— Улица Картежников? Снова?
Я даже не отдал честь. Просто остановился в дверях каземата, и эти три слова повисли в спёртом воздухе, густом от запаха пергамента, пота и старого дерева.
Сотник Виго не вздрогнул. Его перо продолжало выводить неровные строчки в ведомости. У него был талант — делать вид, что твоё существование — это фоновый шум, вроде капанья воды.
— Я патрулировал там позавчера, — голос у меня был сухим и скрипучим, как доска. — По графику. Есть понятие «очередь»? Или оно только для тех, кто не умеет считать дальше трёх? Какого мрака опять я?
— Салаги на учении, — отозвался Виго, не отрываясь. — Все. Эти дебилы из арбалета, разве что себе в ногу попадут, и то случайно. Им давно пора было начать муштру. У тебя же самый высокий опыт, кто как не ты?
«Опыт». Ключевое словечко. Опыт — это когда ты уже настолько всему безразличен, что тебя можно послать в самую дрянную дыру, и ты даже не попытаешься найти там приключений на свою пятую точку. Опыт – это когда тебя раз за разом пихают в одну и ту же дыру.
— Чудесно, — сказал я, глядя, как муха бьётся о мутное стекло окошка. — Отправь Михана. Пусть он свою физиономию где-то кроме рынка покажет. Там его уже, поди, за талисман от сглаза принимают. Или Дюрна. Он когда злится, выглядит так, что, глядя на него, любая шушера сама в наручниках себя закроет.
Перо замерло на секунду. Виго медленно, с театральным вздохом, отложил его и поднял на меня взгляд. В его глазах не было ни злости, ни власти — только тяжёлая, жирная скука, как у быка, десятый год таскающего одно и то же колесо.
— Торас, — произнёс он с тем же выражением, с каким констатировал бы, что на дворе дождь. — Я что, твой личный распорядитель по развлечениям? Буду я с каждым обветшалым доспехом препираться? Картежников. Точка. Ты там уже свой. Это и есть твой высший квалификационный разряд. Местные воротилы уже привыкли к тебе.
Он попал, пес его дери, прямо в яблочко. Не в честь, не в долг — в ту самую мёртвую зону внутри, где даже обижаться уже лень.
— И что теперь, — спросил я без интонации, — эта дыра навсегда моя? Неужели моя рожа так украсит их жалкие лачуги?
— Да сменю я тебя. В начале недели ты же к Воротам ходил, — Виго снова взял перо. Разговор был исчерпан. — Ты просто идёшь и тихо ненавидишь всё сущее. Это производительно. Надень свою жестяную сбрую. Сделай злобное лицо… Ой, да не мне тебя учить. К вечеру — рапорт. Исчезни с глаз.
«Исчезни с глаз». Не «на выход», не «выполнять». Именно так. Чтобы не мозолил видом.
Я развернулся и вышел, не хлопнув дверью — на это уже не хватало энергии. Ещё один день. Ещё один круг по каменному колесу. За спиной скрипнуло перо по бумаге. Очередной винтик, покряхтев, встал на своё проклятое место. Механизм провернулся. И солнце за тучами, и жизнь — всё шло своим чередом. А мне — на улицу Картежников. Мрак его забери.
Я вышел из каземата в сырой коридор. Ну, на Картежников так на Картежников. В голове уже начал складываться привычный маршрут: первый перекрёсток — вонючая лужа, которую не чистили со времён основания города, дом Шелла с облупившейся краской, та самая кривая лавочка, на которую я всегда сажусь на пять минут, чтобы ноги отдохнули... И по кругу, словно старая, скрипучая карусель.
Оружейка и комната отдыха — это было одно помещение, называемое «казёнкой». Там пахло кожей, металлом и кислым супом. И, как на грех, у самого входа уже маячил Михан. Он начищал свой шлем до зеркального блеска, видимо, готовясь к своему очередному параду на рынке.
— Торас! — его голос прозвучал неестественно бодро, как будто он только что побывал в Вечном Кабане. — Приветствую. Как служба?
Я промычал что-то нечленораздельное в ответ, что должно было с равной степенью сойти за «нормально» или «пошёл ты» — смотря как расшифровать.
Ну конечно, любимчик. Стоит, блестит, будто на продажу выставили. Иди, иди, на рынке тебя поджидает благодарная публика, ага. Наверное, там уже цветы торговки бросают под ноги.
— Только от Виго, — буркнул я вслух, направляясь к стойке с доспехами.
— А-а, понимаю, — кивнул Михан с такой проникновенной мудростью, будто только что разгадал все тайны мироздания. — Значит, опять на проблемную, снова на игровой притон?
Притон. Да, проблемная она, сволочь, тем, что существует. И что тебя, язва, туда никогда не посылают.
— Картежники, — скрипнул я, снимая с вешалки свой панцирь. Он был старый, со вмятиной на левой стороне — память о пьяной потасовке трёхлетней давности. Но он тогда меня от ножа спас.
— Ох, сочувствую, брат, — Михан покачал головой, но в его голосе звучала неподдельная, жирная самодовольство. — Я вот на площади — хоть воздух свежий, народ приличный. А у тебя там… в общем, держись. Не заржавей.
Последняя фраза прозвучала как удар ниже пояса. Сознательно или нет — уже не важно. Я повернулся к нему, держа в руках кирасу. Хотелось швырнуть её в его сияющую рожу.
— Знаешь что? — выдавил я сквозь зубы. — Пошёл ты… На свою площадь… Михан.
Всё это я говорил, натягивая панцирь. Ремни привычно и туго легли на плечи, сдавив грудную клетку. Потом шлем — старый добрый шапель. Дубинка, фонарь, свисток. Весь этот привычный, сросшийся со мной хлам.
Я вышел из казёнки, не оглядываясь. За спиной, казалось, ещё долго витало самодовольное молчание Михана. Передо мной расстилался коридор, ведущий к выходу во двор, а оттуда — на улицы города. Шаг за шагом. Один круг по каменному колесу начался. Первая точка маршрута — вонючая лужа. Какой же, в конечном счёте, всё-таки дрянной день.
Двор казармы сменился узким переулком, переулок — чуть более широкой улицей, и вот он, мой личный ад на земле: улица Картежников.
Её нельзя было спутать ни с какой другой. Воздух здесь был густой, липкий, сваренный из испарений дешёвого бренди, вонючего пота, топлёного жира и чего-то ещё — сладковатого и прогорклого, будто от старых, немытых тел. Не улица, а подворотня длиной в три квартала.
Дома кривились, будто от похмелья. Красота фасадов сменилась на серый, словно больной камень. Окна первых этажей были либо грубо заколочены досками, либо затянуты грязной тканью, из-под которой пробивался тусклый, подозрительный свет. Над некоторыми дверями висели вывески, но не яркие, а стыдливые: потёртая карта, пара костей, нарисованный кубок. Всё понимали и без слов. Здесь пили, блефовали и проигрывали последние штаны.
Я сделал первый шаг по булыжникам, отполированным местными ходоками. Моя тень, искажённая шлемом, скользнула по стене. Улица начиналась у городских ворот. Там дежурил Борн, он кивнул мне с таким же уставшим выражением, с каким, наверное, киваю ему я. Дрянной вечер вступил в свои права. Хотя когда, как не вечером, патрулировать этот притон?
Мимо, пошатываясь, проплёлся человек. Не мужчина даже, а так — существо в лохмотьях, с пустым, мутным взглядом. Он что-то бормотал, размахивая пустой бутылью. Через двадцать шагов он споткнётся и уснёт в канаве, если его раньше не обчистят до нитки. Я смотрел на него без сочувствия, только с лёгким раздражением. Ещё одна потенциальная бумажка — протокол. Лишняя работа.
Из-за двери донёсся взрыв грубого смеха, тут же перекрытый яростным, сдавленным криком: «ДА!» Послышался звук падающего стула. Я остановился, вздохнул. Наивный, думает, ему повезло, но никто и никогда не уходит отсюда иначе, чем пустым. А вот двумя дверями дальше уже слышен чей-то скорбный вой. А нехрен сюда влезать. Тупицам лёгких денег захотелось. Если б всё было так просто, пахал бы я тут?
Я двинулся дальше, к своей первой точке — вонючей луже. Здесь всё было предсказуемо, как смена сезонов. Тот же оборванец у стены Пьяного Певца (он здесь уже пару лет), те же две девицы с потухшими глазами под аркой, те же зазывалы у дверей, бросающие на меня быстрые, оценивающие взгляды — «этого не трогаем, пусть идёт».
Я ненавидел эту улицу. Не за преступления, не за грязь — за её абсолютную, законченную бессмысленность. Это был не район города, а его нарыв. Место, куда стекалось всё дрянное, жадное и отчаявшееся, чтобы покрутиться в одной и той же воронке, пока не сотрётся в пыль. И я был частью этого механизма. Не врачом, не судьёй. Сторожем при помойке. Чья смена только началась. Мрак, как же всё раздражает.
Следующие полчаса я просто шёл, отмеряя сапогами булыжники. Улица жила своей кислой жизнью, и я был лишь тенью, скользящей по её грязному горлу.
Из-за дверей доносились обрывки — не слова, а какие-то выкрики, рождённые жадностью и бренди.
— ...а у тебя король-то потёртый, я вижу!..
— Кости не твои, шельма!..
Взрыв хохота, звон разбитого стекла. Потом — глухой удар, стон, и снова смех, уже нервный. Очередная драка в тёмной комнатке. Я даже не замедлил шаг. Пусть грызутся. Моя работа — следить, чтобы они не перебили друг друга до смерти прямо на мостовой и не спалили пол-улицы. Всё остальное — их личное дело. Я не нанимался быть их нянькой или спасителем. Они сами себе и враг, и судья, и палач.
Я уже почти миновал самый вонючий участок, где «Серебряная Рыбка» соседствовала с «Последним Шансом», и мысленно готовился к повороту на Собачий переулок, как прямо передо мной из темноты подворотни вывалились двое.
Они были похожи на двух мокрых, дерущихся крыс — только крыс весом под центнер каждая, пьяных в стельку и злых на весь белый свет. Один, в рваной куртке, пытался вломить другому, в грязной рубахе, но промахнулся и сам едва не грохнулся на камни.
— Ты... ты мне всю игру испортил! — хрипел Куртка, хватая Рубаху за грудки.
— Сам ты... сам ты осел! — бубнил в ответ Рубаха, беспомощно пытаясь оттолкнуть его.
Они месили друг друга вялыми, неуклюжими ударами, больше похожими на объятия. Это было жалко, глупо и невероятно раздражающе. Они перегородили весь узкий проход, сплетясь в пьяном танце. От них пахло дешёвым сидром и рвотой.
Обычно я бы рявкнул, растащил бы их, может, ткнул бы легонько в рёбра. Отчитал и отправил бы проспаться. Какая морока. Как же всё достало. Этот гребаный день... эта картина стала последней каплей. Тупая, беспросветная, вечная драчка в самом центре вечного болота.
Во мне что-то щёлкнуло. Тихо и окончательно.
Я не закричал. Не сделал предупреждения. Просто шагнул вперёд, сгрёб первого, в куртке, за шиворот, оттащил в сторону и, не целясь, ткнул ему железной перчаткой в солнечное сплетение. Он ахнул, сложился пополам и сел в лужу, захлёбываясь кашлем и слюнями. Второй, в рубахе, замер с глупой ухмылкой, не понимая, куда делся его противник. Я развернулся к нему и дал ему коленом под дых. Не сильно, чтоб не убить. Но достаточно, чтобы весь его пьяный восторг вылетел одним клокочущим выдохом. Он рухнул на колени, обхватив живот. И я отвесил ещё по затрещине каждому. Сорвался…
Тишина. Только их хрипы да гул из ближайшего притона. Я стоял над ними, тяжело дыша. Не от усилия, а от внезапной, гадкой волны ярости, которая так же быстро и схлынула, оставив во рту вкус стыда. Это было непрофессионально. Грязно. Меня за это можно было бы наказать. Но мне уже всё равно. Абсолютно насрать. Я стоял под идущим дождём, сжимая до скрипа дубинку. И изо всех сил сдерживал себя. Двадцать! ГРЕБАНЫХ! ЛЕТ! Что делал я все эти годы? Где я свернул не там? Почему моя жизнь привела меня сюда?
— Вашу мать, — тихо прошипел я, обращаясь больше к улице, чем к этим двум кашляющим телам. — Посмотрите на себя. Даже животные не гадят там, где живут. — сказал я, пнув в их сторону ту дрянь, которую они притащили с собой.
Они не ответили. Не могли. Я перешагнул через ноги Рубахи и пошёл дальше, в темноту, стараясь стряхнуть с перчатки ощущение мокрой куртки и собственной мелкости. Срыв. Обычный, бытовой срыв сторожа при помойке. Ничего героического. Просто накопилось. А эти двое просто оказались под рукой. Как тот камень, о который спотыкаешься в полной темноте.
Я не оборачивался. Смена ещё лишь началась.
Лавка. Это три грубо сбитые доски, приколоченные к стене между двумя подворотнями, в единственном месте, где смрад утихал. Своего рода оазис. Мой личный пост. Сегодня на её спинке красовалась свежая, нацарапанная чем-то острым похабная картинка. Пятый раз за месяц. Какая-то пакость явно считала себя художником.
Я сел, не глядя на это «творчество», упёрся локтями в колени и уставился в стену напротив. Она была слепая, без окон, вся в потеках. Хорошая стена. Ничего не хотела, никуда не звала. Просто была. Как и я. Вопрос «зачем?» висел в воздухе гуще уличной вони. Зачем это всё? Почему люди идут сюда? Почему сами охотно относят деньги шулерам и барыгам? Зачем в конце-то концов здесь нужен я? Для чего?
Чтобы прогнать вставший ком, я потянулся рукой к поясной сумке. К старой, вытертой до блеска деревянной трубке. Выдохнуть дым вместе с мыслями, пять минут тишины. Моя единственная личная роскошь.
Сумка была пуста…
Я замер, пальцы нащупали только потёртую кожу. Потом снова, быстрее, ощупал всё дно. Ничего. Сердце ёкнуло не от страха, а от мгновенной, белой ярости. Я прикинул в уме: минуту назад — была. Значит, только что.
— Ах ты, тварь! — рык вырвался из груди сам собой, низкий и злой. Я вскочил, будто меня дёрнули за пружину. Глаза метнулись по сторонам, выискивая в полумраке хоть тень, хоть движение. Тишина. Только гул улицы позади.
Шакал. Это его почерк. Местный воришка, Ро. Хитрый, юркий, как таракан. Он воровал не ради большого улова — ему нравился сам процесс. Нравилось щекотать нервы, дразнить, оставлять после себя вкус издевательства. Он был гвоздём в сапоге всей улицы. И теперь этот гвоздь воткнулся в меня. Он спёр не трубку. О нет. Он спёр мой покой.
Я услышал смешок. Короткий, ехидный, точно брошенный из самой тени. Он донёсся справа, из узкого, как щель, переулка, что вёл в тупик.
— Я достану тебя! — прошипел под нос сам себе.
Без мысли, на чистом адреналине презрения, я рванул туда. Кираса громыхнула о каменный угол. Переулок был пуст. В самом его конце, у глухой стены, валялось несколько разбитых бочек. Никого. Ни души. Только запах старой мочи да мусора. И тишина, которая теперь казалась насмешкой.
Он был здесь. Секунду назад. Дразнил меня, как собаку куском мяса. А теперь растворился, словно и не было.
Я стоял, сжимая свою палицу, слушая, как кровь стучит в висках. От унижения. Меня, старого стражника, провели как мальчишку. Обокрали самого. И самое гадное — он, этот шакал, теперь знал это. И, мрак возьми, он явно получил от этого удовольствие.
Убью.
«В бездну патруль, подождёт, — пробормотал я себе под нос, плюнув сквозь зубы. — Сегодня ты мой, шакал.»
Разум прояснился от ярости, став холодным и острым. Я был уже не стражником на смене. Я был старым псом, взявшим след. И след этот был тонким, едва уловимым запахом насмешки в воздухе.
Я не бросился наобум. Я вернулся к лавке и опустился на одно колено, щурясь на мокрые камни. На мостовой, под козырьком, был размытый грязный отпечаток. Не сапог, не башмак. Лёгкая, почти изящная подмётка. Значит, он подготовился. Он — артист, вышедший на сцену. Что ж, поиграем.
Я тронулся, двигаясь не спеша, взгляд прикован к земле, уши ловили каждый звук. Улица Картежников извивалась. След вёл не вглубь, к воротам, а наверх, по узкой лестнице-серпантину на Черепичный ярус — крыши, переходы, чёрдаки. Его территория.
На третьей ступеньке, на самом видном месте, — пепел из моей трубки.
Я посмотрел внимательнее. Подсказка? Он нарочно оставляет подсказки. Значит, хочет, чтобы я шёл.
— Ладно, щенок, — прошипел я, поднимаясь выше.
Выскочил на плоскую крышу старого амбара. Отсюда открывался вид на море черепицы, печных труб и чёрных провалов двориков. Ветер гулял свободно, сметая запахи низа. Что-то мелькнуло, это был он — точнее, его тень. Она показалась на гребне крыши через улицу, силуэт на мгновение чётко вырезался на фоне бледной луны, прежде чем исчезнуть. Молодой, ловкий, с какой-то бесшабашной грацией. Он обернулся. Я не видел лица, но почувствовал ухмылку.
Я рванул вдогонку, забыв про тяжесть кирасы. Это было карабканье по покатым скатам, прыжки через узкие провалы, грохот подошв по гнилой черепице. Адреналин горел в жилах старой, ржавой горелкой. Я был громоздким, неуклюжим громом, а он — тихой молнией. Но я всё продолжал бежать.
Я потерял его из виду у высокой кирпичной трубы. Задыхаясь, прислонился к горячей кладке, слушая, как стучит сердце. Тишина. Только ветер. Опять тупик.
И тогда — лёгкий, звенящий звук. Монета ударилась о черепицу у самых моих ног, подпрыгнула и закатилась в жёлоб. Моя монета. Из той же сумки.
Смешок. На этот раз — прямо сверху.
Я запрокинул голову. Он сидел на самом краю высокой трубы, свесив ноги, и смотрел вниз. Лица не разглядеть, только силуэт и блеск глаз.
— Устал, старичок? — донёсся сверху голос. Молодой, звонкий, нарочито беззаботный. — Не гонись, дыханья не хватит. Иди, своих игрунов сторожи.
Он помахал мне рукой — той самой, в которой мелькнул тёмный контур моей трубки — и просто откинулся назад, словно падая. Я рванулся к краю, но там, внизу, не было ни стука, ни крика. Только чёрная пустота двора и шелест, похожий на шуршание крыс по груде мешков. Он знал каждую щель. Каждый путь отступления.
Я стоял на краю. В горле снова был ком, но теперь это была не тоска, а яд. Он не просто убегал. Он водил меня. Рылся в моих вещах, бросал мне обломки, кормил с руки, как голодного пса. И смеялся.
Старый пёс на поводке у дерзкого щенка.
Патруль мог подождать. Обещание, данное самому себе в тупике, стало твёрже камня. Убью. Но сначала — поймаю. И заставлю посмотреть в глаза, когда буду ломать эти тонкие, воровские кости.
Охота ещё не закончилась.
Я спустился в тот самый двор, где он растворился. Дождь стих, оставив после себя сырой камень и сырость. Там, на отполированных камнях, я их увидел: нечёткие следы. Черепичная пыль, прилипшая к его подошвам, оставила их. Они вели не дальше, а в узкий, слепой проулок между складами. Тупик. С одной стороны — глухая стена старого амбара, высоченная, без единой зацепки. С другой — отвесный обрыв в канализационный канал.
Он загнан. Совершенно попал в тупик. Дыхание моё участилось. Я медленно подошёл ко входу в проулок. Оттуда доносилось сбивчивое, частое дыхание. Он там. Прижался в самом углу, как крыса. Моя рука сама легла на рукоять дубинки. Трубка. Моя трубка. Её дал мне старик Харлан, когда я ещё пацаном в дозор встал. Сказал: «Дым лучше дум горьких». Харлан давно в земле. А трубка… она была последним, что связывало с тем временем, когда эта служба ещё что-то значила.
И тут — свист.
Резкий, тревожный, рвущий душу. Сигнал бедствия. С рынка. Значит, Михан. Самодовольный, тупой Михан, который только и умеет, что начальству поддакивать и на рынке взятки брать. Ненавистный Михан.
Я замер, разорванный пополам. Из тёмного проулка донёсся едва слышный шлепок. Шакал.
«Брось, — шептал мне в голове холодный, ядовитый голос. — Скажешь, не слышал. В тумане не разобрал. Два шага вперёд — и он твой. Вернёшь своё. Отомстишь. А Михан… пусть хоть немного на своей шкуре ощутит. Он не самый крутой».
С рынка донёсся уже не просто свист. Нарастающий шум, дикий, звериный вопль, явственный лязг стали о сталь. Там что-то не так. Михан, скотина, один не справится. Погибнет.
Ноги будто вросли в камень. Лицо исказила гримаса такой немой ярости, что челюсти свело. Я рычал. Тихо, бешено, себе под нос, глядя то в тёмную щель проулка, где затаилась моя личная победа, то в сторону нарастающего гула, где звал на помощь тот, кого я презирал всем нутром.
Трубка Харлана… и тупое, наглое лицо Михана.
Личная месть… и долг.
Твой долг — прикрывать даже таких, как он, — прозвучал внутри голос, похожий на голос старого Харлана. — Потому что стража — не работа. Она — племя. Семья, а семью не выбирают.
«А-а-а-а, чтоб вас всех!» — внутренний крик вырвался наружу беззвучным стоном.
— Живи пока, тварь! — прохрипел я в сторону тупика, и слова обожгли горло, как кислота.
Я рванул с места, развернувшись спиной к своей добыче, к своей мести, к последнему кусочку прошлого. Бежал по мокрой, скользкой мостовой, и каждый отдаляющий шаг был похож на раздирающий сердце рывок.
Но вместе с болью пришло странное, горькое осознание. Я не могу иначе. Я двадцать лет носил эту кирасу. Она въелась не в плечи, а в душу. Эти ворчуны, пьяницы и даже такие ослы, как Михан — они моя проклятая семья. Самая невыносимая и единственная. Другой у меня нет.
На бегу срываю свисток с шеи и подношу к губам. Набрал полную грудь промозглого воздуха и вдул в него — долго, пронзительно, отчаянно, вплетаясь в хор иных свистков. Я иду! Держитесь!
И бежал дальше, навстречу гулу и хаосу, туда, где был нужен. Потому что я — Торас из городской стражи. И это не должность. Это — диагноз. И приговор. Это и есть я.