В клановой гимназии пахло не мелом и школьной столовкой, а дорогой бумагой, холодным металлом и чужой властью.

С утра в центральном холле поставили стойку Синода: белый стол, на нём — переносной регистратор “благодати”, похожий на кассу в супермаркете, только вместо ценников — печати. По бокам — двое синодальных в серых рясах без знаков. Их лица были одинаковыми, как страницы, на которые ещё ничего не написали.

Над стойкой висела табличка:

ПЕРЕПРОВЕРКА ДАРА. 1 КУРС. ОБЯЗАТЕЛЬНО.

Обязательное в Империи всегда означало “не ваше”.

Я стоял последним. Не потому, что опоздал — я пришёл раньше всех. Просто очередь сама выстроилась так, как удобно сильным. Они даже не думали об этом. Порядок возникал без приказа — как привычка.

Слева, у лестницы, висел экран с реестром. Фамилии, ветви, уровень родовой печати. Рядом — пометка: допущен/не допущен. Напротив моей строки горел ровный серый квадратик.

ВЯЗЕМСКИЙ Г.А. — ВЕТВЬ: МЛАДШАЯ. СТАТУС: УСЛОВНЫЙ. ОТКЛИК: НЕ ЗАФИКСИРОВАН.

“Не зафиксирован” — бюрократический способ сказать: ты пустое место, но пока ещё числишься в списках.

— О, смотрите, как гордо стоит, — протянул голос за спиной. — Будто ему есть чем стоять.

Я не обернулся. Реакция — это подпись под их сценарием. Если подпишешь, потом жаловаться поздно.

— Вяземский, ты вообще знаешь, что такое отклик? — другой голос, мягче, почти дружелюбно. — Это когда мир тебя узнаёт. А он тебя не узнаёт, брат.

Слово “брат” прозвучало как плевок.

Я смотрел на экран. На свой серый квадратик. И отмечал детали.

У стойки стоял куратор гимназии — Родион Павлович Левшин. Формально не из Синода, а “представитель учебного попечительства”. Фактически — их поводок на шее клана. На лацкане строгого пиджака блестел знак: маленький серебряный круг с надрезом — печать допуска. Такие носили люди, которые могли отменить твою жизнь одним письмом.

Левшин улыбался так, словно делал полезное дело. Он всегда улыбался, когда рядом было начальство. Особенно когда начальство было не из клана.

Очередь двигалась.

Каждый ученик подходил, прикладывал ладонь к стеклянной панели регистратора, называл фамилию и ветвь. Устройство отвечало: короткая вспышка, тонкий писк, и на экране появлялась цветная метка — стихия, модальность, степень.

Пламя — красный. Лёд — синий. Металл — серебро. Кто-то вытаскивал в ладони шарик света, кто-то — тонкую нить воды. Показательные фокусы. Детские. Но взрослые смотрели на них, как на оправдание налогов и привилегий.

— Оболенский Кирилл, старшая ветвь, — произнёс высокий парень в белоснежной рубашке.

Регистратор вспыхнул ярче остальных. На экране засветилось:

ОТКЛИК: ВЫСОКИЙ. МОДАЛЬНОСТЬ: СВЕТ/ГОРЕНИЕ.

Толпа ахнула — уважение было физическим, почти осязаемым.

Кирилл чуть повернул голову, будто принимал аплодисменты. Он не был самым умным, не был самым красивым. Он просто был из правильной фамилии.

Левшин расплылся в улыбке.

— Отлично, Кирилл Сергеевич. Клан гордится вами.

Синодальный в серой рясе отметил что-то в планшете. Пальцы у него двигались беззвучно, как у кассира, который пробивает товар.

Вяземских в этом зале не было чем гордиться. Вяземских в этом зале было чем унижать.

Очередь сокращалась, и вместе с ней росло ожидание. Они ждали не результата — они ждали спектакля.

Я видел их глазами: слабое тело, тонкие плечи, слишком ровная осанка для подростка, который якобы должен быть сломан. Старая форма гимназии на мне сидела чуть свободнее, чем на остальных — отдали из фондов, не шили на заказ. На воротнике — аккуратно зашитая дырка.

Унижение всегда начинается с ткани.

— Следующий, — сказал Левшин, не глядя. Его взгляд скользнул по экрану реестра, и уголок губ чуть дрогнул. Он уже видел мою строку.

Я шагнул вперёд.

Толпа сделала то, что делает любая стая перед броском: замолчала.

— Фамилия, ветвь, — произнёс синодальный монотонно.

— Вяземский Глеб Аркадьевич. Младшая ветвь, — сказал я.

Мой голос прозвучал ровно. Без просьбы. Без оправданий. Это их раздражало больше всего.

Левшин поднял бровь.

— Погромче, Вяземский. Чтобы все слышали. Мы тут прозрачность обеспечиваем.

Я посмотрел на него.

— Вы слышали. Этого достаточно.

На мгновение повисло напряжение. Куратор привык, что на него смотрят снизу вверх. Я смотрел прямо.

Левшин улыбнулся шире, но в улыбке появилась тонкая трещина.

— Прикладывайте руку.

Я положил ладонь на панель.

Стекло было холодным. Внутри регистратора что-то тихо щёлкнуло, как замок. Я почувствовал слабое покалывание, будто иголками по коже. Это не боль. Это проверка. Мир считывал мой отпечаток.

Три секунды.

Пять.

Десять.

Регистратор молчал.

Сначала это была пауза. Потом — несоответствие. Потом — проблема, которую нужно решить публично.

Синодальный нахмурился и нажал кнопку. Щелчок. Экран мигнул.

ОТКЛИК: НЕ ЗАФИКСИРОВАН.

В зале кто-то тихо прыснул. Потом — ещё. Смех пошёл волной, осторожно, как проба воды. Убедились, что взрослые не запрещают — и стали смеяться громче.

— Ой, — протянул Кирилл Оболенский, достаточно громко, чтобы услышали все. — А реестр не врёт. Пустой.

— Не пустой, — добавил кто-то. — Он… экономный. В нём даже дара нет.

Смех стал плотнее, как дым.

Левшин наклонился к синодальному.

— Перепроверьте. Бывают ошибки.

Синодальный кивнул, но по лицу было видно: он не верил в ошибки. Синод не ошибается. Синод исправляет.

Он взял тонкий стилус, провёл по панели, и на экране появилось меню. Сухие строки, как приговоры:

ПОВТОРНОЕ СЧИТЫВАНИЕ.
ПРОВЕРКА СООТВЕТСТВИЯ РОДОВОЙ ПЕЧАТИ.
ВНЕСЕНИЕ ПОПРАВОК В РЕЕСТР.

— Вяземский, — сказал синодальный. — Подтвердите согласие на процедуру.

— Что за согласие? — спросил кто-то из толпы. — Он что, не согласен быть никем?

Смех.

Я держал ладонь на стекле и смотрел на список.

Согласие — это не формальность. Это всегда точка входа. Если тебя заставляют “подтвердить”, значит дальше будет не проверка, а фиксация статуса.

— Я подтверждаю факт процедуры, — сказал я. — Согласие не требуется для обязательной перепроверки. Ваша табличка говорит об этом.

Левшин резко повернул голову.

— Ты сейчас умничать будешь? Ты кто такой, чтобы спорить с Синодом?

Я слегка наклонил голову.

— Я — лицо, внесённое в реестр. Этого достаточно, чтобы требовать соблюдения регламента.

Смех на секунду стих. Им не нравилось слово “регламент”. Оно звучало как защита. А защита для таких, как я, была запрещена негласно.

Синодальный посмотрел на Левшина, затем снова на экран, и сухо произнёс:

— Процедура проводится.

Он нажал кнопку.

Внутри регистратора что-то загудело чуть сильнее. Панель под моей ладонью стала ещё холоднее — не физически, а… глубже, будто холод прошёл через кожу внутрь.

Экран мигнул дважды.

ОТКЛИК: НЕ ЗАФИКСИРОВАН.
РОДОВАЯ ПЕЧАТЬ: ОСЛАБЛЕНА.
СТАТУС: УСЛОВНЫЙ. РЕКОМЕНДАЦИЯ: ПЕРЕВЕСТИ В КАТЕГОРИЮ “НЕДАРОВАННЫЙ”.

Слово “недарованный” было старым. Имперским. Из тех, которые произносят спокойно, потому что за ними стоит право делать с человеком что угодно.

Смех вернулся, уже уверенный.

— Недарованный! — крикнул кто-то. — Слышали? Официально!

— Поздравляю, Вяземский, — сказал Кирилл, делая шаг ближе. Он не мог упустить момент. — Теперь ты не просто позор. Ты категория.

Левшин кашлянул, изображая серьёзность.

— Тихо. Это серьёзно. — Он повернулся ко мне. — Вяземский, вы понимаете последствия?

Слово “вы” было издевкой. Он “выкал” только когда хотел унизить.

— Понимаю, — сказал я.

Я действительно понимал. Категория “недарованный” означала снижение доступа. Отказ в клановых тренировках. Перевод на общие занятия. Лишение части стипендии. А главное — маркер для Синода: можно трогать без последствий.

Синодальный протянул мне планшет.

— Подпись. Подтверждение ознакомления.

Я посмотрел на строку. Там было не “ознакомление”. Там было: согласие на внесение поправок в реестр.

Это была ловушка. Маленькая, бытовая, школьная. Именно так и ломают жизни: не мечом, а подписью под “ознакомлением”.

Я взял стилус.

И не подписал.

Я провёл линию ниже строки и написал мелко, ровно, без эмоций:

“ОЗНАКОМЛЕН. НЕ СОГЛАСЕН. ТРЕБУЮ ПОЛНОГО ПРОТОКОЛА ПРОЦЕДУРЫ И ПРИСУТСТВИЯ ПРЕДСТАВИТЕЛЯ КЛАНА.”

Синодальный застыл. Левшин побледнел.

Толпа не поняла смысла, но почувствовала — что-то пошло не так. Смех стал тише.

— Ты… — начал Левшин, и в голосе впервые прозвучала злость без маски. — Ты сейчас себе хуже сделаешь, Вяземский.

Я вернул планшет синодальному.

— Факт внесения поправки должен быть оформлен надлежащим образом. Иначе это подлог.

Слово “подлог” для Синода было почти оскорблением. Не потому что они не подделывали. А потому что им нельзя было это говорить.

Синодальный медленно убрал планшет, ничего не ответив. Он был не человеком, а механизмом. Механизм не спорит — он запоминает.

Левшин натянул улыбку обратно.

— Ладно, — сказал он громче, для всех. — Вяземский у нас… принципиальный. Но реестр есть реестр. Переходим дальше. Следующий!

Толпа загудела — разочарование: им хотелось, чтобы меня поставили на колени прямо здесь. Но спектакль продолжался, и они нашли другой способ.

Это всегда так. Если нельзя добить официально — добьют неофициально.

Я отошёл от стойки.

На экране реестра моя строка уже мигала иначе. Серый квадратик стал темнее, почти чёрным. Рядом появилась новая пометка, ещё не утверждённая:

ПРЕДВАРИТЕЛЬНО: НЕДАРОВАННЫЙ.

Предварительно. До следующей подписи. До следующей “ошибки”. До следующего удара.

Я шёл по коридору к лестнице, ведущей в учебный блок. Мне нужно было добраться до кабинета и спокойно пережить первый день перепроверки. В гимназии главное — не давать им повода. Повод — это тоже юридический факт. Только не в твою пользу.

— Эй, Вяземский, — окликнули сзади.

Я не ускорился. Ускорение — это признание угрозы.

Кирилл Оболенский догнал меня легко. За ним — двое: толстый рыжий Серов из бокса и худой Смирнов с глазами вечно голодной собаки. Классический набор: лидер, мышца, наблюдатель.

— Ты чего, правда думаешь, что твои каракули на планшете что-то решают? — спросил Кирилл, улыбаясь. — Синод тебя не заметит. Ты слишком мелкий.

— Меня уже заметили, — сказал я.

Серов фыркнул.

— Слышали? Он угрожает.

— Я констатирую, — ответил я.

Смирнов шагнул ближе и заглянул мне в лицо.

— А ты знаешь, что делают с недарованными в старших кланах? — прошептал он, будто делился секретом. — Их учат смирению. Быстро.

Кирилл поднял руку, словно дирижёр.

— Давайте без крови. Мы же культурные. У нас гимназия. — Он наклонился ко мне. — Просто… ты должен понять своё место.

Слова были мягкими. Внутри — приказ.

Я посмотрел на них. Три тела. Три проблемы. Три потенциальных источника фактов.

Сейчас у меня не было инструмента, чтобы их “оформить”. Я был слабым подростком без официального дара, в коридоре, где камеры смотрят не в ту сторону, где надо.

Пока что мне оставалось только фиксировать.

— Моё место определяется реестром? — спросил я.

Кирилл улыбнулся шире.

— Вот видишь, начинаешь понимать.

— Тогда реестр определит и ваше, — сказал я спокойно.

Серов рассмеялся.

— Он правда думает, что он кто-то.

Кирилл шагнул так, чтобы я оказался ближе к лестнице. Очень аккуратно. Так двигают фигуры на доске, не называя это ходом.

— Не обижайся, Вяземский, — сказал он почти ласково. — Мы просто помогаем тебе адаптироваться. Сегодня у нас урок: “как не мешать взрослым”. Пойдём.

Он кивнул вниз, на лестницу.

Я посмотрел на ступени.

Лестницы в гимназии были высокие, каменные, старые. Их строили ещё когда Империя верила в вечность, а не в отчётность. Падение с таких ступеней можно было назвать “несчастным случаем”. Особенно если ты — недарованный. Особенно если рядом — наследники сильных фамилий.

Я остановился.

— Откажусь, — сказал я.

— Ты не можешь отказаться, — спокойно ответил Кирилл. — У тебя нет такого права.

Фраза прозвучала слишком точно для школьника. Его учили правильным словам. Кланы учат детей языку власти с ранних лет.

Я чуть повернул голову, глядя не на него, а на камеру в углу. Камера смотрела на холл, а не на лестницу. Прекрасно.

— У тебя есть выбор, — сказал Кирилл, и улыбка стала тоньше. — Либо ты сам спускаешься и извиняешься… либо мы помогаем.

Серов уже стоял сбоку, как дверной косяк. Смирнов — сзади, так, чтобы перекрыть отход.

Я сделал шаг.

Не вниз.

В сторону, к перилам. На полметра. Чтобы они подумали, что я подчиняюсь, и расслабились на долю секунды.

Серов двинулся ближе. Слишком быстро. Он не умел ждать.

Кирилл поднял ладонь — остановить, но поздно.

Толстая рука Серова толкнула меня в плечо. Не удар — “случайное” касание, которое на лестнице превращается в приговор.

Я почувствовал, как тело теряет равновесие. Как пятка срывается со ступени. Как воздух становится пустым.

Время сжалось до точки.

Я успел увидеть, как Кирилл чуть отводит взгляд в сторону — он уже заранее репетировал выражение лица “я тут ни при чём”.

Успел услышать собственное дыхание — короткое, слишком спокойное для падения.

И успел подумать странную, чужую мысль, которая не должна была возникнуть у подростка:

“Факт толчка установлен. Свидетели есть. Процедура началась.”

Я падал.

Камень лестницы приближался.

И где-то на краю зрения — на самом краю — мелькнула тонкая чёрная линия. Не тень. Не мусор.

Линия была ровной, как штрих нотариального штампа.

Потом пришёл удар.

И мир на секунду стал белым...

Загрузка...