Московский дождь — это не погода. Это состояние вселенной. Он не льет с неба, он сочится из самого воздуха, из серой ваты низких туч, пропитывает бетон, асфальт и души, превращая все в размытое, бесформенное пятно.

Я смотрел, как капли, словно жирные слезы, ползут по стеклу машины, каждая из них искажала и дробила в себе огни рекламных билбордов, свет автомобильных фар, уродливые коробки новостроек. Превращала знакомый пейзаж в абстракцию, в хаос.

Мне это всегда нравилось. В этом был свой уют — сидеть в теплой, сухой капсуле и наблюдать, как мир снаружи теряет четкие контуры, становится мягким, неопасным, почти нереальным.

Запах в салоне был знакомым до тошноты: синтетическая новизна кожзама, который так и не выветрился за полгода, сладковатый ароматизатор «Новая Зеландия» от висящего на торпедо дерева, и едкий, горький запах пережаренного кофе из картонного стаканчика в подстаканнике. Мой мир. Удобный, предсказуемый, стерильный. Его можно было измерить в гигабайтах, мегапикселях, кредитных баллах и минутах, проведенных в пробках.

На пассажирском сиденье лежал мой раскрытый MacBook. На экране, заляпанном отпечатками моих пальцев, застыла в идеальном, мертвенном бездвижии 3D-модель кирасы микенского царя.

Я выглаживал пластины, доводил до блеска виртуальную бронзу, работал со светом, чтобы тени подчеркивали каждый мускул. Курсовая. «Эволюция защитного вооружения ахейской знати гомеровской эпохи».

Для меня история была именно такой — отполированной, цифровой, безопасной. Набор фактов, теорий, красивых, но безжизненных легенд, заключенных в рамки монитора.

Я мог с виртуозностью диджитал-шамана смоделировать осаду Трои, рассчитать траекторию полета копья, процитировать наизусть Гомера и с апломбом спорить на форумах о хронологии Троянской войны.

А запахи пыли, пота, крови и страха, сопровождающие жизнь людей бронзового века, настоящие, вязкие, физические, были для меня лишь сухой, безжизненной строкой из учебника. Чистой абстракцией.

Пробка на Садовом кольце была мертвой. Мы стояли, увязшие в одном гигантском металлическом трупе, и дождь отбивал по нашей общей гробовой крышке похоронную дробь. Я откинул голову на подголовник, чувствуя, как тяжесть век давит на глаза.

В ушах — наушники с шумоподавлением. Не эпичная оркестровая сага для вдохновения, а нечто меланхоличное, минималистичное, электронное. Идеальный саундтрек ко всеобщей анестезии.

Я устал. Не физически. Я был истощен экзистенциально. От бесконечной учебы, превращающейся в рутину, от этой вечной дождливой полумглы большого города, от самого себя. От ощущения, что я бегу по беличьему колесу, которое крутится в абсолютной пустоте.

Моя жизнь была сплошным «предположим, что». Гипотезой, лишенной доказательств. Предположим, что я с отличием закончу институт. Предположим, что найду хорошо оплачиваемую работу в какой-нибудь солидной конторе, где буду заниматься тем, что не люблю. Предположим, что встречу кого-то, создам видимость семьи, буду по выходным жарить шашлыки на даче и смотреть сериалы…

В душе, за фасадом личности ироничного и компетентного студента, зияла черная дыра. Пустота, которую не могли заполнить ни мимолетные лайки в соцсетях, ни механические пятерки в зачетке, ни даже любимые древние тексты. Они говорили на языке, которого я не слышал, о подвигах, о славе, о вечности, о страсти, о тоске по дому. О чем-то стоящем.

Когда-то я мечтал о настоящем. О том, во что можно было бы вложить всего себя, не оставаясь лишь сторонним наблюдателем, архивариусом чужих подвигов, дистанционным управляющим симулякрами давно умерших героев.

Я смотрел на капли дождя, ползущие по стеклу, как слезы по лицу незнакомца, и думал о том, что моя собственная жизнь — такое же искаженное, неясное, сиюминутное отражение чего-то большего, подлинного, что я никак не могу разглядеть и ухватить.

Я не знал, что Вселенная — великая, равнодушная и ироничная насмешница — уже готовила мне ответ. Не в виде тонкого озарения, мистического знака или удачного стечения обстоятельств. Нет. Ее ответ был груб, прост, примитивен и беспощаден, как удар дубиной по голове. Ирония судьбы должна была быть воплощена в самой буквальной и болезненной форме.

Зеленый свет светофора. Миг надежды. Рывок. И потом — ослепляющая вспышка в боковом зеркале. Не свет, а нечто физическое, твердое, врезающееся в сознание. Женский визг шин, нечеловеческий, разрывающий барабанные перепонки даже сквозь шумоподавление. Он не шел снаружи, он родился у меня в голове.

Мое тело напряглось, стало каменным. Мозг, отравленный адреналином, выдавал обрывки мыслей, лишенные всякого смысла. «Неужели…», «Но я же…», «Мама…». Руки сами, без моего участия, судорожно выкрутили руль. Тело приготовилось к удару, к сокрушительному, оглушающему, уничтожающему…

И последняя, обрывочная, судорожная мысль, вырванная самыми примитивными нейронными связями, мысль не о жизни, не о смерти, не о Боге, а о глупом, идиотски-бытовом, незавершенном действии: «Черт… я не сохранил changes… не нажал Ctrl+S… вся работа… пропала…»

Сознание не погасло. Оно взорвалось. Вспышка белого света, которая длилась вечность и мгновение одновременно. А потом… Потом не было ничего. Ни света, ни тьмы. Ни звука, ни тишины. Ни меня. Был абсолютный вакуум. Небытие. Я перестал быть.


***

Первым ко мне вернулось ощущение. Не зрение, не слух. Ощущение. Абсолютная, всепоглощающая, бесформенная и бессмысленная боль. Она была не чем-то, что я чувствовал. Она была самой материей, из которой я теперь состоял.

Она разрывала каждую клетку, каждую нервную нить, каждый квант моего существа на атомы. Она была огнем, который жрал меня изнутри, и льдом, который сковывал каждый мускул. Меня вырвало из уютной, предсказуемой, асептичной реальности и швырнуло в кромешный, физиологичный ад.

Я закричал. Вернее, крик родился где-то в глубине этого нового, чужого тела и вырвался наружу хриплым, сиплым, диким рыком, который был мне абсолютно незнаком. Низким, рожденным в глубинах мощной грудной клетки, какой у меня не было.

Я почувствовал вкус. Медный, соленый, отвратительный вкус собственной крови. И едкую медную пыль, которая смешалась со слюной и налипла на язык. Я почувствовал запах. Мой нос, заточенный под запахи кофе, бензина и чужого парфюма в метро, атаковал густой, тяжелый, невыносимый коктейль.

Запах пота. Не того, что после спортзала, а кислой, животной, мерзкой вони десятков тел. Испражнений. Конского навоза. Дыма костров, пахнущего жженой кожей и волосами. И сладковато-приторный, тошнотворный запах жженого мяса. От него немедленно свело желудок, и меня вырвало прямо на себя. Рвота смешалась с грязью, добавив в этот адский букет новую, отвратительную ноту.

Я заставил себя открыть глаза. Веки были чудовищно тяжелы, будто их присыпали свинцовым пеплом. Ресницы слиплись от чего-то липкого. Я моргнул, пытаясь очистить взгляд. Мир плыл, двоился, не желая фокусироваться.

Я лежал на спине. Надо мною — грязно-серое, низкое небо. Клубился дым. В лицо летела мелкая, едкая пыль. Я пытался понять, где я. На месте аварии? В больнице? В поле? На съемочной площадке какого-нибудь сумасшедшего фильма?..

Мое зрение медленно прояснялось. Я увидел землю. Не асфальт. Не траву. Клочья бурой, утоптанной, перемешанной с соломой и чем-то темным, запекшимся земли. Крики. Они обрушились на меня лавиной.

И это были не крики ужаса, не мольбы о помощи. Это были хриплые, яростные, животные вопли. Полные ненависти, азарта и боли. Они звучали на незнакомом, гортанном языке, но какие-то слова, какие-то обрывки… они были до жути угадываемы. Как эхо из далекого прошлого, из сотен прочитанных страниц.

Где-то близко, заливисто и испуганно ржали лошади. Слышался звон. Непрерывный, хаотичный звон. Не колокольный. Звон металла о металл. О камень. О щит. О кость. Они сталкивались друг с другом раз за разом, с безумной настойчивостью.

Надо мной, заслоняя серое небо, склонилось загорелое, обветренное, испещренное шрамами лицо. Губы распухли от жары и пыли. Маленькие злые глаза, похожие на две щелочки, смотрели на меня со смесью дикого раздражения и озабоченности.

От незнакомца пахло дегтем, чесноком и немытым телом. Он что-то говорил мне, хрипло и настойчиво, тыча грязным, с обломанным ногтем пальцем куда-то вперед, в гущу этого хаоса. Его слова долетали до меня, как через толщу воды. Глухие, невнятные.

Мой мозг, еще хранящий кристально четкие образы стерильного метро, светящихся экранов и запах свежего кофе, отказывался воспринимать, декодировать эту какофонию. Это был сбой. Глюк. Кошмар наяву после общей анестезии. Я ждал, когда проснусь.

Я попытался подняться, оттолкнуться руками от липкой, теплой земли. И с новым приступом леденящего, животного ужаса осознал, что мое тело… не мое. Оно было тяжелым, могучим, обтянутым железными, упругими мышцами, что напряглись под кожей.

Я чувствовал каждую связку, каждую вену. Руки… они были покрыты слоями засохшей грязи, пота и запекшейся, темной крови. На них были шрамы. Белые, старые и свежие, багровые. На мне была не куртка и футболка, а потрескавшаяся от пота и палящего солнца кожаная кираса и нагрудник из потускневшей, во вмятинах бронзы.

И в моей правой руке, сжатой в кулак так, что костяшки побелели, я ощутил холодную, шершавую, идеально лежащую в ладони костяную рукоять короткого, тяжелого, тусклого от крови на лезвии клинка.

Меня снова вырвало. На этот раз — сухими, судорожными спазмами. Незнакомец, видя мои потуги, грубо, без церемоний, схватил меня за плечо. Его пальцы впились в мышцы как клещи. И он закричал на том самом древнем наречии.

И в моей голове, словно расколотом на части болью и непониманием происходящего, пронесся, вспыхнул, как молния, смысл этих чужих, нахальных, произнесенных без всякой почтительности, знакомо-незнакомых фраз, выкрикиваемых чужаком:

— Вставай, сын Лаэрта! Морфей сон твой растянул... Неужели тебя какой-то щербатый фракиец уложил?.. Соберись, клянусь Зевсом! Нам нужна твоя собачья хитрость, а не храп!

Сын Лаэрта. Собачья хитрость... Слова прозвучали в моем сознании, ударившись о глухую стену отрицания. Я уставился на него пустым, невидящим взглядом, пытаясь заставить этот кошмар остановиться.

Я хотел закричать: «Я не понимаю! Кто ты? Где я?», но из горла вырвался лишь хриплый стон. Тогда незнакомец, видя мое остекенение, рявкнул раздраженно, брезгливо, точно обращаясь к тупому, непонятливому рабу:

— Одиссей! Царь Итаки! Ты меня слышишь?! Ты в своем уме?!

Одиссей. Имя прозвучало в моем сознании как громовой удар, отозвавшись глухим, набатным эхом в тысячах прочитанных страниц, в цифровых моделях на экране ноутбука, в спорах на семинарах. Одиссей. Царь Итаки. Хитрец. Разрушитель Трои. Персонаж. Легенда. Умерший три тысячи лет назад. Вернее — никогда не живший.

И в этот миг, под оглушительный аккомпанемент звериных криков, ржания коней и звона смертоносного металла, под свист летящих куда-то стрел, глядя в лицо незнакомца, который ждал от меня ответа, я, Алексей Петров, студент-историк из Москвы, окончательно, бесповоротно и с леденящей душу, абсолютной, физической ясностью понял.

Я не видел снов. Я не был в больнице. Я не сошел с ума. Моя курсовая работа по античному вооружению только что приобрела характер чертовски болезненного, смертельно опасного и абсолютно практического занятия. Лабораторией стал весь мир. Бронзовый век. А я — главным подопытным. Загнанным в тело того, о ком писал. И обратного пути не было.

Я замер, вцепившись пальцами в липкую, теплую землю. Мир вокруг не просто не исчез — он обрушился на меня с новой, чудовищной конкретикой. Каждый звук, каждый запах, каждый тактильный импульс впивался в сознание как раскаленная игла.

Одиссей. Имя гудело в висках, смешиваясь с гулом в ушах и диким стуком сердца — большого, мощного, бившегося в грудной клетке с частотой, немыслимой для моего прежнего, нетренированного тела. Оно колотилось как загнанный зверь, требуя действий, крови, воздуха.

— Одиссей! — рявкнул опять незнакомец, и его пальцы, похожие на стальные клещи, впились мне в плечо уже не для поддержки, а с явной угрозой. — Если ты прикидываешься, чтобы уклониться от сечи, клянусь Аидом, я сам прикончу тебя здесь и сейчас! Агамемнон не потерпит трусов!

Агамемнон. Еще один удар по и без того разбитому сознанию. Не имя из учебника, внезапно обретшее плоть, голос и, судя по всему, власть над жизнью и смертью. Мой взгляд скользнул по его лицу, по заскорузлой коже, по спутанной, жирной бороде, в которой застряли крошки чего-то темного.

Он был реальным. Слишком реальным. Я видел каждую пору на его коже, каждую каплю пота, скатившуюся со лба. Я чувствовал исходящий от него жар и запах — запах страха, замаскированного под ярость.

Мой язык, онемевший и непослушный, попытался сформировать слова. Любые слова. «Помогите». «Я не он». «Это ошибка». Однако из горла вырвался лишь хриплый, сиплый звук, на том же гортанном наречии, которое я теперь понимал:

— Я… я не…

Я не знал, что хотел сказать. Я не мог думать.

— Не ты?! — незнакомец оскалил желтые, кривые зубы. — А кто же, клянусь Зевсом? Гектор? Парис?

Он дико оглянулся, будто ожидая, что из дыма явятся троянские герои. Его глаза метнулись ко мне с новым, подозрительным выражением. Он пытался понять, что со мною, то есть — с Одиссеем? Приступ падучей или боги наслали морок?

Отпустил мое плечо и отпрянул на шаг, и в его взгляде я увидел не просто раздражение, а первобытный, суеверный страх. Страх перед необъяснимым. Перед безумием. Перед гневом богов.

Этот страх, странным образом, отрезвил меня. Он был знаком. Я читал о нем. О том, как герои бронзового века боялись всего, что выходило за рамки их понимания. И этот страх был смертельно опасен. Для меня.

Инстинкт самосохранения, тот самый, что заставлял меня врать на экзаменах и уворачиваться от конфликтов в подворотне, сработал на новом, примитивном уровне. Голос в моей голове, тонкий, испуганный, но четкий, прошептал:

«Молчи. Не двигайся. Не показывай, что ты не он. Иначе тебя убьют. Свои же».

Я заставил себя кивнуть. Кивок получился резким, неестественным, как у марионетки. Я попытался выразить на лице не боль и не панику, а… досаду? Ярость? Сосредоточенность? Я не знал, какое выражение должно быть у Одиссея, получившего по голове.

— Голова… — выдавил я. Голос был низким, хриплым, чужим. Он вибрировал в моей новой, массивной грудной клетке. — Оглушили. Все плывет.

Это была первая в моей жизни по-настоящему гениальная импровизация. И она сработала. Напряжение в лице незнакомца сменилось облегченным раздражением.

— Фракиец, я же говорил! — он плюнул в грязь. — Ну что, очнулся, хитрец? Или нам без твоих каверзных планов сегодня с Гектором сражаться?

Гектор. Снова удар. Гектор был жив. Война еще не закончилась. Я был не просто в теле Одиссея. Я был в самом пекле Троянской войны. Вероятно — в ее последний и самый кровавый год. Я оперся на локоть.

Тело послушалось с трудом, мышцы горели огнем, но они работали. Срабатывала та самая мышечная память, о которой я читал в статьях по нейрофизиологии. Голова не варила, но тело… тело знало, что делать. Оно само нашло точку опоры, само распределило вес.

Подняв голову, впервые осмотрелся по-настоящему. Я лежал на краю какого-то поля, утоптанного тысячами ног. Кругом валялись обломки — щепки от колесниц, клочья ткани, разбитые амфоры.

Впереди, в сотне метров, клубилась настоящая стена дыма, пыли и людской мешанины. Там гремел тот самый звон, слышались те самые крики. Там шла битва. Настоящая. Не реконструкция, не компьютерная графика.

Я видел, как мелькали фигуры, сшибались щиты, падали люди. И над всем этим, сквозь дым, угадывались неприступные, легендарные стены. Стены Трои. Дух перехватило. Не от страха даже, а от осознания чудовищного масштаба происходящего. От его абсолютной, неоспоримой реальности.

— Ну? — нетерпеливо подал голос незнакомец. — Придумал уже, как нам их побить? Агамемнон ждет. Диомед уже рвется в бой, а ты тут разлегся.

Диомед. Еще одно имя из учебника. Оно обретало плоть где-то там, в этой куче металла и мяса. Мне нужно было встать. Двигаться. Делать вид, что я знаю, что происходит. Что я — это он, Одиссей, сын Лаэрта, царь Итаки.

Я подтянул под себя ноги, уперся ладонью в землю. Рука сама нашла упор, корпус напрягся, и я поднялся. Резко, мощно. Голова закружилась, мир поплыл, но я устоял. Я был высоким. Невероятно высоким и тяжелым. Я смотрел на незнакомца сверху вниз.

Он был одет в похожие, но более простые доспехи. За его спиной висел большой, круглый щит, покрытый бычьей кожей, с каким-то потускневшим рисунком. В его глазах читалось ожидание. Он ждал от меня приказа. Совета. Хитрости.

А у меня в голове была одна сплошная, белая паника. Что делать? Что сказать? Куда идти? И тут мой взгляд упал на его щит. А именно — на металлический умбон в его центре. Выпуклый, отполированный до слабого блеска, он отражал искаженное, смутное изображение.

Я сделал шаг ближе, завороженный. Незнакомец нахмурился, но не отпрянул. В тусклой бронзе я увидел лицо. Не свое. Чужое. Смуглое, обветренное, с густой, черной, вьющейся бородой, заправленной за уши. С орлиным носом.

Лоб перехвачен ремешком из кожи. Губы сжаты в тонкую, жесткую складку. Глаза глубоко посажены, темные, полные дикой, животной усталости и непримиримой воли. Это было лицо человека, который десять лет провел в войне. Лицо царя. Лицо воина. Лицо Одиссея.

Я поднял руку — большую, с жилистыми, изуродованными шрамами и мозолями пальцами — и дотронулся до щеки. Отражение повторило движение. Это был я. Тошнота подкатила с новой силой. Я не просто был в чужом теле. Я стал этим телом. Граница между «мной» и «ним» растворилась в этом отражении.

— Что с тобой? — незнакомец смотрел на меня как на сумасшедшего. — В себя приходишь?

Его голос вернул меня к реальности. К той реальности, где сейчас решалась моя жизнь. Где от моих следующих слов могло зависеть все. Я опустил руку. Сделал глубокий вдох. Воздух, пахнущий кровью и пеплом, обжег легкие.

— Веди к Агамемнону, — сказал я, и мой голос прозвучал чуть увереннее, окрасившись новой, чужой интонацией — командной, привыкшей к повиновению. — Я все видел. У меня есть план.

Я не видел ничего. У меня не было никакого плана. Однако слова сработали. Лицо незнакомца просияло в ухмылке.

— Ну вот! Я же знал! — он хлопнул меня по плечу, едва не сбив с ног. — Идем, сын Лаэрта! Расскажешь по дороге!

Он развернулся и зашагал прочь от линии боя, ожидая, что я последую за ним. Я постоял еще мгновение, глядя в спину этому человеку, чьего имени я не знал, но который, очевидно, был моим соратником. Другом? Подчиненным?

Потом я посмотрел на свою руку, все еще сжимающую рукоять меча. Пальцы сами сомкнулись плотнее, привычно обхватывая шершавую поверхность костяных накладок да еще оплетенных кожаным ремешком.

И я двинулся вслед за незнакомцем. Шаг за шагом. Уходя от адского гула битвы. Навстречу новому, еще более страшному испытанию — необходимости говорить с царями и героями. Притворяться тем, кем я не был.

А в голове, поверх гула крови и чужих мыслей, стучала одна-единственная, ясная и холодная как лезвие идея: «Выжить. Выжить любой ценой. А чтобы выжить — играть его роль. Быть Одиссеем. Пока не придумаю, что делать дальше».

Загрузка...