Село Тылич стояло на краю света — там, где дороги терялись в непроходимых лесах, а люди жили с оглядкой на старых богов. Здесь верили, что беда приходит не одна: сначала война заберёт мужей, потом мор выкосит детей, а уж если хворь хотя бы однажды заглянет в дом — жди, что за ней потянется и нечто похуже.
Тени в Тыличе были длиннее, чем в других сёлах. Они стелились по земле, как дым от неугасимых свечей, цеплялись за подолы юбок, лизали ступни тех, кто шёл на погост с тяжкой ношей. Здесь даже ветер шептал по-старому — словами, что забыли живые, но помнили мёртвые.
Ядвига Лисовска знала это лучше других.
Она осталась вдовой в двадцать три года, с тремя детьми на руках и корчмой, что едва кормила семью. И выжила — хотя ненасытная война забрала мужа, голод скосил половину села, а свекровь перед смертью прокляла её, плюнув на порог чёрный, как смола, комок прожилок. Выжили и её дети: Янек с веснушками, как россыпь конопляного семени, Кася с глазами цвета мокрого льна и Владек — тихий, будто тень от облака.
Бабы шептались, что слишком уж ловко Ядвига уклоняется от бед: «Колдовство!» — но она лишь смеялась, выплёскивая помои на сметник. Ей было не до сплетен: надо растить детей, топить печь, давить сливы для наливки. Жить. Пусть говорят. Она-то знала правду: если не верить в порчу, она не пристанет.
За эту лёгкость её и не любили, а как свекровь померла, и Ядвига сама себе хозяйка стала, злыдни втройне принялись пустое перемалывать. Известное дело, молодая вдова, всё ещё красивая, несмотря на тяготы — всегда мишень для ядовитых языков. Да только Ядвиге дела не было до их сплетен. Сучья забота — брехать без умолку, а человечья — разум иметь. Она растила своих детей, хозяйничала в корчме и до чужих мужей интереса сроду не имела. Дважды за четыре её чёрных года к ней сватались вдовые мужчины, но Ядвига даже не колебалась, отказывала сразу. Никакой отчим чужих детей кормить не хочет. Дети только матери и нужны, а она нужна им. Вот и весь смысл жизни.
На том Ядвига и порешила.
А потом случилась у неё большая любовь.
По какому капризу судьбы в её скромную корчму занесло тогда молодого шляхтича — спросить бы у древнего дерзкого бога с колчаном и стрелами или же у старух с прялками, да не была Ядвига обучена таким премудростям. Жила она просто и полюбила просто — с первого взгляда и до конца своих дней. Шляхтич ворвался в её жизнь, ожёг серо-голубыми глазами, холодными, как первая звезда, и потребовал кубок лучшего вина.
Наверное, он ждал чего-то невозможного — вина из винограда, что выспел на склонах далёких южных гор, где море синее неба, а солнце после полудня плавит древние камни. Да, наверняка он хотел вина, за которым рыцари отправляются в крестовые походы, вина, что пьют короли на своих пирах.
А что могла дать ему Ядвига?
Только самое лучшее, что у неё было — сливовицу.
Ту самую, что пять лет зрела в дубовых бочках, впитывая аромат древесины, пока не стала крепкой, как польская сталь, и терпкой, как женская измена.
Она налила ему полный кубок.
Шляхтич, пригубив, поморщился, но выпил до дна, глаз с Ядвиги не сводя, и жгли его холодные глаза, ох, как жгли! Потом приказал подать чаю — ну, тут уж она расстаралась, заварила собственный сбор из карпатских трав, да на сладчайшей родниковой воде, щедро сдобренный липовым мёдом. Шляхтич выпил пару чашек, ничего не сказал, кинул на стол пять злотых и одну, на вид серебряную, но сильно потёртую монетку с профилем кричащего человека, и умчался на вороном своём коне в неведомые дали. Щедро заплатил, очень щедро. Правда, ту монетку неправильную Ядвига так и не рассмотрела толком, сперва не до того было, а потом, видно, дети утащили поиграть и потеряли.
Ядвига после его визита всю ночь глаз не сомкнула, ворочалась в жёсткой своей постели, то утыкаясь лицом в подушку, то отбрасывая её прочь — будто и постель, и сам сон, прежде бывший благом после тяжёлого дня, стали ей вдруг невыносимы.
Шляхтич не шёл у неё из головы.
Отродясь не бывало в её корчме таких мужчин: изысканных, благородных, пахнущих не дегтем и потом, а лавандой, коньяком и выделанной кожей.
Она вспоминала тёмно-русые его волосы с медным отливом, глаза льдистые, но с такой дерзкой искрой на дне зрачков, что в какой-то момент ей захотелось прямо там, в корчме, стащить с головы чепец, высвободить волосы из кудельного обручка, встряхнуть огненной своей, непокорной гривой — и будь что будет! Вспоминала тонкий шрам от виска до подбородка, холёные длинные пальцы, подкручивающие усы… Вспоминала, как пахло от него: лавандой, коньяком и кожей — и сладко, мучительно сладко сводило ей низ живота той забытой уже, женской истомой.
Так и маялась до утра, ворочаясь в одинокой постели, будто на раскалённых углях. Губы в кровь искусала, а всё равно не могла унять того огня, что разлился по жилам жгучей смолой. Точно злой дух вселился, да не простой бес-искуситель, которого в костёлах заклинатели изгоняют, а сам князь тьмы, что является в обличье прекраснейшем, чтобы сжигать дотла.
Изгнать? Да как изгонишь, если и страшно, и сладко одновременно? Вдруг с ним и последний свет уйдёт — и останется она опять одна в своей закопчённой избе, где даже стены пропахли её женской тоской?
Грех, что и говорить. Но разве не для того Пан Бог в человека душу живую вложил, чтобы тот мог грешить, и каяться, и дальше жить?
Впрочем, своим грехом Ядвига ксёндза даже и не подумала бы побеспокоить. В чём ей каяться, если не было ни прикосновений, ни поцелуев, ни даже лишнего слова? Только взгляд. Только искра в глазах, да шрам, что змейкой полз по щеке, да запах кожи и коньяка, от которого кровь в жилах пела.
Мечтание минутное — вот и всё, что у Ядвиги было.
Наверное, она перестрадала бы по шляхтичу и успокоилась вскоре, ибо место своё всегда знала: поди, не паненка-шляхетка гонорливая, чтобы вздыхать по кавалерам в бархатных жупанах. Ядвига не мечтами пустыми полнилась, а жила обычно: ежедневными хлопотами и делами, которые приземляют лучше любых запретов.
Да только иначе вышло…
Через две недели прошёл по селу слух, что в заброшенный маёнтак Яблонских заехал жить новый пан, Теодор Змиевский. Эту фамилию в округе шептали, крестясь. Говорили, он то ли дезертир, то ли австрийский шпион…, а может, и сам чёрт в шляхетском жупане. А ещё говорили, что маёнтак тот он не честным торгом купил, а выиграл в карты у внука покойного пана Яблонского. Известное дело, картёжную удачу на ярмарке не купишь, за неё нечистый дорогую цену просит! Душу дьяволу продал этот пан, не иначе! Ядвига, не охочая до сплетен, пропускала такие разговоры мимо ушей — в корчме чего только ни болтали по пьяной лавочке.
В тот июньский день она возвращалась из соседнего села, где навещала недавно родившую дальнюю родственницу. Уже вечерело, но она об этом не тревожилась, до Тылича было рукой подать. По лесной просеке гулял шальной ветер, стрясывал с деревьев листву, гонял её по тропинке в секундных вихриках, и в этом шуршании Ядвига не сразу услышала конский топот.
Когда она обернулась, вороной конь, казалось, выскочил из ниоткуда. При виде всадника сердце Ядвиги сорвалось с ритма и воспарило в выси горнего блаженства. Тут-то она и поняла, что ясновельможный её прекрасный панич и есть тот самый Теодор Змиевский, о котором третью неделю судачат все местные бездельники.
А ещё поняла она, в глаза его яростные и жаркие глядя, что судьбы их прямо сейчас накрепко в узел сплетаются. Едва она эту мысль до себя допустила, как почудился ей в привычном лесном шуме каркающий смех старухи — но то, конечно, просто морок ветром надуло.
Ядвига уже знала, что он позовёт к себе — и она, обмирая от сладкого ужаса, придёт на его зов.
Так что когда на следующий день после обеда тощий мальчишка-хлоп появился на её пороге, она уже была готова к тому, что будет, — хотя сердце и трепыхалось под самым воротом нижней сорочки.
Неказистый вестник судьбы вручил ей сложенное в треугольник письмо, ещё хранящее тепло его вспотевшей ладошки, и застыл в ожидании, переминаясь с ноги на ногу.
Мальчишка был немой, но за него говорили глаза: напряженные, испуганные, они неотрывно следили за каждым движением Ядвиги. Она поняла, что ему велели ждать ответа, и он бы простоял так до ночи, до следующего утра, до самого конца света, если бы потребовалось. Сирота-заморыш ёжился у дверного косяка, а на тонкой его руке синел свежий кровоподтёк, отчётливый, как печать — точь-в-точь оттиск мужского перстня.
Внутренне обмирая, Ядвига приняла письмо. Пальцы её дрожали так сильно, что сургучная печать — волнистый круг, похожий на змеиный след — рассыпалась почти без усилий.
В этот момент её всю затрясло мелкой, щенячей дрожью. В ушах гулко пульсировала кровь. Голова закружилась, будто она выпила целый кубок неразбавленной сливовицы.
В середине треугольника пальцы нащупали что-то плотное, с округлыми краями. Она осторожно развернула письмо, словно боялась, что оно обожжёт ей кожу.
И тогда в ладонь ей скатилась брошь, да не простая безделушка, а замысловатая, странная, живая — будто сам Ужиный господарь свернулся в кольцо, притворяясь украшением. Тонко выделанные чешуйки отливали синевой, как вода в лесном омуте, а в глазницы были вставлены два красных камня — капли крови, застывшие в серебре.
Ядвига замерла в восхищении. Такой красоты она в жизни не видела.
Брошь переливалась в пальцах, словно дышала, и ей вдруг показалось, что змеиные глаза смотрят прямо на неё.
Она так залюбовалась украшением, что чуть про само письмо не забыла. Спохватившись, прижала лист к губам — украдкой, всего на мгновение. От бумаги пахло лавандой и дымом, и совсем чуточку — выделанной кожей.
Ядвига сперва испугалась, что прочесть не сможет — грамоте не особо была обучена, читала только печатное, да и то по слогам — но буквы оказались выведены чётко, уверенной рукой.
Шевеля губами, она медленно прочитала про себя: «Придёшь сегодня, как стемнеет? Изнемогаю, твой Т. З.» и счастливо зажмурилась. Ниже приглашения был рисунок, понятный даже ребёнку: тропинка от её корчмы к его усадьбе.
Мальчишка-хлоп трескуче чихнул, и Ядвига вспомнила, что он ждёт ответа. Поймав его тоскливый взгляд, брошенный на каравай, она отрезала краюху, налила кружку козьего молока и усадила мальца за стол. А сама вышла — в свой маленький палисадник, где растила немудрящие цветы, себе и детям на радость.
Написать она не могла, не умела — но сердце до сердца всегда язык найдёт. Срезав веточку шиповника с едва приоткрывшимся розовым бутоном, она вернулась в дом. Аккуратно завернула цветок в письмо Теодора и передала мальчишке.
Где-то в бескрайней выси холодно звякнули ножницы.
Брошью вдоволь налюбовавшись, Ядвига повесила её на шнурок, с нательным крестом рядом. Под рубахой никому не видно, а раз не видно — то и болтать не смогут. И только она одна будет знать, что прямо сейчас ещё недавно холодный металл нагревается от тепла её кожи.
А к вечеру брошь не только от кожи её нагрелась, но и жечь начала. Однако Ядвига этого не замечала вовсе. Корчму закрыла рано, все дела ещё до заката переделала, детей накормила, уложила спать — казалось бы, только и думы сейчас должны быть, что о скором свидании. Она и думала, конечно, переодеваясь в чистое и дрожащими пальцами мелкие пуговки на сорочке в петли продевая. Дальше поцелуев в мечтаниях своих не шла, и без того сердце обмирало. Страх её взял, за горло взял и держал, давил комом. А с чего страху-то быть, непонятно. Не мужняя жена, вдова давно, никому не обещана, клятвами ни с кем не связана. Конечно, если в общине слух пройдёт, её осудят и пересудят — но разве то новость? И без всяких поводов про неё пятый год болтают, не привыкать. Найдёт и она, чем заткнуть сплетникам их грязные рты — корчма всё равно что исповедальня, только Ядвига не ксёндз, тайну исповеди блюсти не обязана. А к шляхтичу она идёт не корысти ради, а по велению сердца. Жить оно хочет, сердце её, жить и чувствовать.
Всё верно Ядвига себе говорила. Не было у неё перед собой стыда. Казалось бы, вот оно, счастье твоё, рядом совсем — расправляй крылья, пташка, лови воздух, лети! Но вот лёг на душу тяжкий камень, ничем не сдвинуть…
Она уже заканчивала одеваться в своём закутке, когда в ноги ткнулся полосатый котёнок. Дети притащили несколько дней назад, упросили оставить. Смешной он был, большеухий, с тонким мышиным хвостом. Серенький, с рыжей искоркой по хребтинке. Конечно же, вечно голодный. Вот и сейчас поднял писк, хотя Ядвига точно знала, что он недавно пил молоко. Пока детей не перебудил, налила ему ещё немного, и зверёныш сразу же принялся насыщаться, жадно и смешно прихлёбывая.
Она обошла дом, держа в руках горящий жирник. В детской светлице царила кромешная тьма — Ядвига с вечера закрыла внутренние ставни. Давно их в доме поставила, ещё с тех времён, как овдовела. Боялась она лихих людей: всё же корчму держала, да и жила на окраине села.
Фитиль из льняной кудели, погружённый в растопленное сало, коптил и потрескивал, пока она стояла, любуясь своими детками. Те крепко спали, все на одной кровати. Янек опять разметался. Кася подбилась ему под бок и тихо посапывала, а Владек, как обычно, жался к стенке, свернувшись калачиком.
Перекрестив их, Ядвига на цыпочках вышла. Закрыла ставни на оставшихся окнах. Всё было в порядке, на своих местах, только тревога не отпускала. Проверила печь: угли все почернели, но на всякий случай она вытащила вьюшку наполовину.
За окнами совсем стемнело, но Ядвига знала, что на улице только начинают густеть сумерки.
Пора.
С замирающим сердцем она вышла в сени. После недолгого колебания решила всё же не гасить жирник, оставила горящую плошку на сундуке. Дети могли проснуться по нужде, она всегда ставила им в сенях отхожее ведро на ночь. Пусть будет свет, со светом всяко спокойнее.
Ядвига предусмотрела всё, но она не могла знать, что котёнок проскользнул в сени раньше неё и сейчас спал в тёмном углу возле прялки, уютно устроившись в корзине с нечёсаной шерстью. Она не могла знать, что скоро он проснётся и захочет играть, как все дети.
Ядвига заперла дверь на навесной замок и спрятала ключ за пазуху — туда, где обжигала сердце ледяным пламенем дарёная брошь. Запахнула неприметный плащ, шагнула с крыльца во тьму — и стала тьмою, и полетела сквозь ночь на призрачные огни панского маёнтка, дороги не разбирая.
Он встретил и принял, и всё понеслось, замелькало, закружило в кольце сильных рук, вознесло в покои, где по стенам метались огромные ломаные тени, где бесновался огонь в камине, и стало безрассудно, терпко, жгуче, и губы шляхтича тавром горели на её теле, разжигая в ней невиданный доселе жар, и она плавилась воском, послушным шёлком текла, между тем и этим миром раз за разом мостом изгибалась, небо и землю в себе соединяя, и на все его вопросы у неё только один ответ остался: да!.. да!.. да!
Потом, позже, когда она вернулась на землю, за окном уже занимался рассвет. И она вспомнила себя и ужаснулась, что всю ночь совсем не думала о детях. Она осознала, что лежит голая с мужчиной в роскошной — чужой! — постели, вскочила, засобиралась, неловко роняя одежду и пряча от него полыхающее лицо, а он только посмеивался лукаво, наблюдая за её суетой.
Впрочем, он оделся за нею вслед и набросил ей на плечи плащ, на секунду огладив по спине, от чего Ядвига, сама того не желая, натянутой тетивой зазвенела, и они вышли через потайную дверь прямиком в сад.
Ночь уползала, стягивая за собой тени и мороки. В предрассветных сумерках мир казался потусторонним, незнакомым, ещё не вспомнившим себя.
Сад был давно заброшен, и за несколько недель в нём, понятно, не успели навести порядок. Липовые аллеи густо разрослись, и он повлёк её к той, что была подальше от дома и любопытных глаз прислуги. Ядвига шла, надвинув на голову капюшон плаща, всем телом чувствуя близость Теодора. Тело её стремилось к нему, а вот сердце… Сердце всё туже сдавливала петля тоски. Она хотела поскорее вернуться домой. Она хотела остаться с ним и подняться в спальню. Оба желания были равносильны, но она знала, что хватило бы только одного его знака, чтобы она осталась. Словно закрепляя её желание, на груди наливалась пекучим полымем змеиная брошь.
Они быстро шли, и между ними так и не прозвучало ни слова. В конце аллеи он властно придержал её за локоть, развернул к себе и впился в губы страстным поцелуем. Ядвига задохнулась, подалась к нему всем телом, в одну секунду зажигаясь от его неукротимого пламени.
Нехотя оторвавшись от неё, он склонился на мгновение и сорвал растущий в траве цветок.
— Моей прекрасной пани, — с шутовским поклоном протянул ей ветку лилии. — Насладись ароматом — и отбрось без жалости. Сорванные цветы не спасёт вода, душа моя. Они уже мертвы, незачем длить агонию. Но не сожалей об этом, потому что пройдёт время и раскроются новые бутоны.
Ядвига взяла лилию, боясь поднять на него глаза. Она почти была готова наступить на горло собственной гордости и спросить, хочет ли он ещё раз увидеть её — но тут вдалеке зашлись в тревожном лае собаки.
— Поспеши, скоро всё будет видно, как на ладони… — он отступил в густую от разросшихся веток тень, развернулся и ушёл, не оглядываясь.
Собаки тоскливо завыли.
Ядвига шла стремительно, почти бежала, но когда на полпути утробно загудел колокол, она не выдержала, и подхватив повыше юбки, припустила так быстро, как только могла.
Оброненная ею лилия осталась увядать на тропинке: три маленьких полураскрывшихся бутона и один большой.
Она выбежала на холм, увидела на отшибе горящую избу — и задохнулась звериным криком, понеслась через лес, посыпалась, покатилась: в нескончаемый ужас, в ад кромешный. Вокруг суетились люди, лили ведрами бесполезную воду, а крыша уже трещала и проваливалась, и выли от ужаса собаки, и причитали бабы, и полз, полз над селом змеиный шёпот: «Wiedźma dzieci spaliła!»
Она пыталась прорваться к пожарищу, размахивала ключом, срывая голос, кричала, что там дети, дети в доме, надо открыть дверь! Её, конечно, не пустили. Поздно. Сказали, поздно, некого спасать. Ядвига ничего не поняла, всё порывалась в огонь, и две соседки, подхватив под руки, утащили её подальше от дома. Она шла, спотыкаясь, и постоянно оглядывалась, словно ждала, что вот-вот откроется дверь и выбегут дети.
…Потом она уже не помнила. Ночью пришла армагеддонская гроза, потоки дождя втоптали огонь в землю. Обугленные тела детей нашли на следующий день, когда пожарище остыло. Они лежали все вместе под одним из окон. Наверное, Янек пытался открыть ставни. Кто-то сказал, что они задохнулись от дыма, им не было больно.
Им уже не было больно, маленьким ангелочкам. Ядвига горела на костре неизбывной вины за всех троих.
На второй день после похорон Ядвига утопилась в заброшенном колодце. Когда её подняли, на левой руке у неё была намотана бечёвка, а на бечёвке той, помимо креста, ещё и диковинная змеиная брошь висела. Вот тогда все и поняли, что ведьма связалась с чёртовым паном — за что и поплатилась. А сам Змиевский сразу же после пожара пропал, как в воду канул — а то, может, и в геенну огненную вернулся.
И так народ рядил, и этак, пересудов ещё не на один год хватило, но Ядвигу злые языки уже ничем не могли обидеть.
Она была недостижимо далеко, за огненной рекой.
~~~~~~×××~~~~~~×××~~~~~~×××~~~~~~×××~~~~~~×××~~~~~~
Этот рассказ – слегка изменённая глава романа «Там, за огненной рекой». Если вас заинтересовала история Ядвиги и вы хотите узнать, что же там, за пылающей рекой – добро пожаловать в мир, где всё не то, чем кажется.
https://author.today/reader/454723/4226984