От прожитых лет, а Михаилу последняя декада июля отсчитала шестьдесят семь, и от работы руками в основном да к тому же в собачий холод Сибири, пальцы загрубели так, что ими можно было соскребать щетину. А с длинными ногтями – до крови, как от прорезов опасной бритвой. В юности он, подражая отцу-фронтовику, пробовал такой бриться и походить на зрелого мужчину, вот и запомнил, как сталь режет. Сейчас же, вспомнил и о небритых скулах.
Таким, обычно для своих лет щетинистым, бригадир притопал в контору артели, и хорошо, что свою «Нивушку» не отогнал вчера домой – как знал, что нужна будет ему сегодня в полдень. ...Валера позвонил – встречай! Как же не встретить, Валерку-то?! Ведь ждал его со дня на день! Узнать бы только после сорока пяти лет – да, где-то столько не виделись!
...Узнал сразу: всё такой же худой, носатый и громкий. Правда, узнал по голосу, не видя даже, как внешне года изменили армейского дружка, и подхватил его, как только тот взялся за поручни, чтобы сойти ступенями. Да так, в охапке с ним, и отошёл от вагона, чувствуя лицом и слыша, как колотится сердце такого же, как и сам Михаил, постаревшего земляка и друга.
Валеркины безудержные слёзы обожгли Михаилу размякшие от волнения щёки. Обнимались долго-долго, печалясь тоже. Радость от встречи была, конечно – как не быть крикливому смеху и орущему восторгу после стольких-то лет в неоглядной дали один от другого! А Михаилувдруг открылось, что в радости нет того, что, ой, как нужно ей, безудержной, чтобы не заболтать-не перекричать несчастье в ком-то. Хотя, может, так и должно быть: слёзы тушат радость, чтобы не обжечь сердце чей-то беспечностью, непростительной или излишней? Может, и так!
Мысли – галопом, а не признайся Валерка сразу, что недавно похоронил сына, подумал бы о другом: приводит с собой настроение, причём самое разное, а уж мысли, ...мысли – наперегонки одна с другой. Будто он – пронизывающий ветер из чувств и ощущений, взбудоражит и приманит собой.
Двоих людей из ушедшего прошлого дал себе слово Валерка разыскать: двоюродного брата по отцу и Михаила. Всего-то двоих, и это после прожитых им шестидесяти шести лет! Выходит, что почему-то и зачем-то они ему нужны?! Да как-то осторожно он обмолвился о двоюродном брате, Владимире, а нашёлся тот в Луцке, и слова о нём подбирал будто бы с чего-то зыбкого. Скажет и выдохнет из себя что-то больное. Словно не радость родства нашёл, а суровое и горькое разочарование в кровном родстве.
От полустанка Долино до Кедр – пятьдесят с гаком… Дрожь в руках Михаила не унималась, но не от дороги, к тому же накатанной и прямой. «Нивушке» эта дорога нравилась, а Валерке было в охотку всё кругом рассмотреть. Заодно он говорил, забываясь понемногу, что никогда до этого не видел живую тайгу. Слово «живая» сбило ему дыхание – ещё бы! Хотелось спросить у него, как звали сына, да как захотелось, так и перехотелось. Дочь от первого и единственного брака – Нелей назвал, именем утонувший на Короленовских прудах в городе Горловка старшей сестры. Ему тогда только-только исполнилось четырнадцать, а сестре пятнадцать. Михаил вспомнил: ещё в армии он говорил ему о том, что будет дочь – назовёт Нелей. Пацан сказал – пацан сделал! Тогда – пацан, сейчас рядом с Михаилом сидел Иисус Христос, только и того, что не богочеловек, да распятый в собственной душе калёным горем отец. И это горе выжигало ему сердце. Как сам только что произнёс со стоном: «Доживающая свой век птица с перебитыми крыльями. Обречённое на страдания жалкое существо! А ещё – на один полёт: с обрыва на камни!»
Только в Валерке было и сходство с чем-то Михаилом давно забытым. Романтичное что-то и вроде как отважное, а что?.. Улыбаясь говору друга, подзабытому, да всколыхнувшему в нём такие же подзабытые воспоминания молодости, он не стал предаваться гаданиям на этот счёт. Так: подумалось и на то – мозги!
Проезжая Кедрами, Михаила понесло расхваливать всё, что попадалось на глаза. Даже испарина на лбу от этого выступила. А Николаевичу такое в приятеле явно понравилось – подыграл ему, тараща усталые глаза и гримасничая восторженно, понимая, как же это здорово быть влюблённым в то крошечное земное «моё жизненное пространство». Только Михаил, сияющий довольством в этом густо-зелёном пространстве, не заметил мучительной грусти в глазах друга – годами ранее, ах, сколько же раз тот, воображая, был здесь, у Мишки Чегазова, но со Станислафом; не успел познакомить с сыном, а теперь – и незачем.
Передав дорогого гостя супруге Валентине, сухонькой, но с прежними, девичьими, ямочками на щеках, Михаил вернулся на улицу. И снова дрожь в руках – дочь Настеньку слушал по мобильнику и растирал грудину: дрожь рукам отдало сердце, разволновалось. Слава богу, и Толик отозвался сразу – живой, родной и обещал приехать. А вот когда – не договорили: и не заметил, как выговорил все минуты, да сердечко-то попустило!
Гостей под вечер на подворье Михаила было много – пришли все, кого он пригласил. И двор немаленький и стол под ивами, а не протолкнуться. Вот и хорошо – Валерке именно сейчас нужна добродушная компания. А добродушие к нему – в каждом, хотя бы потому это так, что о нём знают лишь только то, что он с Донбасса!..
Хозяйка Валентина постаралась угодить гостям сибирским разносолами. Народ организованный, оттого и враз стихли за столом. Михаил встал со своего места, говоря этим о торжественности момента, и стал за спину Николаевичу не просто так. Сказал коротко и ёмко и, как обычно, тихо:
– За нашего друга, Валеру!
К Николаевичу тут же потянулись десяток рук с рюмками и фужерами, кто не смог этого сделать – подошли и обступили частоколом его новых друзей. ...С приездом, друг!
...Расходились под рыжей равнодушной Луной. Барчук, узнав от Николаевича, что тот журналист по образованию и, главное, им работал, попросил его о встрече и разговоре. Михаил догадывался, о чём будет разговор, потому и решил за всех: «Через неделю!». Владлен Валентинович согласился: через неделю – у него дома (его отставку с должности председателя поссовета депутаты не приняли). А Волошин, напившийся и агрессивный, вызывал в кедрачах пока что растущее изумление: что-то зачастил капитан напиваться! Игорёша Костромин в знак благодарности своему бригадиру за приглашение, вопрошающе искал взгляд Михаила, да тот был занят Волошиным.
– Не гони лошадей, Макар! ...Проводим и вмажем!
Сказав это так, будто и сам ещё не насладился застольем, подтолкнул того к лежаку, что ядрёно пах наваленным на него сеном. Капитан, утонув в разнотравье, тут же замолк.
Рыжую Луну отыскало одинокое облако – ночь погасила огни, дыша на посёлок озером и тайгой. Шаману не сиделось на краю утёса, но не прохлада скального плато под лапами были тому причиной. Ещё засветло ветер принёс мужской голос, одинаково ласковый и строгий. Это голос из его единственного сна, в котором Шаман – парнишка Станислаф, в бирюзовой воде, что ему до колен, а этот же голос, с берега, просит его не заходить в море далеко.Голос густой, любящий и переживающий, а что это такое – «сын», этот человечий звук Шаману приятен, как и «Катя». В этих звуках ему тепло и уютно. Хотя Катя ни разу ещё не приснилась.
Зверья и птицы добавилось в примыкающей к береговой линии Подковы тайге. Вроде как звери и птицы прознали о новом кесаре, Шамане, и что он запретил людям заходить сюда с ружьями и топорами. Кто его ослушался, уже им наказаны: ладони прокусил. А охотников отвадил ещё Лис, хотя и сам бежал от кесаря. Озеро тоже контролируется: лодки и катера от причала артели доплывают лишь до середины. Только куда бы они не направились далее, по простиранию Подковы вглубь или к утёсу скорби и печали, здоровенная рыбина с костяной длинной мордой следует за ними. Забросить сеть – беда: в мгновение ока перевернёт лодку. По человечьи она, что пограничник в бессрочном наряде, но это – если по человечьи. И пальнуть в неё да ещё с нескольких стволов – тоже по человечьи, и непременно – в голову, это даже не оговаривается.
Хищное зверьё сбежалось тоже. Несколько ночей в этой части тайги ликовала их жадность и ненасытность, но в то же время тайга стонала от боли так, что Шаман стёр до крови лапы и обломал чуть ли не все когти в бесконечных схватках. Ни одного не загрыз насмерть, да мало кому удалось сбежать целёхоньким.
Марта и Лика, находясь поблизости от кесаря, в эти затянувшиеся на несколько дней и ночей звериные разборки не вмешивались. Водой из ручья или озера они лишь запивали то, что пожирали, оттого и держали нейтралитет. А Шаман их не звал даже тогда, когда, погнавшись за росомахой, просмотрел двух, затаившихся в валежнике. Сбросить их с себя не удавалось, как тут – убегавшая росомаха шустро взобралась на сосну и остервенело с неё кинулась на него сверху. Под весом троих он всё же не устоял и завалился на бок. Только острые камни под собой прочувствовали росомахи, шмякнувшись о них распушившимися головами. А главное – Шаман успел в момент своего падения передними лапами откинуть от себя ту, что набросилась сверху. Дальше он, встав на лапы, лишь струсил с себя свою же ярость, окропив всё вокруг пенистой кровью, и своей, и росомах.
С хозяином тайги, ещё и колючим от репейников на бурой шерсти, и вовсе пришлось повозиться. Да и не ожидал косолапый, что молодой волк откроет на него пасть – враз кровожадно рассвирепел. Только не мог, как не пытался, достать лапой того, кто постоянно оказывался у него за спиной и кусал за задние лапы. А когда чёрный волк неожиданно раздвоился на чёрного и белого да с двух сторон стал его грызть, бурый сел на задние лапы, пряча их от настырных клыков. Заревел, а в рёве этом рык-то и погас. Марта будто сообразила, что косолапый запаниковал, дождалась атаки Шамана сзади, а сама кинулась вперёд и на излёте своим сабельным когтем полоснула косолапого по голове, от уха до носа.Рёв смешался с громким трубным хрипом, передние лапы обхватили окровавленную морду, да к холке медведя уже подлетала Лика…
И так пять Лун: дуэль с жизнью и за жизнь! А ещё несколько Лун Шаману пришлось зализывать раны. Да только бы: и в небо не запрыгнешь, а там всё то же самое, что и на земле, и сегодня к тому же – голос из сна, одинаково строгий и нежный.
От Автора.
Совсем рядышком от Шамана, изгибаясь ползучим коричнево-серым ожерельем, проскользнёт гадюка. Он догонит её взглядом и ползучее ожерелье закаменеет тревогой выжидания. Очень скоро змея затаится в вересковой пустоши под горбатым камнем, чтобы убить и только после этого уснуть, довольной от освободившего её мучителя-яда. Но над утёсом в это же время смело и одержимо раскинет крылья коршун и тоже скоро падёт с небес булатным копьём!..
Шаман услышит звон топора – лес рубили очень-очень далеко. Услышит и Марта, резвящаяся на берегу. Игла тут же погонит волну впереди себя – так меч-рыба ускорит бег времени, чтобы кесарю ничего не помешало уличить и наказать того, кто, придумав топор когда-то, рубит живое до сих пор, не жалея своих же рук. Но и Шаман не станет их жалеть, потому что ими человек не срубил тогда, давным-давно, дерево, а впервые, перерубив его пополам, соорудил для себя же плаху. Только не понял-не постиг этого, как тут коварство в нём смастерило ещё и гильотину. И, опять же, для него самого, а дальше – больше и изощрённее в умерщвлении.
(Человечий ум силён, но чувства его сильнее. Они притягивают как магнит искорку мысли и разжигают ею пламя рассудочности. Потому мысль без чувства – что лук без тетивы, упруг, прочен как посох, вот только чувственная мысль и есть тетива разумных и сердобольных способностей человека. А стрелы – это его желания и мечты. Мечта воображением указывает направление полёта, желания – траекторию взлёта и падения, духовного прежде всего. Но после взлёта и ещё до падения человеку важно осознать себя зверем, кем он не перестаёт быть и оттого не понимает, чего хочет и что творит во зле. Это побудит рассудочность усмирить в нём гнев, месть и прочее от зла той самой болью и теми самыми страданиями, которые он задумал, уже осознанно, для кого-то другого. Чувственное мышление вырабатывается и развивается в практиках человеколюбия до «истинного Я», оно во всём – бумеранг от рассудочности.)
Шаман не желал никому зла и не мог мечтать: Душа Станислаф обречён на вечный поиск выпущенных умом стрел со зла. Такие летят с умыслом, чтобы очередная голова скатилась с плахи. А голова Шамана для кедрачей, оскорбившихся его условиями соседства, это ещё и охотничий трофей, помимо триумфа добра над злом, акта справедливости и всего такого. Но тогда что есть человечья справедливость при том, что хотя бы такая, какая есть, не определена для тайги?..
Шаман не загрызёт, хотя и обещал выгрызать горла, ворчавшего матерно над кедровым свалом кедрача, усыхающего преклонным возрастом, и даже не прокусит ему ладонь. Подслеповатый дед, дыша жаркой усталостью, попросит подсобить – Душа Станислаф, открывшись ему, не откажет в этом.
Прикрытый со спины Мартой от вероломства тайги и увлекаемый в её глубины Ликой Шаман пробежит много-много километров, воцаряя повсюду бесстрашие перед жизнью. И оно расставит верноподданных ей друг за другом, в шеренгу и колонной под самое небо. ...Армия тайги? Да, Армия тайги!
За гостевым столом из дуба, густо покрытым бесцветным лаком, да под веселящимися на ветру ивами чета Чегазовых и Николаевич ужинали. Ели и пили мужчины, молча – наговорились за день, а Валентина, материнским сердцем прочувствовав что-то мучившее их гостя, с осторожностью молчаливой женщины заглядывала ему в лицо, упрямо дожидаясь при этом ответного взгляда. И не скрывала своего ожидания, чтобы заговорить с ним об этом, приоткрыв в немом вопросе маленький поморщенный рот и проговаривая его продолжительными вздохами. Михаил и видел это, и понимал жену, и виноватым перед ней себя чувствовал – зачастил звонить детям, засыпая после претензиями их мать: это им не отослала, а это не собрала… Виноватый ещё и потому, что попросил Валерку не рассказывать ей о своём отцовском несчастье – их старшего, Толика, неумолимо сушила какая-то хворь. И хоть он знал какая: без детей нет семьи, а этим, что нет детей, и страдал сын, кому без малого – сорок пять, да Валентину это как раз мало беспокоило.Главное – живой, неголодный и при жене, негулящей и непьющей!
Николаевич – не слепой тоже, но заговорил с хозяйкой, перед этим поблагодарив за ужин своей редкой на лице улыбкой, о том, о чём Михаил ему рассказывал с неохотой, не договаривая чего-то. О волке, Шамане, спросил – Валентина оказалась намного словоохотливей мужа, и стало понятно, почему в Кедрах только и говорят об этом таёжном волке. Михаилу этот разговор был не по нутру: работа в артели стала небезопасной! А волк к тому же не один, и не один раз его пытались пристрелить, да вон чем всё обернулось: озеро у них отобрал, тайгу, ещё и рабочих погрыз средь бела дня. Ни говорить о Шамане, ни слушать о нём, он не стал. Покурив в удовольствие на крыльце, отправился спать – рано вставать!
От обеда Николаевич отказался да и Валентина с завтраком переборщила, в смысле – никогда так много не ел, разве что за целый день. Рассчитывая на то, что в выходной день застанет председателя поссовета Барчука дома, к нему и направился, уважив перед этим хозяйку: вместе, и не торопясь, попили липового чая.
Контора артели – по пути, но зайти к Михаилу – отнять на себя время, которое тот навёрстывал в работе, отказывая себе в законном отдыхе. Николаевич прошёл мимо конторы, предугадывая на коротком шагу, зачем он понадобился Владлену Валентиновичу: мужик страдает от чего-то личного, причём страдания нескончаемые, и вряд ли показалось.
После этических формальностей встречи по договорённости председатель, живой колобок невысказанных чувств с глубокими залысинами, застёгнутый на все пуговки пижамы, усадил гостя напротив себя в одной из комнат. И, не дав тому время хотя бы покрутить головой из чистого любопытства, заговорил о Шамане и его кодле. А пересказав ход внеочередной сессии, долго после молчал, нервно и в то же время тревожно мерцая небесного цвета глазами.
Да, Николаевичу не показалось: к нему обращался живой колобок кричащих неразделённой болью чувств. Больше чувствуя это, он не торопил рассказчика, ни видом, ни словом – уважительно и вежливо молчал. В нём самом жила вроде та же боль, готовая в любой момент заплакать или закричать, или даже заорать рыданиями от беспомощности, да его боль, теперь – от безысходности. А то, что он услышал дальше, ошеломило немым удивлением: краевого депутата Киру Львовну Верщагину не нашли до сих пор; нашли лишь «Волгу», на которой она выехала из Кедр, в девяти километрах от посёлка.
– Продолжаем искать, надеемся…
Барчук задумался на минуту – наверное, о судьбе Верещагиной, потом продолжил:
– Как журналист помогите нам понять, с чем, а может – с кем, даже так скажу, мы имеем дело.В помощь капитану Волошину, на поиски Киры Львовны – это тот капитан, что перебрал у Михаила Дмитриевича в день вашего приезда, – прислали опергруппу. Волошин её из под земли… – Испугавшись своих слов, председатель прикусил себе язык, заодно, дотянувшись до стола, постучал по тёмной полированной поверхности. – ...Ах, извините: я ведь вам ещё не сообщил, что Шаман и его наказал, капитана нашего, а тот – сам бывший «опер», его упрямство и бойцовская хватка, в хорошем смысле, отмечены правительством...
– Тоже ладонь ему прокусил? – сразу же приступил к уточнению деталей Николаевич.
– Ладонь, ладонь!
Барчук тут же и пересказал историю о «разборке» между капитаном и Шаманом на утёсе.А став рассказывать о переговорах с Шаманом на противоположном от посёлка берегу, голос его непонятно от чего слабел. И что-то ещё было в его дрожащем дыхании, помимо пережитого им тогда страха. Что не ускользнуло и в этот раз от наблюдательного Николаевича.
– Я не хочу, чтобы его убили, не хочу, даже не зная почему, – признался Владлен Валентинович, буквально на глазах переродившись из колобка невысказанных чувств в живого человечка с плачущим голосом – Не хочу! Не хочу! Не хочу! – повторил уже не жалуясь, а возражая и грозясь, в том числе и Николаевичу, хотя тот всего лишь его слушал. – Он назвал себя, парень этот, душа…
В этот момент двери в зал приоткрылись, протяжно скрипнув, а распахнулись двумя половинками. Сероглазый юноша 15-17 лет, кудрявый, но по-современному с коротко остриженными светлыми волосами от затылка, подъехал к Николаевичу на инвалидной коляске. Поздоровавшись узнаваемым – Барчука – голосом, он так и не решился подать незнакомцу свою руку, да тот подал ему свою. Крепкое рукопожатие от взрослого вызвало на лице паренька улыбку, милую, только в печали. Николаевич ответил ему такой же, в душе радуясь юной жизни. Пусть чужой, пусть в теле на инвалидной коляске, пусть в несчастье, которое эту жизнь в неё усадило, но жизни!
…Дослушав отца семнадцатилетнего Мити и уяснив до конца, что хочет от него его отец, Владлен Валентинович Барчук, Николаевич покидал их умышленно молчаливым, Так он унёс в себе вежливо сочувствие отцу и сыну, искреннее и в то же время щадящее обоих.
На хозяйственном дворе артели, Николаевич набрёл на Михаила.
– Вот смотри, друг мой армейский, до чего я дожил, ...до чего дожил, – раскинув по сторонам руки, запричитал тот, знакомо подав челюсть вперёд и только так по-настоящему злясь. – Ещё весной здесь негде было яблоку упасть. А ведь так было: строительный лес – штабелями под самое небо, а рыбы – мама дорогая..., а кедрового ореха – сейчас больше, правда, но почему? ...Ты не знаешь!
– Знаю, – ответил Николаевич, негрубо, только и далеко не ласково.
«Был у Барчука!» – догадался Михаил и застыл в позе уродливого креста.
Николаевич вплотную подошёл к нему, опустил ему книзу руки – рано столбить крестом!Михаил решил всё же извиниться:
– Не хотел я посвящать тебя во всё это. И незачем тебе знать, и не за этим ты сюда добирался... – сколько?
– Долго!
Пока шли к конторе, похожую на избушку на курьих ножках, только в разы больше, оба, не сговариваясь, запели: «На поле танки грохотали, солдаты шли в последний бой, а молодого командира несли с разбитой головой...»
******
– Пап, ...пап, а Валерий Николаевич к кому из наших приехал? Говорит он и так, и не так, как мы. ...Не из наших он!
Владлен Валентинович, выбираясь из молчаливых раздумий, ответил сыну:
– К Михаилу Дмитриевичу он приехал, к Чегазову – земляки они, украинцы.
– Ты ему о Шамане рассказывал, …я слышал. Когда ты меня к нему отвезёшь?
– К кому?..
– К Шаману!
– Сынок, Дмитрий, ну что ты такое говоришь?
– Пап, это ты мне ничего о нём не говоришь, но я знаю даже о том, что ты с работы хотел уволиться из-за этого таёжного волка...
Осведомлённость сына успокоила Барчука – теперь с ним можно поговорить и об отъезде из Кедр. Пусть так и думает. Осенью заканчивается срок его полномочий, председателя совета поселка, и осень уже скоро! Наконец-то они уедут в Москву, к столичным светилам... Ведь прожить жизнь в инвалидной коляске – нет, нет и нет!
– ...Ну, так как, пап, покажешь меня Марте? Может, полоснёт своим чудо-когтем по моим ногам и я их почувствую?! А потом я догоню её, ...после догоню, и в морду расцелую.
– Ты и о Марте знаешь?
– Знаю, пап! Игорёша Костромин мне и о Душе Станислаф рассказывал. И его тоже хочу увидеть. Ты ведь видел Душу Станислаф?
– Видел, как тебя сейчас вижу. Он и говорил тогда с нами, с холма…
– Где маму молния убила?
– Да, там.
– Что он вам сказал?
– А ты знаешь, всё, что он тогда сказал, я помню слово в слово. Уверен, что и Михаил Дмитриевич и Игорёша запомнили тоже. Эти его слова зажгли во мне желание слушать, чтобы услышать – во, как я заговорил!..
– Да всё путём, пап: я понимаю тебя. Так что он сказал?
– … «Возвращайтесь в посёлок и сообщите всем, что мы – не ваши боги, не ваши палачи, но и не ваши жертвы! Мы признаем вас как земное живое, чью вселенскую сущность растащили в веках на атомы слепой веры и молекулы инерционного мышления ваши же боги, традиции и светские правила; оттого вас давно нет, а в вас живёт и плодится лишь то, что от вас осталось: живая энергия чувственного раздрая под контролем смерти. И себе вы уже не принадлежите. Вы – заложники установок смерти. Себя вы убьёте последними, но вы этого пока ещё не знаете! Как и не осознаёте до сих пор, что, придумав богов и смерть, придумали и Дьявола, а для чего? Себя же и напугали – так он и стал вашей сегодняшней сущностью. Вот его, Дьявола, вы и убьёте в себе, последним и когда-то. А пока вы живёте, продолжая играть со смертью на земное живое, а мы, это земное живое, будем сражаться, потому как вынуждены это делать, за вселенскую жизнь без греха и страданий – и с вами, и с вашими богами».
...Он сказал, сынок, что наш земной мир придуман с испугу. Получается, что наши страхи и бога придумали?!
******
В сотне шагов от утёса скорби и печали Михаил остановился.
– Дальше не пойдём! – сказал он, как отрубил. – Подождём. Если Шаман сейчас где-нибудь не гоняет лис и росомах, то скоро покажется и ты его увидишь. ...Давай курнём пока что.
Утёс нависал над озером, бросив куцую тень на берег, и был хорошо виден, От того, что Николаевич видел, взбудоражилось воображение. Присев рядом с Михаилом на толстом бревне, в котором хозяин-кедрач (расположились у крайнего к утёсу дома) вырубил что-то похожее на места для сидения, ему виделось в скале разное, да то, что он видел на самом деле – куда как приятней и взгляду, и тому же уму. Может, это и неправильно: дорисовывать и проговаривать всяко саму Природу и поэтому, может, люди больше берегут искусство от Природы, нежели её саму, подлинную. Наверное, это так: когда-то всё же убьют окончательно, а прослезятся на живописные картины и подобное о ней и про неё. Себе же и простят, что не доглядели, да что теперь виниться – отошла Матушка-то!..
– А лис почему гоняет, и этих?..
– Росомах, – Михаил помог Николаевичу с названием зверя, – и не только их одних. Не знаю, правда или нет, но у нас поговаривают, что Шаман не питается мясом. Зырик – это Матвей Сидоркин, я тебя с ним как-нибудь сведу и познакомлю, да и мне самому этот доморощенный Моисей нужен, так вот, Зырик говорил, что Шаман одну воду пьёт. А Марта, белая волчица, и рысь Лика – эти охотятся, но так, чтобы Шаман не видел...
Губы Николаевича распрямило неверие, отчего усы стали шире, а бородка длиннее, Михаил это заметил и правильно истолковал перемены в лице:
– ...Это от Моисея, ...тьфу ты, Матвея Сидоркина! Понятно?!
– А сам, что думаешь?
– Перед твоим приездом я был в тайге, находил и помечал свалы деревьев. Я же тебе говорил – пилить нельзя, рубить нельзя!.. А протопав к ручью, чтоб освежиться, такого я ещё не видел. ...Вдоль ручья, по обе стороны, зверьё лакает воду, а его, этого зверья – ряды от тех, кто пил. Напились одни – подбежали и стали лакать другие, эти напились – очередная шеренга, а края её и рассмотреть невозможно. И Шаман там был, и он меня, зараза, унюхал – ноздри на его длинной морде так раздулись тогда, так раздулись. Унюхал чертяка! Пролаял что-то, я сразу же – назад, а под жопой уже рысь мяукает – жуть! Да, забыл сказать: а птиц, а птиц! Кругом: на ветвях, в траве, в полёте кружат и света белого не видно. А горлица из под Шамана – он сидел на задних лапах, как впрочем всегда, – вылетала горящим углем: каёмки перьев от спины и на крыльях рыжие, как огонь. Не поверишь: молнией улетала в небо, завидев ястреба или какую-другую хищную птицу. Я же говорю тебе – чудеса в решете: так драпали от неё, так драпали! А кого догоняла, не могли те с ней совладать, как не пытались – птичка невеличка всё равно оказывалась сверху и долбила им бошки. Отдолбила и к Шаману снова, затаилась рядом.
Валера, я зверя таёжного знаю в лицо, ...ну, морды их знаю не хуже, чем мужиков из артели, потому меня и здорово изумило и напрягло, что лишь один хищник был среди всех, кого я видел там, у ручья. Это рысь Лика под моей старой жопой, а Шаман, ...Шаман – это не зверь. А вот и он, гляди!
Шаман прочертив тёмный шлейф краем утёса, исчез – показался снова, и так несколько раз.
– Что-то с ним не так, – предположил Михаил, – круги по плато нарезает, видишь? Обычно между теми двумя камнями усаживается, как мы говорим «попиком» – Матвей Сидоркин его так окрестил, в одном и том же положении: опустив голову и не шевелясь. Сидит так по нескольку часов. Если залает, тогда одно из трёх: или Марта, сестра его, примчится, или Лика – я тебе о взрослой рыси уже говорил, или вызовет к себе литовку Эгле…
Николаевич перевёл взгляд...
– ...Про них я тебе тоже расскажу. Это литовская семья, их трое – расскажу, короче, позже.
Михаил не договорил – из глубины плато прогремел лай.
Не прошло и пяти минут как отбасил Шаман, а Матвей Сидоркин, пряча в карманах брюк руки и откинув привычно сухие плечи назад, пылил расхоженной кедрачами тропой в их сторону. Николаевичу было без дела, кто к ним подходил и зачем – Шаман восседал на краю плато, как и говорил до этого Михаил, между двумя поблёскивающими на солнце камнями, на задних лапах, опустив голову. Открытыми были его глаза или закрытыми, определить – далековато, да что-то надавило на грудь и Николаевичу вспомнились слова Барчука: «Взгляд волка душу открывает настежь для откровенного разговора самим с собой!». Если и так, у души отца, похоронившего сына, больше нет ни двери, ни окон. Последняя зима Станислафа не заморозила в ней лишь крик боли, а лето выжигает на сердце, опять же, болью.
На быстром шаге подошёл Матвей. Михаил, не церемонясь, спросил:
– Шпионить пришёл?!
Матвей закатил блеклые глаза.
– Ты это о чём, бугор? – спросил, подавая ему руку для приветствия: сегодня не виделись.
Внимание Николаевича по-прежнему было приковано к утёсу – волков видел лишь на картинках и по телевизору, а тут – сибирский таёжный волк, вживую да какой! Такой зверь подчинит уже тем, что, увидев его, не забудешь. а думать о нём будешь с придыханием и долго.
– Валера, знакомься. Это Матвей, я тебе о нём говорил. Наш доморощенный Моисей! А стал таким после того, как не холме, на противоположном от нас берегу Подковы, напоролся на Шамана. ...Мозги он ему включил – сам так говорит, всем. Не переврал..., Зырик, ведь говоришь так?!
Матвей будто бы и не слышал этих слов Михаила.
«Такой же, жизнью высушенный, как и он сам», – подумал Николаевич.
Пожали друг другу руки, молча.
– Откуда-зачем? – просипел «доморощенный святой» и пытливым взглядом подпёр Николаевичу веки, чтоб даже не моргнул, отвечая.
Ответил Михаил:
– Передай радистке Кэт – Эгле, значит, что друг мой, армейский, у меня гостит, с Украины. Хотя сам ей скажу. Апу Валерке покажешь?
Все трое направились к дому Йонаса, а «Валерка» пылил тропинкой последним, поглядывая в сторону утёса и не гадая над тем, кто такая «Апа» – сейчас узнает.
******
Шаман слышал голос из своего единственного сна: одинаково строгий и нежный, и этот голос не отпускал кесаря тем, что он ему не снился. А ещё сухонькие плечи незнакомца напомнили о кресте на могиле Кати – кто он, этот сутулый и длинноволосый человек?
Белым комом подкатилась Марта – горлица засекла двух волков, убивших косулю и пожиравших её, раз за разом набрасываясь одни на другого от слепой жадности, а Лика уже отрезала им путь для бегства.
К пирующим и всё ещё скалящимся друг на друга волкам Шаман и Марта подходили с двух сторон. Сороки трещали слажено и громко отовсюду, а иные подлетали к выпотрошенной тушке, оранжевой от цвета шерсти и потемневшей крови, совсем близко, раздражая этим серых разбойников и отвлекая, что было важнее. В пяти прыжках затаилась в пушице Лика, готовая атаковать. Марта также ждала на это команду от брата, но Шаман на лёгких ногах вышел к серым разбойникам сам, да так гаркнул им в окровавленные морды, что рык кесаря опрокинул обоих на спины. Так они и лежали, один подле другого, не смея открыть глаза, с задранными кверху задними лапами и, безвольно прижимая к грудине передние лапы, ссали друг на друга, а потом и под себя.
...Марта ворчала и покусывала на ходу брата за холку за то, что тот не позволил ей вспороть когтем пленённым волкам хотя бы их набитые мясом молодой косули брюшины. Шаман, семеня за пленниками, вскоре и вовсе перестал обращать внимание на раздосадованную сестру.
От Автора.
У холма с обгорелым остовом осины кесарь остановится. Зверьё и птиц не нужно будет и звать – прибегут и прилетят достаточно для того, чтобы весть о первых пленниках, совершивших убийство и не сумевших сбежать, разлетелась и разбежалась тайгой. Об ином звенел ручей с животворящей водой: что она, вода, давшая всему живому жизнь, не жалеет себя ни для кого; что она, и только она одна, даёт силы жить в свете Солнца, а не в тьме рыскающей повсюду земной смерти.
(Смерть придумали люди, и об этом уже говорилось, но и они же не только верят в лучшую жизнь на небесах, а пишут о ней, рисуют её, воссоздают на сценических площадках, неустанно мечтая о своей следующей жизни. А ведь всё начинается с мечты и ею же заканчивается! Значит, эту мечту нужно осуществить. Но как это сделать, если только не всем миром: осознающими себя и не осознающими в том, что земное время – по-прежнему и единственно смерть, а земное пространство – по-прежнему кладбище. И выходит на то, что Человек – земной БОГ! – обманут временем и как младенца его до сих пор спеленало пространство. Выходит, что из земного времени нужно как можно быстрее выбраться, а из пространства – как можно дальше. И это «быстрее» и «дальше» – за облаками. Может, там, за облаками, боль – кровь зла, обрушит в каждом из нас уничтожающую страданиями чувственность, а лукавство и коварство ума, как ни что другое, проложит таки путь в бесконечность вселенской жизни.)
В сопровождении Лики, со стороны берега, в цвете которого временами будет растворяться рысь, к холму подойдут Йонас, Эгле, Агне и Матвей. Это вспугнёт зверей, всполошит птиц, но короткий властный лай Шамана всех успокоит. Только Матвея будет трясти дрожь, с рябого лица сползать градинами волнение, а напуганные увиденным серые глаза потемнеют от удушливого ужаса. Он спрячется за спиной Йонаса, заложившего руки в бока, и из-за него, в треугольный просвет, будет глазеть на невероятную жизнь, всё больше и больше цепенея от растущего изумления и всё так же, нервно, дрожать.
Облака закроют покатившееся к закату солнце, тени разбегутся во все стороны и вечерние сумерки станут гуще, прилипая ко всему и ко всем. Шаман взбежит на холм и растворится в душистом безмолвии тайги – Душа Станислаф, скользя по траве, спустится с холма. С добрым, открытым для всего и всех лицом, но не с добрым взглядом. Взгляд, лёд и огонь – для двух волков, скулящих о пощаде. Неразумные, но с клыками от смерти, они не смогут понять, что оказались во власти суда тайги, да что-то же в них умоляюще жалостью скулило о пощаде и что-то ведь скомкало их упругие пружинистые тела человечьим страхом? Душа Станислаф будет думать об этом и долго-долго молчать. Ещё потому, что будет знать, чего хотят сбежавшиеся к холму звери и слетевшиеся птицы, да этого он сам как раз и не хочет. Не хочет он и того, что будут видеть глаза кедрачей за его спиной, не знающие себя, но уже без грызущей мысли о смерти: к волкам будут подлетать осмелевшие птицы и гадить, причём прицельно, на их морды, подбегать косули и бить копытами ни куда-нибудь, а по головам, здоровенный богатый на рога лось, трубя раскатистым стоном, этими же коралловыми рогами будет давить и стонать давить и стонать… Но Душа Станислаф не позволит сохатому убить, потому что смерть – она же и притвора справедливого возмездия. Ни слова не проронив, он направится к ручью. За ним последую все, но даже птицы не полетят впереди.
Лика и Марта, оскалившись, поставят на лапы униженных птичьим дерьмом волков, избитых копытами и исколотых рогами, а у ручья урчащим шипением и подгоняющим ворчанием отгонят их к Душе Станислаф. Он заставит их пить и лакать воду они будут до тех пор, покуда обоих не вырвет кусками плоти убитой ими косули. И только после этого скажет всем: «Капля воды, падая в одно и то же место, пробивает путь, ручьи его промывают, реки удлиняют и ускоряют, озёра, моря и океаны расширяют. Я спрашиваю себя и вас: зачем вода это делает и ей ли нужен этот путь, стремнины жизненной энергии? Сам я этого не знаю. Не знаю наверняка, а прав ли я, предположив, что вода долбит, размывает, удлиняет, ускоряя саму себя и заполняя собой всё, что только можно заполнить, чтобы пробиться, дотянуться и обнять бескрайними горизонтами любую и всякую земную жизнь?!Не знаю: я ли это всё произношу, но ведь что-то во мне это проговаривает и неспроста, в чём я уверен...»
Душа Станислаф продолжит говорить, будоража самого себя, зверей, птиц, перешагивая с места на место: вперёд – назад, вправо – влево, жестами рук с длинными цепкими пальцами отодвигая от себя вечерние сумерки; будет обращаться к земле – густые тёмные волосы просыплются на его высокий лоб, заговорит с небом, покрикивая даже – волосы просыплются назад, открыв небесам юное человечье лицо, но уже души под именем «Станислаф». Лицо, которое в прежней, совсем коротенькой, земной жизни расцеловывала мамуля, зеленоглазая Лиза, до воскового блеска и краше которого и дороже которого не видела и не знала, а редко улыбающийся папуля, Валерий Николаевич, вглядывался в него и не мог им насмотреться-налюбоваться.
Только Душа ничего этого не будет помнить. Воображая, он будет бродить воспоминаниями, в основном, об Азовском море: бирюзовое, сплошь из шелковистых волн, будто с хохотом набегающие на бетонный пирс. Но это – гуляя памятью, о Геническе, о городском пляже «Детский», а в промежутке земного времени и пространства он – таёжный волк Шаман, и сейчас ему, Душе Станислаф, нужно было решать, как правильно поступить с двумя пленёнными волками. Этого не только будет ждать тайга – голосить будет, стонами и рёвом, писком и щебетом: решай кесарь или отдай разбойников нам! За себя и для себя Душа решит ещё у холма, да предстояло решить за всех. Наконец он успокоит ноги, остановившись у воняющих страхом волков, успокоит руки, сунув левую в накладной карман на джинсах, сзади, подняв кверху правую, и скажет шумом ручья Йонасу, Эгле, Агне и Матвею, а также таёжникам с копытами, с хвостами, с проворными клювами, что серые разбойники будут жить, но с этой минуты они – волки на волков!
(Человек на человека?.. Нет, хотя среди людей охота на самоё себя стала и узаконенной нормой, и обыденностью. Волки на волков – совсем иное: за себя – против себя. Клыки – на клыки! Только так зло загрызает себя само!)
Загулявший в листве берёз ветерок, сам того не зная, вернул Шаману голос из его сна и возмущенное мяуканье Апы, наконец-то крепко ставшей на лапы. Конечно, незнакомый рысёнку голос возмутил, потревожив интонациями строгости и нежности, а Шамана этот человечий звук влёк безудержно. Лёжа между камней и положив голову на передние лапы, он вздрагивал от необъяснимого беспокойства, но дышал тихо-тихо, чтобы не отогнать от себя загулявший ветерок с подарком: голосом незнакомца.
Ночь ещё не пришла, а вечер уже уходил пугливыми шорохами, то поглядывая на утёс пролетавшей мимо чубатой птахой, то оглядываясь на него издалека кабаньей тропы. Внизу темнела Подкова, от чернильной глубины и сумрачной прохлады.