«Почему так несправедливо? За что судьба забросила меня в этот гиблый, забытый Богом уголок Вселенной? Почему мой род так ничтожен и слаб, словно последняя искра в угасающем пламени? Неужели мы все обречены на вымирание, и мне суждено стать последним? И почему моё тело такое немощное, хилое и слабое, хотя в голове у меня столько мыслей, столько знаний?

Ведь на свете нет никого умнее меня! Я это чувствую каждой клеткой своего жалкого существа, понимаю вещи, которые другим недоступны, вижу связи там, где остальные видят лишь хаос и бессмысленное нагромождение отбросов. Но что толку от этого разума в таком теле? Что толку от знаний, которые некому передать, негде применить?

Какой смысл в том, что я могу различать закономерности в привозимом мусоре, предугадывать состав следующей кучи, если всё, что можно с этим сделать, это чуть быстрее разобрать очередную гору отбросов? Разве для этого существует разум?»

Эти горькие, отчаянные мысли в который раз терзали тщедушного человечка, застывшего перед очередной огромной горой свежевывезенного мусора. Она возвышалась перед ним, словно насмехаясь над его немощью, источая тошнотворный запах разложения и химических отходов.

Гора была выше его раза в три, может быть, даже в четыре, точно он не мог определить. Резкие, едкие испарения щипали глаза и забивали горло, заставляя давиться и кашлять. Каждый вдох превращался в пытку, лёгкие протестовали против этой ядовитой смеси. Где-то в глубине этой зловонной кучи что-то шипело и булькало, выделяя жёлтые пузыри непонятной жидкости. Пузыри медленно поднимались на поверхность и лопались с тихим чавканьем, выбрасывая в воздух новую порцию отравы. Некоторые из них переливались странными цветами, которые Тырод не мог назвать, потому что никогда раньше не видел ничего подобного.

На нём почти не было одежды, лишь жалкое подобие набедренной повязки из истлевших лохмотьев да грязные, покрытые непонятными пятнами тряпки, намотанные на исхудавшие ноги. Они давно утратили какой-либо цвет, слившись в единую серо-бурую массу. Края этих обносков осыпались при каждом движении, превращаясь в пыль и нити, оставляя за ним едва заметный след из волокон.

То, что когда-то могло быть рубашкой или штанами, теперь представляло собой бесформенные лохмотья, едва державшиеся на костлявом теле. Они держались больше по привычке, чем благодаря какой-то прочности материала. Верёвка, которой он подвязывал набедренную повязку, была сплетена из десятков тонких ниток, найденных в мусоре, и представляла собой причудливое многоцветное творение, единственное яркое пятно во всём его убогом одеянии.

Если бы человечек увидел себя со стороны, то сразу бы сравнил себя с Голлумом. Он не знал, кто такой Голлум и откуда взялся этот образ, но это странное, почти мистическое знание всегда жило где-то в тёмных глубинах его сознания, словно воспоминание из чужой жизни.

Человечек не помнил, откуда оно взялось, но оно прочно засело в каком-то потаённом уголке его разума. Иногда, в редкие моменты покоя, лежа на своей циновке из спрессованных тряпок, он пытался ухватить это призрачное воспоминание, понять его источник, докопаться до корня этого знания. Но оно ускользало, как дым сквозь пальцы, рассыпалось на бессвязные обрывки образов и ощущений. Оставалось лишь смутное чувство, что когда-то, очень давно, он был кем-то другим, жил в другом месте, где не было этого вечного зловония и серости.

Его внешность определяла одна главная черта, затмевавшая все остальные особенности: болезненная худоба и маленький, почти карликовый рост. Он едва достигал высоты в четыре фута, а может быть, даже меньше, точных измерений никто никогда не проводил.

На почти чёрном от въевшейся грязи и сильного загара теле полностью отсутствовала растительность, как будто кожа отказывалась производить что-либо живое. Кожа натянулась на костях, как пергамент на барабане, каждое ребро проступало отчётливо, их можно было пересчитать. Суставы выглядели непропорционально большими на фоне тонких конечностей, словно узлы на верёвке.

В некогда светлых, а теперь бесцветных глазах давно погас огонёк жизни, остался лишь тусклый, безразличный взгляд существа, утратившего надежду. Только иногда, совсем редко, в этих мертвенных глазах вспыхивала искра, словно напоминая, что внутри этой жалкой оболочки ещё теплится что-то человеческое. Эти моменты случались всё реже и реже, и человечек, который каким-то образом ощущал её наличие даже боялся, что однажды эта искра погаснет совсем, и тогда он окончательно превратится в бездумную машину для разбора мусора.

Имя человечка было Тырод, если это вообще можно было назвать именем.

Внезапно откуда-то сверху прилетел камень. Тырод успел заметить его краем глаза, тёмное пятно на фоне серого неба. К счастью, бросок оказался неточным, иначе острые грани снова оставили бы на изрезанном шрамами теле человечка глубокие кровоточащие раны.

Камень со свистом пролетел мимо его головы и с глухим стуком упал в мусорную кучу, подняв облачко зловонной пыли. Часть кучи осыпалась от удара, открыв свежий слой отходов.

Тырод даже не вздрогнул, настолько привык к таким предупреждениям. Его тело автоматически напряглось, готовясь к боли, мышцы сжались в ожидании удара. Но разум остался безразличным, словно это происходило не с ним, а с кем-то посторонним. Он давно научился отделять своё сознание от тела, это был единственный способ сохранить хоть крупицу рассудка.

— Эй, Тырод! — прозвучал грубый окрик, эхом отразившийся от гор мусора. Звук прокатился по свалке, многократно усилившись. — Чего стоишь, как истукан? Башкой своей дурной о чём-то думаешь, что ли? Думать тебе не положено! Работай! Немедленно! Хватит зеваться! Ещё раз увижу, что ты стоишь без дела, и дубинка полетит не мимо! Понял?

Человечек не смог определить, кто именно кричал, голоса старшего рода и надсмотрщика были почти неразличимы, одинаково грубые и безжалостные. Оба голоса давно слились в его сознании в единый звук угрозы и насилия. Он даже перестал различать их интонации, лишь улавливал степень опасности по громкости и ярости в каждом слове. Чем громче крик, тем ближе наказание. Чем больше ярости в голосе, тем сильнее будут удары. Это была простая и понятная система, не требующая размышлений.

Скорее всего, это был старший рода, которого все разборщики мусора так и называли, просто Старший. Больше никаких имён у него не было, да и не нужны они были на свалке.

Впрочем, имели ли значение имена в этом месте, где люди превращались в безликих рабов? Где каждый был лишь винтиком в бесконечном механизме переработки отходов?

Тырод иногда пытался вспомнить, как выглядит Старший, но в памяти всплывало лишь расплывчатое пятно, что-то большое и угрожающее. Черты лица стёрлись, осталась только эмоция, страх и покорность.

Когда-то, в далёком и туманном прошлом, человечка звали совсем иначе, но долгие годы, проведённые на этой проклятой свалке, безжалостно стёрли прежнее имя из памяти.

Иногда, перед самым сном, когда сознание слегка отпускало и защитные барьеры разума ослабевали, в голове мелькали обрывки звуков, похожих на имя. Они звучали мягко и ласково, совсем не так, как грубое «Тырод». В них слышалась любовь, забота, что-то тёплое и человечное.

Но эти звуки растворялись прежде, чем он успевал их ухватить и собрать в единое целое, исчезали, как утренний туман под лучами солнца, которого он никогда не видел. Осталось только презрительное «ты, урод», которое надсмотрщики выкрикивали изо дня в день, со временем слившееся и превратившееся в Тырода. Теперь это было его единственное имя, его суть, его приговор. Иногда он задумывался, было ли у него когда-то другое имя на самом деле, или это всего лишь иллюзия, игра больного разума?

Испуганно пригнувшись и инстинктивно защищая голову худыми руками, Тырод торопливо принялся разбирать привезённый мусор. Пальцы привычно скользили по отбросам, автоматически сортируя их по видам. Это пластик, это металл, это стекло, это органика. Движения были отточены годами, доведены до автоматизма, не требовали участия сознания. Руки работали сами по себе, пока разум витал где-то далеко.

Это была его персональная куча, и разобрать её следовало в полном одиночку, причём как можно быстрее, иначе наказание будет жестоким. Надсмотрщики не терпели медлительности, считая её признаком лени, хотя истощённое тело просто не могло работать быстрее. Каждое движение давалось с трудом, мышцы ныли от постоянного напряжения, суставы скрипели, как ржавые петли.

Пока работа не будет завершена полностью, до последнего куска мусора, ему не видать нормальной, в его жалком понимании, еды. Лишь дважды в день всем разборщикам полагался неполный, едва наполовину заполненный котелок отвратительной серой бурды с комками непонятного происхождения. Иногда в этой массе попадались твёрдые куски, которые невозможно было разжевать, и их приходилось выплёвывать.

Хотя обитатели свалки почти полностью утратили способность различать запахи, притупившуюся за годы работы в зловонии, даже они невольно морщились от этого мерзкого, отталкивающего варева. Оно было холодным, всегда холодным, даже когда его только что приносили. Густое, оно прилипало к зубам, точнее, к дёснам, ведь зубов уже не осталось, и застревало в горле, заставляя давиться. Но есть приходилось, иначе не выжить. Альтернативы не существовало. Или эта бурда, или смерть от голода. Выбор был прост и безжалостен.

Но когда куча будет полностью разобрана, рассортирована и очищена от последних кусков отходов, Тырод сможет подойти к большому чёрному металлическому ящику, единственному источнику настоящей еды, и приложить свою иссохшую ладонь к блестящему кругу на его передней стенке. Это был момент, ради которого стоило терпеть всё остальное. Ради этих нескольких секунд блаженства можно было вынести часы мучений.

Ящик стоял в дальнем углу рабочей зоны, всегда на одном и том же месте, словно вырос из земли. Его чёрная поверхность поблёскивала даже в сумраке, материал был гладким и холодным на ощупь. Внутри что-то тихо загудит, словно механизм пробуждается ото сна, звук будет едва слышным, но для Тырода он громче любого крика.

Затем послышится едва различимый щелчок, такой тихий, что его можно пропустить, и под кругом откроется небольшое отверстие, куда можно просунуть тощую, покрытую шрамами руку и достать драгоценный чистый бумажный пакет.

Пакет всегда был тёплым и белоснежным, ослепительно чистым в этом царстве грязи. Его белизна казалась неестественной, почти волшебной, словно он попадал сюда из какого-то другого, чистого мира. Тырод иногда представлял, что существует место, где всё такое же белое и чистое, как этот пакет. Место без мусора, без грязи, без зловония. Но эти мысли быстро рассеивались, слишком уж нереальными они казались.

Внутри пакета лежало несколько маленьких пакетиков с вкусной, настоящей едой, единственной радостью в его жизни. Их количество всегда было разным, от трёх до пяти, и это было похоже на лотерею. Пять пакетиков, это настоящий праздник, три, уже хуже, но всё равно несравнимо лучше, чем серая бурда. Их нужно было просто положить в рот и проглотить, наслаждаясь каждым мгновением.

Раньше Тырод мог тщательно пережёвывать их, смакуя вкус, и это доставляло ему особое, ни с чем не сравнимое удовольствие. Каждый пакетик имел свой вкус, некоторые сладкие, приторно-сладкие, от которых першило в горле. Другие солёные, с привкусом чего-то копчёного. Третьи вообще невозможно было описать, их вкус не укладывался ни в какие знакомые категории.

Но теперь, когда у него совсем не осталось зубов, выпавших из-за побоев и недоедания, ему приходилось глотать пакетики целиком, что было не так приятно, но всё же лучше, чем серая бурда. Они медленно растворялись в желудке, даря иллюзию сытости на несколько часов. Иллюзию, потому что настоящей сытости он не испытывал никогда, это чувство было ему неведомо.

В этих маленьких пакетиках заключался весь смысл жалкого существования Тырода и других мусорщиков. День за днём, неделя за неделей, год за годом они копались в бесконечных отбросах ради этих крох удовольствия. Ради возможности прикоснуться к чему-то чистому и съедобному в поисках заветного белого пакетика, который, как они недавно узнали, тоже можно есть.

Это открытие стало настоящим откровением, словно приоткрыло завесу над какой-то тайной. Однажды Тырод случайно съел такой пакет, и с тех пор знал, что это тоже еда. Более того, еда особенная, с необычным эффектом.

Как только последний пакетик был аккуратно извлечён и проглочен, большой белый пакет начал странно чернеть по краям и медленно сжиматься, словно живое существо. Почернение начиналось с углов, тёмные пятна расползались по белой поверхности, как чернила по бумаге. Процесс был завораживающим и пугающим одновременно. Казалось, пакет умирает, уходит из этого мира. В этот момент его нужно было немедленно выбросить, иначе...

Впрочем, что будет «иначе», никто толком не знал. Ходили тёмные слухи, шёпотом передаваемые от одного мусорщика другому. Говорили, что, если не выбросить пакет вовремя, он может взорваться, или загореться, или превратиться во что-то опасное. Но никто не рисковал проверить эти слухи на практике.

Через некоторое время выброшенный пакет просто бесследно исчезал, растворяясь в воздухе. Он становился прозрачным, словно стекло, потом превращался в дымку и рассеивался, не оставляя даже следа на земле. Это было похоже на волшебство, единственное волшебство, которое Тырод видел в своей жизни.

Однажды он замешкался, засмотревшись на пролетающую над свалкой странную тень. Тень была большой, больше любой кучи мусора, и двигалась быстро, совершенно бесшумно.

Тырод не мог понять, что это было, птица ли, машина ли, или что-то совсем иное. И вдруг почувствовал, как от уменьшающегося, сжимающегося пакета исходит странное приятное тепло, согревающее его измождённые пальцы. Это было непривычно, но так приятно после вечного холода свалки. Тепло распространялось от пальцев выше, к запястью, к локтю, наполняя руку живительной энергией.

Испугавшись неизвестного, он инстинктивно отбросил пакет, как что-то опасное. Неведомое всегда пугало больше, чем знакомые ужасы.

Но в следующий раз, когда пакет стал совсем маленьким, размером с монету, и ощутимо, почти горячо тёплым, Тырод, собравшись с духом и преодолев страх, решился его съесть. Пальцы дрожали, когда он подносил его ко рту, сердце билось так сильно, что казалось, вот-вот вырвется из груди.

И не пожалел: вкус был восхитительным, ни с чем не сравнимым. Это было похоже на концентрат всех предыдущих пакетиков сразу, только во много раз интенсивнее. Каждый вкус был ярче, насыщеннее, словно все ощущения обострились в десятки раз. И что-то ещё произошло, что-то неуловимое, но важное. В голове прояснилось, мысли стали чётче, острее.

За работой Тырода неотступно, каждую секунду следили двое: надсмотрщик и старший рода. Об этом он знал твёрдо и непоколебимо, хотя многое другое в его жизни давно и безвозвратно стёрлось из памяти, растворилось в тумане забвения. Их присутствие ощущалось как давление на затылке, как зуд между лопатками, от которого невозможно избавиться.

Даже когда он не видел их, даже когда они молчали, все равно чувствовались их взгляды, тяжёлые и пристальные. Если кто-то из них решал, что подопечный работает слишком медленно или неправильно, сортирует не так или слишком много отдыхает, надсмотрщик тут же, без предупреждения, пускал в ход тяжёлую дубинку.

Удары были болезненными и точными, они знали, куда бить, чтобы причинить максимальную боль, но не убить. В рёбра, чтобы сломать их, но не задеть лёгкие. По спине, избегая позвоночника. По ногам, но не по коленям, чтобы не покалечить окончательно. Смерть раба была расточительством, его нужно было использовать до конца, выжать из него все силы.

Старший рода иногда, в редкие моменты относительной милости, ограничивался простым грубым окриком, как сейчас. Его голос содержал предупреждение, последний шанс исправиться до того, как прилетит дубинка. Это была своего рода милость, возможность избежать боли.

Но чаще, гораздо чаще он призывал надсмотрщика резким свистом или коротким жестом, и тогда Тырод или кто-то другой неизбежно получал свою щедрую порцию «награды»: побоев, от которых всё тело покрывалось синяками и ссадинами. Старые раны не успевали заживать, когда появлялись новые, превращая кожу в лоскутное одеяло из шрамов разных оттенков.

Были светлые шрамы, старые, почти белые. Были тёмные, свежие, багровые или синюшные. Некоторые были выпуклыми, другие втянутыми. Каждый шрам рассказывал свою историю боли.

На этот раз, к великому облегчению, обошлось, Тырод так рьяно и поспешно взялся за работу, засуетился с такой очевидной готовностью, что надсмотрщик, видимо находившийся в относительно хорошем настроении, решил проявить редкую милость и не бить его. Может быть, у надсмотрщика тоже был хороший день, может быть, ему дали что-то приятное, или просто рука устала от вчерашних избиений.

Тырод почувствовал, как напряжение немного спало с плеч. Даже дыхание стало свободнее, воздух перестал застревать в горле. Он позволил себе выдохнуть, медленно и осторожно.

Во время еды бдительные стражи всегда, словно по неписаному правилу, отворачивались в сторону, когда Тырод с дрожащими от предвкушения руками разворачивал драгоценный пакет и доставал первое вожделённое угощение.

Это был какой-то странный ритуал, смысла которого Тырод не понимал. Может, даже у них оставалось что-то вроде стыда? Может, они не хотели видеть, как жалкое существо испытывает удовольствие от еды? Или это было частью каких-то правил, неведомых простым разборщикам, правил, которые шли откуда-то сверху, от тех, кого Тырод никогда не видел?

Порой они оборачивались раньше положенного, прежде чем он успевал полностью доесть остатки большого пакета, и тогда их грубые лица неизменно кривились в насмешливых, презрительных ухмылках. В их взглядах читалось отвращение, смешанное с чем-то похожим, как это не удивительно, на зависть.

Может быть, им тоже хотелось попробовать эту еду? Или они завидовали самому моменту удовольствия, редкому в этом проклятом месте? Но Тырода это уже не задевало, он давно привык ко всему. Стыд был роскошью, которую он не мог себе позволить. Гордость тоже была роскошью. Осталось только тупое желание выжить ещё один день.

Загрузка...