приобрели яркий голубой цвет, а тело, крепкое и выносливое, не отнюдь не лишённое в последнее время некоторой дряблости, отягощённой пирами и излишествами в постели, – стало казаться более жилистым и подтянутым. Разумеется, рассудок мой шептал, что это была не более чем игра воспалённого воображения, напитанная головокружительным ощущением от нового состояния личности и возбуждения, которое охватило меня в последние дни. Путешествие подошло к концу и у заёмного тела едва хватало сил, чтобы стоять на ногах.

Но Цезарь не зря являлся богачом и рабовладельцем.

От тягостной усталости, накопленной за день, меня избавили домашние рабыни. В купальню, окутанную паром и ароматом кедрового масла, впорхнули четыре прекрасные нимфы, возрастом едва превышающим тот, в котором девочка становится женщиной, и окружили меня заботой. Полностью обнажённые, они под руки ввели меня в ванну. Их движения были отточенными и полыми грации. Две из них, с руками, умащёнными благовонным арабским маслом, принялись за массаж моих затвердевших плеч и спины, снимая напряжение долгого дня. Тонкие, но удивительно сильные пальцы разминали уставшие мускулы, следуя знанию и навыкам, весьма странным для столь юных созданий. Две другие, тем временем, растворив в тёплой воде душистые лепестки роз и шафран, приступили к омовению моего тела. Они работали гладкими ладошками, мягкими губками из морской травы и собственными губами, нежными словно шёлк. Прикосновения их были почтительны и безмолвны, а взоры, полные детского любопытства, скользили по моему лицу и телу, по самым интимным местам, пытаясь угадать настроение владельца и господина.

После омовения меня обернули в просторное, грубоватое полотенце из египетского хлопка, и те же заботливые почти детские руки повели счастливое тело Цезаря в его личные покои — «cubiculum» или же спальню.

Комната «кубикулум» была устроена как подлинное убежище от мира, каменный кокон, отгороженный от дневной суеты и ночных тревог Вечного города. Воздух в ней был прохладен, несмотря на летний зной, витавший за стенами, а также плотен и густ от смолистого аромата сандала, источаемого бронзовой курильницей в форме дремлющего под деревом бога Пана. Стены, окрашенные в глубокий и почти чёрный ультрамарин, добытый из заморского лазурита, не отражали свет, а словно бы поглощали его, вбирая в себя мягкое сияние единственной масляной лампы из позолоченной меди. Пламя её, заключённое в алебастровый шар, отбрасывало на стены и сводчатый потолок неясные, трепетные тени, которые плясали медленный танец, напоминая о призрачных обитателях царства Морфея.

Ложе, широкое и невысокое, напоминавшее скорее постамент, нежели обычную, пусть и дорогую мебель, стояло на невысоком мраморном подиуме. Его массивная спинка была искусно инкрустирована пластинами эбенового дерева, слоновой кости и перламутра, складывавшимися в сложный геометрический узор, лишенный изображений людей или богов — лишь с чистыми, очень плавными и абстрактными, но оттого успокаивающими линиями и формами. Ложе было застлано тончайшей шерстяной тканью цвета спелой вишни, а поверх неё лежали десятки подушек разной величины, набитые лебяжьим пухом, привезённым с далёких северных берегов Эвксинского Понта .

Напротив ложа, в неглубокой нише, стояла небольшая мраморная статуя Сомна — бога сна, его крылатая фигура казалась особенно умиротворённой в окружающем полумраке. У её подножия лежало несколько навощённых деревянных дощечек и свиток — последние мысли перед погружением в забытье. Пол был выложен мозаикой из тёмной смальты, изображавшей плавные, гипнотические спирали, увлекавшие взгляд к центру комнаты. Сквозь полуоткрытую дверь, завешанную тончайшей тканью, доносился отдалённый, убаюкивающий шёпот фонтана в перистиле, его монотонный плеск сливался с неумолчным стрекотом цикад за стенами дома, создавая природную симфонию, заглушавшую шум большого города. В этой комнате время текло иначе, замедляя свой бег, и сама атмосфера навевала дремоту, обещая забвение и восстановление сил под незримым покровительством ночных божеств.

Мы вошли в кубикулум беззвучно, как тени в полумраке огромной спальни, босые ступни не издали ни единого звука на холодных мраморных плитах. Невольницы, немедленно усадив меня на край широкого ложа, тут же окружили меня заботой, расположившись по вокруг мужского тела, словно тени со всех сторон.

Воздух, уже насыщенный тяжёлым ароматом растопленного воска и сандала из бронзового светильника, внезапно сгустился, наполнившись новым, тревожащим душу благоуханием — ароматом девичьего тела, смесью молодой кожи, свежего льна, свежего молока и полевых цветов, принесённых с собой с ночных лугов. Это было подобно тонкому яду, медленно проникающему в сознание.

Четыре рабыни, дерзкие соблазнительницы, словно живые воплощения заботы и утешения, предложенные самой судьбой в этот момент глубочайшего и жуткого одиночества, в которое был погружён Цезарь, окружили меня нежностью и страстью. После Рубикона, после всех этих дней, когда душа моя была пуста и выжжена, как солончак, их молчаливое присутствие казалось единственной опорой в рушащемся мире. И всё же, в самой гуще этого предлагаемого утешения, таилась невыносимая мука. Ибо всё происходящее было удивительным, ведь каждая из этих четверых богинь юности была непорочной девственницей. Я читал это не только в заверениях Пуны, предварявших их появление в моей спальне, но во всем остальном - в робком трепете их ресниц, в волнении их трепетных вздохов, в их первом прикосновении к мужскому телу. Но какая зловещая, отточенная уверенность сквозила в каждом последующем движении этих невинных дев! Клянусь всем святым, что опыт и напор с которыми они принялись одаривать меня ласками были достойны самых опытных и неистовых из куртизанок! Их движения были лишены суеты и волнения, но полны грации и плавности, отточенной долгими часами обучения, грозными приказами наставниц и обжигающей розгой, терзающей хрупкую плоть.

И всё же, вглядываясь в полумгле в юные тела этих четырёх «девственных соблазнительниц», я не находил следов от ударов и наказаний — ни синяков, ни шрамов. Очевидно, методы обучения постельных рабынь здесь были иными и не завязанными на банальное избиение. Опытность непорочных шлюх была тем ни менее на лицо. Как страстные вакханки, эти тихие жрицы неизведанного культа любви они принялись обжигать меня своими телами - кожей живота, губами, щёчками, языком, упругими маленькими грудками, торчащими словно маленькие мягкие манящие шипы.

Одна, с волосами цвета спелого каштана, опустилась на колени у моих ног, и тут же немедленно и бесстрашно охватила своими прохладными и влажными губами моего друга, погрузила его в себе в рот, проглотив его почти полностью, жадно, упираясь основанием горла в головку, а коралловыми губами в кустарник жёстких волос внизу моего живота.

Другая, русоволосая, с кожей, напоминающей светлый мрамор, встала за сразу над ней, словно поместив первую девушку между своими тоненькими как у подростка, но длинными и сильными ногами, а затем, сложив руки за спиной и выгнувшись всем своим гибким станом, нависнув над подругой точно птичка с лебединой шеей, впилась в мой удивлённый рот своими губами, сладкими как распустившаяся роза, целуя и буквально всасывая мой язык в свой желудок.

Третья же девушка, смуглокожая красавица, с чёрными, как смоль, волосами, опустилась на коленки рядом с первой, что ласкала мой орган, практически полностью поглотив его в себя. Пальчики этой третьей, тёплые, ласковые и нежные, но при этом уверенные и умелые, охватили мою мошонку и принялись массировать её словно мешочек с лебяжьим пухом, при этом не сводя с моего лица взгляда своих тёмных, глубоких, почти бездонных и невероятно красивых глаз.

В те же мгновения, ладони четвёртой девственницы, рыжеволосой, с рассыпанными по плечам веснушками, подобными золотой пыли, легли мне на затылок и плечи, натёртые тёплым маслом с ноткой лаванды. Язык её, настойчивый и жгучий, проник мне в ухо, вонзаясь в него яростно и неистово, будто пытаясь раздвинуть ушную раковину и облизать мой плавящийся от желания мозг. При этом, рыженькая бесовка продолжала как перед этим в ванной массировать мне мышцы спины, шеи, плеч весьма умело и ловко, последовательно спускаясь по моему телу от основания затылка вниз почти к копчику, и снова поднимаясь обратно вверх, одновременно продолжая впиваться своим жёстким словно палец язычком то в одно, то в другое ухо. Её пальцы, делающие массаж, казалось, считывали мои мысли, растворяя моё сознание в яростной и невероятно приятной ласке. Дыхание девушки было горячим и ровным, порхая над моей кожей обжигающими потоками, опаляя мне волосы, сливаясь с шёпотом римской ночи за тонкими стенами дома.

Не стану хвастать, но в ту ночь все четыре «развратных девственницы» были обращены мной в женщин. То был не брачный пир, с накатом яростного, нетерпеливого обладания, но медленный и почти ритуальный танец, что длился едва ли не до рассвета, с долгими перерывами на отдых и полусон. Неистовая четвёрка дарила мне свою непорочность сама, не требуя от мужчины ни напора, ни страсти, но вырывая эту страсть из мужского тела своими губами и языком. Их детская стыдливость тут же смешивалась с женской гордостью, а робость юности — с решимостью, дарованной обучением и осознанием безысходности своей судьбы.

И вот в тишине, наполненной лишь прерывистым дыханием четвёрки девочек или женщин, я был едва ли не изнасилован этими девственницами-насильницами под трепет их ресниц и собственное, надо признать, весьма вялое сопротивление.

Я понимал, что нужно остановить это безумие, не делать того, что делаю, но... я был просто не в силах. К тому же, я ничего и не делал. Лишь утонул в их дыхании, шёпоте, движениях раскинутых рук и раздвинутых бёдер, в этом хоре сердец, бьющихся в унисон с ритмичными движениям моего члена. И молча капитулировал перед всепоглощающей негой и сладким забвением, под мерный плеск мраморного фонтана, позволив этим умелым внимательным пальцам, крохотным окровавленным щёлкам и вездесущим заботливым язычкам унести прочь все тревоги дня, как река уносит опавшие лепестки.

В ту ночь, признаюсь, о морали я позабыл.




Загрузка...