ГЛАВА ПЕРВАЯ. Охота.
По хаотичным лужам радиоактивной жижи, что остались от болот, крались псевдособаки. Альфа, матерый, облезлый зверь, дернул своей изуродованной мордой, клацнул клыками, покрытыми гнойным налетом. Притихшая стая отбросов почувствовала запах свежатинки.
Тихий скулеж и похоронный вой, словно эхо прошлого, разбудили долбанного дятла-падальщика, что дрых в дупле обугленного иглогриба. Из зарослей трещащей травы, сплетенных в кошмарный клубок, с воплем вылетели два бешеных зайца, разрывая радиоактивный снег, умчались в сторону гниющих развалин.
По дороге из потрескавшегося бетона, словно надгробная плита, скрежетал караван телег. Под драными тряпками дергались птицы-стервятники, а ездовые гуси, с вылезшими от радиации зубами, злобно прядали ушами. Из переплетенных колючих кустов, словно глаза демона, зловеще сверкнули огоньки и тут же исчезли, затаившись в тени.
— Псевдособаки, ёпта, — проскрипел хриплый голос из темноты.
— Ага, хреново, — пробурчали приглушенные голоса. В тихом шелесте мутировавшей хвои слышался леденящий душу шепот смерти…
***
Ванчес, сторож этого Богом забытого места, орал хриплые песни. Заливал, как хочет замутить с сестрой Филина, этой Лилит, и, нажравшись паленой водки, хвастался своими жалкими сбережениями.
На покосившемся столе, рядом с треснувшим стаканом, пузырилась адская сивуха. Филин, залпом осушая стакан, подносил к своей изуродованной морде кусок черствого хлеба, нюхал и с отвращением засовывал его за щеки, поросшие мхом. На крыльце завыла мутировавшая псина, и по скользкому дерьму заскрипели колеса.
— Хоть бы лес не рубили, — прорычал Филин, схватив ржавый обрезок трубы, висевший на стене, и, хлопнув дверью, натянул на свою лысую башку шапку из кожи мутанта-лося.
В обветренную харю ударил промозглый ветер.
Заедающая задвижка с хрустом скользнула по двери и с визгом заскрежетала о сломанный замок.
— Кто там? — процедил его хриплый голос.
— Караванщики, блин, — кратко ответили из-за телег.
— Щас проверим!
К разваливающемуся крыльцу подбежал скрюченный старик с пучком волос на голове, и, размахивая кнутом, указал на дорогу.
— В трещащей траве эта тварь... — прохрипел он, догоняя свою дохлую ездовую гусиху.
Филин вышел на дорогу и припал ухом к грязной земле. В ухо, словно игла, вонзился запах разложения.
— Идут, суки, — прозвенел он обрезом трубы о выбоину и, не закрыв дверь, бросился обратно в халупу.
Ванчес дрых над пустым стаканом. На пол капал вонючий сок и смешивался с лужей пролитого сока домашней гусеницы.
— Эй, Ванас, — дернул его Филин за драную куртку из дерьмонтина. — Кажется, псевдособаки на нашу свадьбу приперлись.
— Да пошла эта свадьба в жопу, — промычал Ванчес. — Без бабла хрен кто женится, понял?
Филин, хмыкнув, достал из ржавой печи старый хламстрел и засыпал в него порох, от которого воняло смертью.
— Говорю тебе, псевдособаки на подходе.
— Чего? — заспанно заерзал Ванчес и растянулся на лавке. Над полочкой с маской Безликого, горела масляная лампа, мерцая от громкого храпа. Филин накинул антирадиоактивный комбинезон из гнилой кожи и, обвязав вокруг себя патронташ, засунул в карман тряпки, пропитанные горючкой.
— Чукан, Чукан, — позвал он собаку-мутанта, свернувшуюся под крыльцом, и вытащил, гремя ведром, прицепленный к косяку сачок.
Открыл дверь, вышел один и захлюпал дырявыми ботами по радиоактивному снегу.
Чукан, кусая ошейник, скулил и царапался в грязное ведро, стоявшее на проходе.
———
Филин свернул в заваленный мусором проход и, обойдя мутировавшие кусты, притаился в яме, вывороченной корнями упавшего иглогриба.
По грязному склону, шурша, проскользнул матерый вожак. В кустах хрустнули ветки, и в тусклом свете луны закружились перья мутировавшей птицы.
Курок щелкнул по прогнившей детали, и кверху с дымом взвился вожак и сука-псевдособака.
К запаху крови, смешанному с вонью гнили, фыркая, подбежал толстый самец.
Филин хотел было снова выстрелить, но пожалел порох.
В застывшей темноте клубилась снежная муть. Луна в облаках качалась, словно повешенная на веревке. Самец потянул в себя морозный воздух и, поджав хвост, сливаясь с корягами, нырнул в глушь.
Вскинул хламстрел и побрел домой. С драного антирадиоактивного костюма падал пристывший снег.
Осмотрел все вокруг, чтобы запомнить место, и протер пальцем приклад.
На снегу виднелась еле заметная тропа тролля; след вел в сторону трещащей травы.
Вынул нож и со взведенным курком, согнувшись, пополз, прижимаясь к земле.
Около мусорной кучи, рассыпаясь белой пылью, валялся черно-рыжий тролль-мутант.
По спине пробежала волна адреналина, колени опустились и задели за сухие ветки.
Лесной тролль, медленно повернувшись на бок, глухо зарычал и, подняв облако снега, бросился бежать.
«Упустил, дерьмо», — пронеслось в отуманенной голове, и, расталкивая хлеставшие по щекам кусты, он помчался за ним вдогонку.
Клубоватой грязью на радиоактивном снегу застыли отпечатки когтистых лап. Лесной тролль, словно почуяв опасность, резко свернул влево.
На левой стороне по болотине взмыли в воздух мутировавшие куропатки, он тряхнул головой и шарахнулся назад. Грянул выстрел из хламстрела, и Филин, споткнувшись, рухнул на кочку.
«Все-таки упустил, дерьмо», — промелькнула в его голове мысль.
С простреленной головой лесной тролль упал лицом вниз и тут же снова вскочил на ноги.
Прогремели один за другим еще два выстрела, и тяжелая туша, вывалив язык, задергала конечностями.
Из кустов, в короткой куртке из шкуры мутанта, с надвинутым на лоб шлемом, вынырнул высокого роста незнакомец.
Филин поднял слетевшую с головы шапку и робко раздвинул кусты.
Незнакомец удивленно окинул его взглядом и застыл в ожидающем молчании.
Филин отодвинул грязный воротник своего антирадиоактивного комбинезона.
— Из Мертвяцкой Зоны?
— Занесло что-то...
Над мордой лесного тролля сверкнул клинок, и Филин, опираясь на ружье, с жалостью моргал суженными глазами.
— Я ведь тролля гнал.
— Ты?
— Я…
Тяжелый вздох сдул с воротника остатки паутины. Под потрепанными ботами хрустел снег.
— Раз такое дело, попилим по братски.
Филин молчал и с грустной усмешкой натягивал на голову шапку.
— Не лезь, говорю, раньше времени.
— С чего бы?
— Здесь, считай, мой дом. Я только псевдособак здесь и валю.
Незнакомец весело покачал головой.
— Ну, тогда гони за санями.
— Щас смотаюсь.
Филин запахнул свой антирадиоактивный костюм и, взяв наперевес хламстрел, обернулся на окоченевшего тролля-мутанта.
— А как тебя хоть звать?
— Киря, — тихо ответил, пряча за пояс нож.
***
Филин вошел в халупу, и в рожу ему ударил запах гнили и тепла. Он снял свои перчатки из кожи псевдособаки и бросил хламстрел в угол. Под маской Безликого ворочался Ванчес и, охая, склонялся к полу.
— Рыгаешь?
— Брмнля… — задергал ногами Ванчес и, приподнявшись, вытаращил свои желтые глаза. — Отпусти меня…
— Вставай… хоть проблюешься…
Ванчес шаркнул ногами и рухнул башкой в ведро с отходами.
Филин, согнувшись пополам, трясся от смеха на кровати и, дергая себя за клочки бороды, пытался остановиться.
Ванчес барахтался и, прислонившись к косяку, оттирал подолом рубахи прилипшие к его усам и бороде объедки.
Прикусив губу, Филин развязал пояс и, скинув свой антирадиоактивный костюм, натянул вонючий полушубок.
— Тролля завалили…
— Реально?
— Без базара.
Желтые глаза вспыхнули волчьим огоньком, но нахлынувшая водка погасила их.
— Ты идешь?
— Щас буду…
Поковылял к лежанке и вытащил свою драную шубу.
— Пойдем… подсобишь.
Ванчес нахлобучил шапку и подошел к окну; на окне, прикрытая стаканом, синела початая бутыль.
— Там дерябнем.
Шаги разбудили заснувшего Чукана, и он снова завыл, царапаясь в дверь и грызя ошейник; с его губ стекала пена.
***
Киря сидел на остывшей туше лесного тролля и, достав кисет, крутил самокрутку из дикой травки. С гниющих деревьев дул ветер и звенел верхушками обгорелых иглогрибов.
С покосившихся берез падали ледяные сталактиты и шуршали по мерзлой земле, усыпанной костями и мусором.Луна, застыв вдали, превращалась в грязное пятно, еле пробиваясь сквозь смог, и отбрасывала сероватые тени на изуродованные пейзажи.
По снегу, крадучись на запах крови, ползла росомаха-падальщик, но почуяла порох, свернулась в комок и, взрывая снег, покатилась, как шар, в трещащую траву, и растворилась в темноте, наполненной стонами и шепотом ветра. По дороге заскрипели полозья саней, и сквозь обугленные деревья показались Ванчес и Филин.
— Ух, зверюга! — протянул, шатаясь, Ванчес и, падая, пытался ухватиться за живой сухостой, корявые ветви которого тянулись к небу, словно костлявые пальцы.
— Ты лучше встань, чем на этот хлам опираться, — сказал Филин, — да угости этого хмыря тепленьким.
— А есть чего?
— Найдется.
Ванчес подполз к Кире и вытащил бутыль.
— Пей прям из горла.
———
Тушу закинули на сани и закрепили цепью, звенящей, словно кандалы на призраке.
Ванчес, растянувшись, дрых под кустом и бредил о своей доле, о жетонах и хоть каких то средствах на существование в этом проклятом мире.
— Я думаю и псевдособак тоже взять.
— А где они?
— Недалеко отсюда.
В ледяной корке хрустел лед под ботами, эхом раздаваясь в мертвой тишине.
Филин взвалил на себя главаря псевдособак, обдавая все вокруг запахом разложения, а Киря закинул за спину самку.
С верхушек деревьев с криком взлетели летучие гнилееды, разгоняя морозный воздух своим гнилостным дыханием, и снова приземлились в кладбище деревьев, где скрюченные останки напоминали о былой жизни.
— Пугаются, падлы, — пробурчал Филин и скинул свою ношу на сани.
Скрученная цепь повернулась под санями.
— Эй, подъём, — крикнул он над ухом Ванчеса и потянул его за отмороженный рукав.
— Не хочу, — орал Ванчес, ежась и поджимая под себя свои окоченевшие ноги, словно стремясь укрыться от леденящего душу холода этого мира.
Ветер рвал корявый костехвост, выдирая клочья лишайника и швыряя их в изрытые дождем промоины. В небе висел туман цвета выцветшей кости, а изуродованный месяц, расколотый пополам, уходил за горизонт, словно кровоточащая рана.
Филин и Киря зацепили свои сани и рванули вперед. Полозья взвизгнули по усеянной обломками дороге.
Щеки горели, а за ворот антирада засыпался снег, обжигая холодом растянутые плечи.
Под деформированными валенками, словно дробленая кость, хрустел мягкий нанос. На санях, верхом на мертвом лесном тролле, закутанный в шкуру молодой псевдособаки, дремал Ванчес.
ГЛАВА ВТОРАЯ. Свадьба
Анисим вздумал поженить сына Черепа на дальней родственнице своей племянницы.
Парню уже стукнуло двадцать шесть циклов, в доме не хватало рабочей силы, да и жена Анисима жаловалась на то, что ей скучно одной, да и доверять особо некому.
На Радиоактивный Спас договорились, а на Покров Скверны сыграли свадьбу.
Свадьба вышла под кислотным дождем. По Чухлинским болотам чавкала грязь, а в выбоинах блестели ядовито-голубые лужи.
После молебна у идола Ржавого Бога к его бункеру подкатила старая дрезина, запряженная парой полудохлых ездовых гусей. Их облезлые перья трепал ветер, а из рубки вывалился перебравший дикой травки дружко.
Он вытащил из-под тряпья связку "кренделей" – обгорелых кусков мутировавшего хлеба, кусок лушника с присохшей грязью и кусок копченого мяса гусеницы. Из бункера выскочил прислужник и помог ему отнести все это в пропахшую гнилью кухню.
Из комнаты, замотав голову тряпкой, вышел жрец, достал самокрутку из дикой травки и закинул щепотку в развороченную ноздрю.
— Чи-их! – раздалось около печи, и со сломанной лавки взметнулось облако пыли.
— К твоей милости, – поклонился дружко.
— Зубок привез?
— Привез.
Жрец глянул на кусок мяса, вываленный из рассола мутагена и ткнул пальцем в жир.
— Ну, сойдет.
Вошла кухарка и, схватив банку с мутной брагой, понесла к прогнившему полу.
— Не разбей, – крикнул работник.
— Да ладно, – ответила кухарка и полезла в подпол, обнажив покрытые язвами икры.
— Зачетная! – подмигнул работнику дружко и повернулся к жрецу:
— Так ты, старик, не тяни кота за хвост.
В заваренную дверь, спотыкаясь, вошли дьякон и прислужник.
— На дрезину! – замахал руками дружко. – Сейчас выезжаем.
— Раз надо, так надо, – крякнул дьякон и, подбирая рваную робу, повернул обратно.
— Сейчас, сейчас, – щелкнул прислужник под сани.
— Потом, потом, – прошептал дружко с ухмылкой.
— Чё потом ?
…
В нахлобученной набекрень шапке из облезлого мутанта и халате с ободранными краями, спрятав в ворот редкую белую бородку, вышел жрец.
— Едем.
Дьякон сидел на подстилке из гнилой соломы и, свесив ноги, отмахивался от облепивших дрезину домашних зомбиголубей. Голуби, с клекотом и взмахами крыльев, падали на землю, а злой огнеперый самец, взъерошив перья, орал на дьякона и пытался клюнуть.
— Ты чего, совсем отмороженный? – прошептал дьякон, картавя, – только попробуй, перья выдеру, урод!
Жрец облокотился на прислужника и сел рядом с дьяконом.
— Ты чего развалился-то? – ворчливо заметил он.
Дьякон съехал совсем на край, зацепил за дышло ноги и про себя бормотал: "Как тот голубь сам, зараза!"
— Эй, мать твою, – заорал дружко на ездового гуся, но колесо зацепилось за ржавый штырь. – Да ёклмн! – дернул он поводья, и гуси, взрывая грязь, зацокали когтями.
— А ты чего нарочно так уселся? – снова обратился жрец к дьякону, – вся грязь мне в харю летит.
— Это, отец, Ржавый карает, – огрызнулся дьякон, но, перевернувшись, полетел кубарем в грязь.
— Стой, тормози! – заорал дружко и хлестанул остановившихся гусей плетью.
Гуси дернулись, но больше не останавливались.
Подъехав к крыльцу, дружко второпях стащил хохочущего с прислужником жреца и поехал за дьяконом. Дьякон, склонившись над лужей, отмывал грязную робу.
— Чё орешь, кретин, когда гуси встали, – косо глянул на растерявшегося дружка и сел на гнилую солому.
Молодых вывели с реликвиями и рассадили по телегам. Череп поехал с жрецом, а невеста – с крестной матерью. Впереди, обмотанные тряпками, ехали всадники на ездовых псах, а позади с барахлом гремели раздолбанные телеги. Перед культовым местом на дорогу выскочила толпа мужиков и, протянув ржавую трубу, перегородила путь. Сваха вынесла бутыль самогона и, наливая стакан, причитала:
— Пей, хавальник, да не вякай.
Напившиеся мужики оттащили трубу в канаву и с воплем стали бросать вверх шапки. Дьякон сидел с прислужником и косился, как сваха, не закрыв бутыль, проливала самогон.
Из ворот культового места вышел сторож и, отодвигая засов, открыл ворота. Жрец слез и, подведя Черепа к невесте, сжал их правые руки. Около алтаря лежал красный полушалок, а в коптильнях горел мусор.
Черепу было не в кайф жениться, но не хотелось расстраивать отца.
По селу давно шептались, что он приглядывает за вдовой из соседней халупы. Слухи бесили мать, а отец в ярости обзывал его мутантом!
— Женится — угомонится, – говорил Анисиму старый кум. – Я сам в молодости был еще тот отморозок.
Невеста оказалась вполне себе ничего; после свадьбы свекровь показала ей все свое барахло и отдала ключи от схрона. Череп как-то не обращал внимания на жену. Он только понял, что слухи про неё оказались правдой.
Еще до свадьбы Аська мутила с одним рабочим. Сначала говорили по-тихому, что она бегает к нему в коптильню, а потом стали болтать почти в открытую. Череп ничего не сказал жене. Не хотел расстраивать мать и корить отца, да и потом ему вдруг стало жаль Аську. Стоит такая слабая, в одной тряпке. На длинные ресницы падают густые каштановые волосы, а в голубых глазах такая тоска.
Вечерами Череп от скуки тусовался с пацанами на улице и дул в старую губную гармошку. Отец ворчал, а жена тихо открывала ему дверь…
...
В тихой покорности зреет буря, которая вспыхивает слабым огоньком и превращается в огненный шторм…
Аська влюбилась в Черепа, но любовь быстро превратилась в бытовуху; она не пилила его за то, что он пропадал ночами, и даже сама иногда выгоняла.
…
Там, где нет замков, воры не лезут, но случается, что постучится запоздалый сталкер и, отогревшись, забывает, что зашел на минутку, и остается навсегда…
-------------------
Анисим решил арендовать землю у местного барона. Денег у него не было, но он думал сначала одолжить, а потом отбиться на урожае.
На Скверну к нему пришел из деревни Кудыкино молодой парень, лет двадцати, и согласился на работу.
Череп пропал где-то на охоте на псевдособак, и от стрелков не было никаких новостей.
Аська считала дни, когда Череп должен был вернуться, шептала молитвы Святой Скиталице, чтобы скорей настали холода, и чувствовала, что кровь в ней с каждым днем начинает кипеть все сильнее. Губы сделались красными, как мутировавшие ягоды, груди набухли, и когда она, осторожно лаская себя, проводила по ним рукой, она чувствовала, как голова ее кружится, ноги подкашиваются, а щеки будто горят.
Аська любила Черепа. Любила его крепкую грудь, руки, которыми он гнул металлические прутья, и особенно ей нравились его губы.
Перебирая прошлое, Аська так сливалась с Черепом в мыслях, что даже чувствовала его горячее дыхание, теплую влагу губ, и тело ее начинало гореть еще сильнее, а то, что так было возможно, казалось ей предательством. Она помнила, как она клялась Черепу, что разбитую цепь уже не починишь, и все-таки, скрывая это внутри себя, металась из стороны в сторону, как в ловушке, и пыталась найти выход.
Опустив голову на колени, она смотрела, как за высокой дюной тонуло солнце. Совсем стемнело, и по серой воде причалила к песчаному островку, заросшему мутантами, хлипкая маленькая лодчонка. Поселенец сидел в лодке, выбрался и, изгибаясь, принялся ползать по песку.
В Аське пробудилось непонятное для нее желание… Она отвязала причал от лодки, руки ее дрожали, ноги подкашивались, но все-таки она направилась к островку. Взмахнув веслами, она почти в несколько гребков обогнула островок и, стоя на носу, заметила, что поселенец на песке собирает раковины. Она смотрела на него и снова трепетала вся.
Когда поселенец обернулся и, взглянув на нее своими рыбьими холодными глазами, злобно прищурился, Аська вся застыла, съежилась, страсть ее, казалось, рухнула на дно лодки. "Завлекает меня, падальщик!" – прохрипела она. И, сплюнув, развернула лодку обратно и, не снимая робы с себя, бросилась у берега в воду.
Был канун Ночи Скрюченных Деревьев. С платья капала вода, когда она вошла в дом, а губы казались синюшными. Мокрыми руками она достала с полки огниво, зажгла свечу и, упав на колени, принялась бормотать молитвы. Но ночью, когда она легла в мокрой робе на нары, тело ее снова почувствовало жар, и снова заныло под оголенными коленями. Она встала, сбегала к реке, окунула горящую голову в воду и, чтобы отвлечься, принялась вслушиваться, как шумит бешеный ветер. "Морок, - думала она, - молиться надо и голодовку себе устроить!" Ветер крутил песок, вода рябилась, стыла, и, глядя на реку, Аська шептала:
"Судьба, да скорей бы, скорей бы заморозки!"
Утром, чуть свет, она поела с родителями Черепа и направилась в поселение на ритуал очищения. Поселение было километрах в десяти от реки, дорога вилась меж лопухов-мутантов, и идти было по заре, когда еще было легко и прохладно.
Ноги ее подустали, она скинула с себя грубые ботинки, повесила их на веревке через плечо, нарочно лезла, сверкая белыми икрами, идти по росе, и жар, терзавший ее тело, стихал. В поселении она молилась тоже только об одном, чтобы поскорее настали холода, и, глядя на закопченное изображение Мученицы Песков, просила у нее стойкости одолеть свою похоть, но молитвенные мысли ее перебивались воспоминаниями о жгучей страсти, она ловила себя на этом и, падая на колени, билась лбом о каменный пол до головокружения.
...
Аська с батраком ходила в ангар и молола скудный урожай зёрен. Сим, так его звали, бил мощно, колос ломался пополам, а зерна с треском впивались в гнилую солому.
После работы он доставал банку и, свернув бумажку, сыпал в неё, как опилки, чистую полукрупку. Аська засматривалась на его кудри, и чувствовала, как приятно его пушок щекотал бы губы. Сим тоже смотрел ей в глаза и, улыбаясь, стряхивал пепел с самокрутки.
— Ну, давай, Сим, еще обработаем, – говорила она и закатывала рукава.
Незаметно они скатились в тесное общение. Садились рядом и обсуждали, сколько еще можно намолотить зёрен. Сим иногда хватал её за грудь и, лаская округлости, валил на солому. Она не отпихивала его. Ей было приятно, как загрубевшие и скользкие от работы руки твердо ощущались на её теле.
Вечером, на Праздник охоты, Череп ушел в кабак и затягивал с бабами песни; Аська вышла в сени, а Сим, почистив пряжкой ремень, перевязал поводья и затащил их в кладовку. На улице орали пьяные голоса и хрустел под ногами снег. Анисим со женой свалил к куму в гости, а оставшийся ездовой гусь жевал зерно. Аська, кутаясь в шаль, стояла на крыльце. Сим тихо подошел и закрыл ей ладонями глаза. Аська обернулась и отвела его руки.
— Пойдем, — выдохнула она, покраснев и закрыла лицо рукавом…
В висках у нее застучало. Она разглядела в полумраке его обнажившиеся плечи. Осторожно забралась она на лежанку. В первый момент на лице Сима отразилось недоумение, но он сообразил и, вскочив, обвил ее, словно скрюченное дерево.
Сим повалил её в чан и горячими губами коснулся щеки. Она обняла его за голову, и пальцы её утонули в мягких кудрях…
Аська ничего уже не соображала, тряслась как в припадке.
Когда она лежала снова на лавке, ей казалось, что все, что было несколько минут назад, случилось будто в прошлой жизни, что времени этому уже уйма, и ее охватила тоска, ей почудилось, что она что-то потеряла. Затуманенное сознание заставило ее подняться, она зажгла чиркало и принялась шарить под столом, в буржуйке и возле буржуйки, но повсюду была пустота.
"Это в душе у меня выжженная пустошь," - подумала она вдруг и, похолодев, опустилась с чиркалом на пол.
До рассвета она сидела у заваренного окна и бессмысленно глядела в Даль на реку,
———
В дом вошел Череп с веселой рожей. Сим побледнел и вылетел во двор, а Аська, рыдая, уткнулась лицом в подушку. Череп сел на лавку и заболтал ногами; теперь еще понятней стала вся картина. Он обернулся к окну и, поманив стоявшего у иглогриба Сима, вышел в сени.
— Не дрейфь, Сим, — подошел он к нему и потрепал за подбородок, — ты нормальный пацан…
Сим недоверчиво вздрогнул. Ему казалось, что ласкающие его руки ищут место для удавки.
— Да ладно, Сим… только родителей моих опасайся… Ты думаешь, я злюсь? Нет!.. Давай оденемся и пойдем посидим в баре.
Сим вошел в дом и, не глядя на Аську, вытащил у нее из-под головы старый плащ. Нахлобучил шапку и хлопнул дверью.
Вечером за ужином Аська видела, как Череп весело перемигивался с Симом. На душе у нее стало легче, и она опять почувствовала, что любит только одного Черепа.
—————
Заметил Анисим, что Череп что-то загрустил, и сказал жене. Мать заботливо пытала, мол, с женой ли, у вас проблемы, но Череп только отмахнулся и грустно улыбнулся. Он как-то особенно нежен стал к жене.
На Прощеный день она ходила к проруби за водой и, поскользнувшись на льду, упала в воду. Домой ее привезли на санях, тряпки обледенели. Ночью у нее поднялся жар, он мочил ветошь и прикладывал к голове. Аська брала его руку и прижимала к губам. Ей было хорошо, когда он склонялся к ней и слушал, как бьется ее сердце.
— Да ладно, – говорил он спокойно. – К утру всё будет тип-топ.
Аська смотрела на него, и слезы катились из глаз.
———
Ещё перед рассветом Череп откинулся духом у Костра Предков и начал собираться в рейд. В рюкзак он закинул берцы, обмотки, порох и сухари, а Аська сунула ему полотенце.Достал запыленный противогаз, висевший на гвозде, и обмотал его тряпкой. Аська опешила, но ничего не спросила. После баланды на завтрак, он сел под символы и позвал отца с матерью. Аська присела с краю.
— Дайте напутствие, – сказал он, опустив голову и подперев щеку рукой.
Отец достал амулет Защитника. Череп встал и бухнулся ему в ноги. В глазах его плескалась мутная тоска.
Связав шмот, перекинул рюкзак через плечо и нахлобучил шапку.
— К Празднику Скверны возвращайся, – сказал отец и взял в руки инструмент. Череп коснулся лбом символа, обнял мать и вышел с Аськой на улицу. Дул ветер, несла поземка, и снег скрипел. Череп взял Аську за руку и пошел по низине. Аська шла, опустив голову, и куталась от ветра. У озера, где начинался лес, остановился и встряхнул рюкзаком. Шумели иглогрибы.
— Ну, прощай, Аська! – проговорил тихо. – Береги предков, – немного задумался и погладил ее по щеке. —Совсем я…
Аська хотела закричать и броситься ему на шею, но, глянув сквозь слезы, увидела, что он уже на другом конце оврага.
— Череп! – заорала она. – Вернись!
— Ись… — ответило эхо.
Когда рассвет уже вовсю заглянул в бойницу, она испугалась наступающего дня; пока было темно, пока никто не видел ее лица и осунувшихся щек, ей было легче; и вдруг ей захотелось уйти, сорваться с места, лишь бы заглушить грызущее ее сознание.
Приоткрыв дверь, Аська вышла на обледеневший порог и взглянула на реку. То место, где она смывала раны черепа, после каждой его охоты, было всё в зарослях. Уже ничего не вернуть…
Под сердцем она чувствовала, как зарождается новая жизнь, которую ей подкинул Сим в прошлую ночь. Она вспомнила, насколько тогда была счастливее с Черепом, и, обняв за шею стоявшую подле нее псину, разрыдалась.
Псина сперва опешила, завиляла хвостом, но, почувствовав, что в горле у нее щекочет, взвыла; и вой ее слился в один горький и тяжелый вопль утраты.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. Лилит
— Очухайся! – орал Филин, стаскивая с Ванчеса облезлую шкуру псевдособаки. Ванчес обмяк, как тряпичная кукла. Вонь от него несла за версту - смесь перегара, падали и дешёвого пойла из мутировавших грибов.
Тусклый фонарь, найденный на свалке, отбрасывал мерцающие тени на закопченную печь, сложенную из обломков бетонных плит. В щелях заслонки пищал мутант-таракан размером с кулак, а на верхнем ярусе, среди рваных тряпок и костей, дремал, свернувшись клубком, трехглазый кот, источающий слабое свечение.
— Снегом его, – тихо сказал Киря, оглядываясь на прогнившие стены сторожки.
— Точно, снегом…
Филин достал грязный бинт, найденный в заброшенной аптечке, и, сполоснув над ржавым рукомойником, принес снег. Радиоактивный снег скрипел под ногами, как песок. Ванчеса раздели до гола, на дряблом теле виднелись переплетения синих вен и багровые следы от старых ран. Киря разделся и начал растирать его. Голова Ванчеса безвольно болталась по полу, ударяясь о грязные доски. В руках снег сжимался, как вата, и стекал грязным творогом. От Ванчеса пошел пар, челюсть его разжалась, и он прохрипел:
— Пи-ить…
Вода плеснула ему в глаза, и, потирая их корявыми руками, он стал подниматься. Шатаясь, сел на лавку, сколоченную из обломков мебели, и с дрожью начал натягивать рваную рубаху. Филин помог натянуть ему штаны и, расстелив шкуру, уложил его спать.
— Перепил, – тихо сказал он, вешая на ржавый крюк котелок, найденный на пепелище, и стал доставать хлеб.
Киря присел к столу, сколоченному из старых дверей, и начал чистить клубни земных плодов, похожие на скрюченные кулаки. Отломив кусок черствого хлеба, он посолил его и зажевал. Пахло овощами, кислыми клубнями и мочеными ягодами, собранными в зараженных землях.
Филин вынул из тайника бутылку самогона, настоянного на мутировавших травах, и, ударив ладонью по дну, выбил пробку.
— Держи, – протянул он стакан Кире. – Не как этот алкаш, небось.
— Котелок с кипятком бы замутить, – почесался Филин и вышел в прогнившие сенни.
— Лилит? Лилит, подъём! – эхом разнеслось по заброшенной сторожке.
Через минуту в рваном халате и стоптанных валенках вошла девушка. За её спиной вился шлейф запахов гнилой земли и плесени. Волосы ее были растрепаны и закрывали бледное лицо и тонкую шею.
Киря чистил старый обрез и, взведя курок, нацелил в нее мушку.
— Убью, – усмехнулся он и спустил курок.
Щелчок разнесся по тишине.
— Не боюсь, – тихо ответила она и зазвенела углями в дырявом ведре.
Лилит звали лесной тенью, она жила с братом в сторожке, охраняла Чухлинские пустоши и собирала мутировавшие грибы. Она не помнила свою родину и не знала её. Лес был её домом, она жила с ним в симбиозе.
Двух циклов от роду она потеряла отца, а на четвертом цикле её мать завернули в рваную простыню, накрыли досками и куда-то унесли. Воспоминания стали ярче, когда брат притащил её на этот проклятый клочок земли. Его жена, Акся, ухаживала за ней и учила, как нужно складывать пальцы, обращаясь к Ржавому Богу. Потом, когда за окном булькали ядовитые лужи, Аксинья ушла к реке и не вернулась. Ей вспоминались багры, которыми Филин тыкал в воду, и рваный рыбацкий невод.
— Тётя ушла, – сказал он ей, когда они вернулись из заброшенного храма —Теперь мы будем жить с Чуканом.
Филин сам мыл девочку и стирал тряпки. Весной она бегала с Чуканом под цветущими иглогрибами и смотрела, как с них сыпется ядовитая пыльца.
— Почему она не тает? – спрашивала она у Чукана и дула своим теплом на ладонь. Пёс весело катался около её ног и лизал скользкие, утонувшие в мхе, ступни.
Когда ей стукнуло десять циклов, Филин запряг ездового гуся и отвёз её в Чухлинку, к тёще, чтобы она училась читать и писать. Девочка училась зимой, а летом опять возвращалась к брату. На шестнадцатом цикле за ней приезжал свататься сын жреца, но Филин заартачился, да и девка сама не захотела.
— Лучше я повешусь на трещащей ёлке, – говорила она, – чем свалю с этого клочка земли.
Она знала, что к ним никто не придёт и не останется, но часто сидела на крыльце и смотрела на дорогу. Когда поднималась пыль и за холмом ныряла, выплясывая, дрезина, она бежала, улыбаясь, к загону и открывала калитку.
Однажды вечером с соседней территории приехал вдовый мужик Ванчес и предлагал ей выйти за него без выкупа. Весной она часто, гуляя по лесу, натыкалась на его коров и подолгу болтала с его пастухом, мальчиком Юкки. Юкки плел ей венки из мутировавших цветов и, надевая на голову, всегда говорил:
— Ты же лесная тень, а я тебя не боюсь.
— А я возьму тебя и сожру, – шутила она и, усадив его на колени, искала в его рыжих волосах паразитов. Юкки вертелся и не давался.
— Отстань, – отпихивал он её руки.
— Ну ляг, ляг, – тянула она его к себе. – Я расскажу тебе сказку про одиночку, чтобы ты быстрее заснул:
«Жил на задворках поселения, затерянного среди радиоактивных пустошей и обломков былой цивилизации, старый Одиночка. Было у Одиночки его покосившееся укрытие, сколоченное из ржавых листов металла и обломков бетона, и псевдособака. Бродил он по окрестностям, собирал мутировавшие радиоактивные плоды, так и выживал. Никогда Одиночка не расставался со своей псевдособакой, и звали ее ласково Чёртик. Пойдет Одиночка по поселению, стучит в наглухо заваренные листами железа проемы, где когда-то были окна, а Чёртик стоит рядом, хвостом пыль взбивает. Словно ждет свою пайку. Скажут Одиночке поселенцы: «Ты бы слил, Одиночка, свою псевдособаку, самому ведь жрать нечего…» Взглянет Одиночка своими тусклыми глазами, взглянет — ничего не буркнет в ответ. Позовет своего Чёртика, отойдет от проема и не возьмет кусок мутировавшего плода.
Хмурый был Одиночка, почти ни с кем не базарил.
Настанет зима, задует злая буря, наметет едкая поземка, вырастут огромные сугробы из песка и обломков.
Плетется Одиночка по сугробам, опираясь на обломок арматуры, пробирается от укрытия к укрытию, и Чёртик тут бежит рядом. Жмется он к Одиночке, заглядывает жалобно ему в лицо и словно хочет сказать: «Никому мы с тобою не нужны, никто нас не согреет, одни мы с тобою». Взглянет Одиночка на псевдособаку, взглянет, и словно прочитает ее мысли; и тихо-тихо скажет:
— Уж ты-то, Чёртик, меня, старика, не бросишь.
Бредет Одиночка с псевдособакой, доковыляет до своего приюта, конура раздолбанная, тепла не дождешься. Заглянет он за буржуйку, заглянет, по углам пороется, а дров – ни щепки.
Посмотрит Одиночка на Чёртика, а тот стоит, ждет, чего скажет хозяин.
Скажет Одиночка с хриплой нежностью:
— Запрягу я, Чёртик, тебя в тачку, поедем мы с тобой к зараженному лесу, наберем там обломков и сухих трескучих наростов, привезем, конуру прогреем, будем греться с тобой у нар.
Запряжет Одиночка Чёртика в тачку, привезет обломков и трескучих наростов, растопит буржуйку, обнимет Чёртика, потреплет. Задумается Одиночка у буржуйки, начнет грузиться по прошлому. Расскажет старик Чёртику о своей жизни, расскажет о ней горькую быль, закончит и с болью скажет:
— Ничего ты, Чёртик, не ответишь, слова не брякнешь, но глаза твои желтые, умные… знаю, знаю… ты все понимаешь…
Утихла злая буря. Реже стали метели, зазвенела капель с крыши. Тает снег, уходит прочь.
Видит Одиночка — зима отступает, видит — и с Чёртиком переговаривается:
— Заживем мы, Чёртик, с весной.
Засияло багровое солнце, побежали ручьи-колокольчики. Смотрит Одиночка из проема, под проемом земля уж проглянула.
Набухли на деревьях чешуйки, так и тянет весной. Только годы Одиночку обманули, только слякоть весенняя старика подкосила.
Стали ноги его заплетаться, кашель грудь сдавил, поясница ноет-крутит, и глаза уж совсем затянуло мутью.
Стаял снег. Подсохла земля. Под проемом мутировавший куст распустился. Только реже старик выползал из своего приюта. Лежит он на нарах, слезть не может.
Слезет Одиночка через силу, — слезет, закашляется, приуныет, Чёртику скажет:
— Рано, Чёртик, мы с тобою тогда размечтались. Скоро уж, видать, конец мой, только помирать — тебя оставлять западло.
Захворал Одиночка, не встает, не выползает, а Чёртик от нар не отходит, чует старик — смерть подкралась, — чует, Чёртика обнимает, — обнимает, сам горько хнычет:
— На кого я, Чёртик, тебя брошу. Люди нам все чужие. Жили мы с тобой… всю жизнь бок о бок, а смерть нас разлучает. Прощай, Чёртик, мой верный, похоже, что конец мой близко, дышать становится все труднее. Прощай… да наведывайся на могилу, вспоминай своего старого друга!.. — Обнял Одиночка Чёртика за шею, крепко прижал его к сердцу, дернулся — и душа отлетела.
Мертвый Одиночка лежит на нарах. Понял Чёртик, что хозяин его ушел в пески. Ходит Чёртик из угла в угол, — бродит, скулит. Подойдет Чёртик, мертвого обнюхает, — обнюхает, жалобно заскулит.
Стали поселенцы между собой болтать: почему это Одиночка не показывается. Сговорились, пришли — заметили, заметили — резко отскочили. Мертвый Одиночка лежит на нарах, в приюте вонь могильная — тошнотворная. На нарах сидит псевдособака, сидит — приуныла.
Взяли люди мертвого, обрядили, отмыли, — в ящик сколоченный положили, а псевдособака от мертвого не отходит. Понесли мертвого к саркофагу предков, Чёртик идет следом. Гонят псевдособаку от саркофага, гонят — к реликвиям не подпускают. Рвется Чёртик, мечется на площадке перед саркофагом, воет, от горя и истощения с ног валится.
Притащили мертвого на погост, притащили — в землю закопали. Ушел Одиночка никому не нужный, и никто по нему не взвыл.
Воет Чёртик над могилой, воет, — лапами землю разгребает. Хочет Чёртик откопать своего старого товарища, откопать — и с ним рядом лечь. Не уходит псевдособака с могилы, не ест, тоскует. Силы Чёртика иссякли, не поднимается он и подняться не может. Смотрит Чёртик на могилу, смотрит, жалобно скулит. Хочет Чёртик землю копать, только лапы свои не поднимает. Сердце у Чёртика сжалось… дрожь по телу пробежала, опустил Чёртик голову, опустил, тихо дернулся… и ушел Чёртик в пески на могиле…
Зашелестели на могиле чешуйки мутировавших растений, нашептали они дивную байку о верности кислотным птицам. Прилетала к могиле ворона-падальщик, садилась она на скрюченное дерево. Сидела ворона, грустила, жалобно над могилой каркала.»
***
Котелок с кипятком зашипел, обдавая Лилит искрами.
— Готово, – сказала она, смахнув пепел, и направилась к ржавой полке за кружками.
— Золотая жила, – ухмыльнулся Филин, – жетонов двести поднимем…
— А я тебя, братец, не знаю, – повернулся он к Кире, – Говоришь, из Чухлинки, а я тебя в тех краях не видел.
— Я пришляк, у дробилки живу.
— На побегушках, что ли?
— Охотник.
Лилит расстелила рваную тряпку, накрошила мелкие куски сахара и поставила на стол котелок с кипятком. За окном стелилась ядовитая дымка.
— Погода шепчет, – поднял кружку Киря. – Сейчас на гнилеедов охотиться самое оно.
От загона послышался скрип полозьев. Ванчес перевернулся на другой бок и почесал спину.
— Нажрался, – усмехнулась Лилит и накрыла его спину тряпкой. – Гусь жареный, тоже сватом приехал!
— Кто там? – рявкнул Филин, открывая дверь.
— Свои, – ответил грубый голос.
Засов, скрежеща, откатился в сторону, и в халупу ввалились трое караванщиков.
— Дичь есть? – затеребил бороду толстый коротышка, Кузьмич.
— Есть.
— А я тут проездом был, да вижу огонь, дай, думаю, загляну на удачу.
— Ты, Кузьмич, таких еще не видел; шкура высший сорт
Киря, поворачивая тушу псевдособаки, ухмылялся, а Лилит подсвечивала фонарём.
— Дешевле чем за норму не отдадим.
Кузьмич, ощупывал туши, тыкая пальцем в бока.
— Ну, хорошо, Фил, двести с четвертью за всё про всё.
— Если не пытаешься нае-апчкхи-ать, то ладно.
Залез за пазуху и вынул туго набитый бумажками кошелек.
— Получай, – отсчитывал он, облизывая пальцы.
— Везет тебе, – толкнул в бок Филина Киря, – скупщик как раз подоспел.
Киря весело подмигивал, поглядывая на Лилит. Она, потупив взор, молчала.
— Ну, помоги, – скинул тулуп Кузьмич.
Киря поднял тушу псевдособаки за задние лапы и поволок за дверь.
— Здоровая зверюга! – переговаривались караванщики.
— Ездового гуся свалил одним ударом, – усмехнулся Филин. – Как шарахнул, тот и рухнул.
— Он убил, что ли?..
— Он…
На телегу положили псевдособаку и двух гнилеедов. Филин достал из угла прогнившую рогожу и накрыл добычу, затянув веревкой.
— Погнали, – крикнул Кузьмич, и ездовые гуси, дернув телегу, медленно двинулись с места. Окровавленное солнце пробивалось сквозь мутное стекло, заливая комнату багряным светом. Кузьмич шагал за телегой и дымил самокруткой.
— Не надуришь, – проворчал он себе под нос.
— Хитрый мужик, – подхватили караванщики, кутаясь в тряпье.
———
— Дели, – Филин бросил жетоны на стол, сколоченный из обломков ящиков.
— Сам дели.
— Ну, не ломайся.
Ванчес встал, свесил с лавки ноги и попросил мутной браги.
— Это кто? – кивнул он на Кирю, пересчитывающего жетоны.
— Всю память проспал, – ухмыльнулся Филин.
— Не помню?
— Забыл, алкаш?
— Эй, дядя, – поднялся Киря, – ты что, забыл, как мы тебя верхом на лесном тролле везли?
— Смеетесь? – поднес он к губам кружку с брагой.
— Нам не до смеха, когда мы тебя снегом оттирали.
К столу подошла Лилит. Ванчес нахлобучил одеяло и, скрючившись, схватился за голову.
— Тебе сто пятьдесят жетонов, а мне сто, – встал Киря и протянул руку.
— Почему так?
— Потому что я один, а ты с сестрой.
Ванчес завистливо посмотрел на жетоны.
— Что, караванщики были?
— Были.
— Вон оно что…
Киря схватил шапку, взмахнул обрезом и вышел из халупы.
— Подожди, – остановил его Филин, – останься отдохнуть.
— Нет, надо торопиться.
В лицо брызнуло солнце и пахнуло весенним ветром, который высасывает последние сугробы. На крыльцо выбежала Лилит.
— Заходи еще, – крикнула она, махая тряпкой.
— Ладно.
Он шел по тропе, стараясь срезать путь. На кособоком иглогрибе дятел долбил кору. На живом сухостое сидел снегирь и заливался свистом. С дальних полей поднимался туман, окутывая редкие деревья.
— Садись, подвезу! – крикнула поравнявшаяся на телеге баба.
— Погнали.
— Лучше ехать, а то на ногах еле тащишься.
Тетка хлестнула ездового гуся, и телега понеслась, разрывая наст.
— Что везешь?
— Продал.
— Повезло, сам Ржавый послал. Мой сын тоже на днях завалил матерого пса, сразу жетонов отвалили.
— Да, охота прибыльная.
За холмом показалась деревня.
— Рахитка, – крикнула баба и снова хлестнула гуся. Около дороги валялся труп ездовой гусеницы, а в воздухе стоял запах горелой еды. На повороте он увидел, как старуха, несшая какие-то ветки, завязла в снегу и рассыпала своё подобие дров. На заборе около крайней халупы висела шкура мутировавшего теленка.
— Не переживай, бабуля, — крикнул Киря и присел на телеге.
За деревней задул сильный ветер, и дождь начал покрывать все коркой льда. Баба накинула шаль и поджала ноги, ветер дул ей в лицо. Киря достал дикую травку, но табак от тряски рассыпался. Ветви деревьев гудели, словно где-то далеко отпевали покойника.
— Стой, тётка, затянусь.
Ездовой гусь ощутил, как вожжи впились в его закованные в броню клювные наросты, и, утробно крякнув, замер. Киря скручивал самокрутку из дикой травки, яростно чиркая спичкой, заслоняя огонь ладонями в рваных перчатках. Но та, зараза, тут же гасла, не успев опалить даже щепотку табака. Проклятый радиоактивный туман.
— Э, ты чё, фраер, — рявкнула баба с хрипотцой в голосе, — придержи гусей!
Отряхнув с потрепанного антирадиокостюма грязную солому, она повернулась к Кире и расстегнула ржавые застежки.
— Держи, закури, — распахнула она полы антирадиокостюма, обнажив ярко-красную подкладку, и хрипло захохотала.
Спичка вспыхнула, и в лицо ударил забористый запах дикой мяты, смешанный с едким дымом махорки. Баба застегнулась и поправила засаленную шаль, кое-как намотанную на ее взъерошенные волосы. Туман, словно живой, стелился по земле, просачиваясь в ложбины, где голубел радиоактивный снег. Казалось, что там, внизу, кипит какая-то жуткая жизнь. Откуда-то издалека, сквозь шум иглогрибов, донесся хриплый вой старой сирены, заменяющий колокольный звон, и тут же растаял в унылой какофонии мира. Этот звук всегда предвещал недоброе.
За санями вихрилась снежная пыль, поднимаемая полозьями, а на фоне багрового горизонта, на высокую гору, поскрипывая и погромыхивая, карабкался застрявший караван караванщиков. Видимо, везли соки мутировавших гусениц. "Вот же встряли, старые хрычи," - подумал Киря, затягиваясь самокруткой. "Похоже, сегодня будет жарко".
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. Дробилка
Старый Тишка жил отшельником в покосившейся деревенской халупе, затерянной в радиоактивной долине. Дробилкой это место можно было назвать лишь по старой памяти.
В его залатанной дерюге, перешитой из мешков, были спрятаны истертые жетоны и языческие амулеты. Когда-то давно он прибился сюда батраком, но не прошло и года, как хозяин, конченный алкаш, каким-то образом навернулся в слив плотины и отправился кормить мутировавших рыб.
Его жена, Фетя, была не в состоянии отвалить ему за работу, и в итоге халупа досталась Тишке в качестве отступных. С тех пор это место прозвали "Тишин перекресток". Звучит мрачно и символично, как раз в духе этого места.
Тишка, девятнадцатилетний пацан, в одночасье стал... ну, владельцем этой дыры и довольно быстро заработал репутацию честного барыги на всю округу. Редкость в эти времена. Но парень из веселого сорвиголовы превратился в угрюмого волка-одиночку.
Первые жетоны, заработанные... да на чем тут можно заработать, кроме как на обмене, он положил перед самодельной идолицей Брода, прикрыв ее куском рваной ткани. Как дань новому божеству.
Вечерами, когда работы не было, он торчал на развалинах крыльца и смотрел, как невидимая рука зажигает звезды на черном полотне неба.
Иглогрибы шумели своими верхушками, и с шелестом сыпали иголки и мутировавшие шишки на поросшие мхом тропы.
— Фью-ить, фью-ить, — металась, выискивая в гнилой коре что-то съедобное, желтохвостая птица, чудом выжившая в этом кошмаре.
— Ух, ух, — летучий гнилеед бесшумно рассекал воздух своими кожистыми крыльями.
––––––
Нравилось Тишке так сидеть. Он все ждал кого-то, неведомо кого. Но никто не приходил.
— Припрутся еще, — говорил он, поглаживая свою мухортую псевдособаку. — Где-то и нас таких же ждут, как манны небесной.
Так пролетело десять лет, пока не случилось нечто, заставившее его крепко задуматься. На пятом году своего отшельничества, Тишка поехал к сестре, чтобы забрать к себе на воспитание сорванца Малька. Мать Малька с радостью сплавила его брату: на ней и так висело шестеро ртов.
Она оторвала от клубка грязную нитку, сделала амулет, надела его Мальку на шею и прицепила к нему старый, потемневший от времени амулет.
— Смотри, богам молись, — наставляла она его.
Малек попрощался с сестренками, ущипнул самого маленького братишку и запрыгнул в телегу.
— А долго пилить-то будем? — спросил он Тишку и, хитро прищуриваясь, начал пинать солому ногами.
— Две ночи в отключке проспишь, — ухмыльнулся тот, — а на третьей будем на месте…
Поначалу Малёк шугался иглогрибового бора. Ему казалось, что за каждым кустом притаился лесной тролль, а под каждой кочкой свернулась кольцом мутировавшая змея. Но со временем он привык и начал шариться по полянкам в поисках съедобных грибов.
— Заблудишься, — ворчал Тишка, — не шляйся далеко.
— Да я, дядь, теперь не боюсь, — самоуверенно мотал своей курчавой головой Малёк. — Ты чё, не знаешь сказку про деда, что нашёл репу размером с халупу? Как он её тянул-тянул, да всех на помощь позвал, чтобы вытянуть? Так и я, если что, помощь позову!
— Смотри, какой тертый , — засмеялся Тишка, потрепав его по загорелой щеке. "Шустрый малый, далеко пойдет," - подумал он.
***
По праздникам они устраивали вылазки на живность. Тишка припадал к земле, заставляя Малька залечь рядом.
Рассвет рассыпал по лесу трели измененных птиц, словно вознося утреннюю молитву, и омывал росой переливающуюся ткань трещащей травы. Малек плюхался в траву и утыкался взглядом в небо. Синева застыла в воздухе, словно заражённая жижа; багровые нити паутины тянулись от иглогриба к иглогрибу, а в вышине парили огромные тени - грифы высматривали добычу. Воздух был пропитан запахом гнили и озона.
Над иглогрибом шумно взлетел взъерошенный летучий гнилеед; Тишка плавно нажал на курок своего обреза… Клубы дыма заволокли все вокруг.
— Где он, где он, мать его? — заорал Малёк, вскакивая на ноги и бросаясь к зарослям трещащей травы. За ними, в низине, поблескивала гладь озера; по воде расползались круги…
— Вон он, вон он, чертила! — орал Малек и, скинув штаны, лихорадочно вытащил голову из узкой багряной рубахи, перешитой из старого флага, и прыгнул в воду.
Вода разлетелась осколками битого стекла, и водяные лилии, покачиваясь, вбирали в себя потоки воды. Летучий гнилеед был подстрелен в оба крыла, но, возможно, только задет. Когда Малек подплыл к нему, тот взмахнул крылом и понесся по воде в противоположную сторону.
— Лови, лови его, да побыстрее! — кричал Тишка.
— Эх ты, тормоз, — пробурчал он и, скинув шапку, полез в озеро сам. Вода была ледяная, обжигала кожу, но времени думать не было.
— Гони его к кустам, бестолочь! — орал он, поднимая тучи брызг.
Летучий гнилеед бросался из стороны в сторону и умудрялся ускользать за спиной у Малька.
— Стой, — сказал Тишка, — сейчас я нырну, а ты гони его к кустам, иначе опять свалит, как пить дать.
Он набрал в легкие воздуха, и его вихрастая голова скрылась под водой.
— Буль, буль, — донеслось из-под мутировавших лилий.
— Черт, скользкий какой! — вопил Малёк, поднимая ладонью брызги к небу. Летучий гнилеед рванул к зарослям трещащей травы и, оглядываясь, смотрел на противоположный берег. Измученный, он вскарабкался на торчащую корягу и уставился на Малька.
Из-под воды показалась голова Тишки, он осторожно вытянул руку и схватил летучего гнилееда за хвост. Тот бешено заколотился, и в водяном хаосе замелькали черные перья.
***
Однажды вечером Малёк стащил обрез и пошел на охоту за тетеревами.
— Смотри, не влипни во что! — крикнул ему Тишка, а сам поплелся с корзинкой за мутировавшей клюквой.
Малёк вошел в калиновый живой сухостой и затаился в листве.
Ягоды, словно сгустки запекшейся крови, свисали гроздьями; потрескивали стрекозы-переростки, и надрывно скрипел кузнечик-мутант. Малек ждал и, тараща глаза, всматривался в чащу иглогрибов. Странные наросты покрывали их стволы, а иголки казались какими-то неестественно длинными и острыми.
— Тех, тех, тех, — щелкал в березняке потомок соловья.
— Тинь, тинь, тинь, — откликались ему писклявые корольки.
В березняке вдруг что-то тяжело затопталось, и раздался треск сломанных сучьев.
На окропленную кровяной клюквой опушку выбежал мутировавший лось, и его ветвистые рога запутались в обрывке старой сигнальной ленты. Малёк спокойно, словно матерый стрелок, высунул ствол обреза из-за ветки и прицелился в лоб зверю. Обрез громыхнул, и лось рухнул на поляну, словно подкошенный. Алые капли застыли на черных губах, образовав зловещую розовую ленту.
"Завалил!" – промелькнуло в его голове, и, дрожа от радостного возбуждения, он нагнулся, чтобы перерезать сухожилия на задних ногах. Но тут произошло то, от чего даже мутировавшая змея, свисавшая с осины, шарахнулась вниз и, ударившись о землю, уползла в болото. Лось неожиданно вскинул ноги в конвульсиях и с силой ударил ими назад. Малёк не успел среагировать, как костяные копыта обрушились ему на череп.
В воздухе пахло порохом, а на синих рогах лося трепыхалась от ветра старая кепка.
––––––
Тишка долго не появлялся на дробилке.
Люди, приезжавшие за зерном, думали, что он укатил к сестре. На самом деле, он зарылся в глушь, свил себе логово, как барсук, и ночами бродил к тому месту, где лежали два смердящих трупа.
Потом он очнулся.
"Блин, я чё, с катушек слетел?" Он сплюнул и выполз наружу. В голове роились мысли, словно светлячки в болоте; он пытался ухватиться то за одну, то за другую, соединить их в одно целое. Натянув свою старую куртку, он побежал в соседнее поселение за местным шаманом.
Тишка осунулся, а рога лося вместе с кепкой он приколотил к стене возле жернова. Как напоминание. Он крепко задумался, не свалить ли ему из этого проклятого места, но в его крови, в глубине черных глаз, светилась зеленоватым отблеском лесная глушь. Смерть Малька еще сильнее привязала его к этому лесу, и он боялся, что лес может его отвергнуть. В нем проснулась странная, почти болезненная любовь к людям. Он больше не ждал никого, а просто тосковал и часто, заслоняясь от света, выбегал на дорогу, падал на землю, прижимался ухом, но слышал только, как вздрагивала вибрация в болоте.
Как-то ночью к нему пришла мысль построить здесь, в радиоактивной лощине, капище. Он ухватился за эту идею и начал копить жетоны. Каждую тысячу он зашивал вместе с амулетом Святого Скитальца в свою куртку и спал в ней, практически не раздеваясь.
От денег, полученных за помол, в свою пользу он отказался. Он колол дрова, пилил тес и сдавал барыгам любое добро. Зимой, когда припасы подходили к концу, он убегал на болото, разгребал снег скрюченными пальцами и жевал мерзлый мох, смешанный с клюквой.
——————
В один из самых паршивых дней к нему, обвешанный заморками, заявился Киря.
С дырявой крыши барабанили капли, а под ней, словно угорелые, носились домашние зомбиголуби и пищали крысы-переростки.
— Здорово, старый, — заорал он, переступая порог и наспех совершая языческий жест над головой.
Тишка слез с лежанки, его лицо было сморщенным, словно кто-то стянул кожу хирургическими нитками. Жиденькая белая бородка клином лезла на грудь, а из-под расстегнутого ворота на грязной веревке свисал амулет.
— Здорово, — прохрипел он, прикрывая рот рукой, — не найдется ли, родной, хоть крохи в рот? Второй день в желудке псевдособаки воют.
Киря ласково окинул его взглядом и снял капюшон.
— Да мы сейчас с тобой, дед, гнилееда зажарим…
Ощипал, выпотрошил и притащил охапку хвороста. Печка-буржуйка загудела, и огоньки заплясали, пожирая кору иглогриба.
––––––
Когда Киря собрался уходить, Тишка внезапно понял, что этот человек больше не вернется. Как будто кто-то ударил его под дых.
— Останься, — уныло пробормотал он, опустив голову. — Один я тут…
Киря удивленно вскинул брови и замер.
––––––
На Безрыбье Тишка позвал Кирю в лощину и показал место, где собирался строить капище. Его куртка совсем развалилась, он высыпал все накопленные жетоны на стол и, отсчитав небольшую кучку, остальное закопал на полянке под старым вязом.
— Гиблое тут место, надо искру жизни в нем высечь, — вещал он Кире.
— Всю свою молодость грезил о капище; бери, — он протянул пачку жетонов, — ты мне как Малёк стал… будто всю жизнь тебя ждал.
Лес оживал. В воздухе вибрировал весенний звон. Оба сидели на развалюхе. Тишка, захлебываясь, рассказывал байки о лесе. — Не смотри, что от нас плесенью несёт, — грустно усмехнулся он, — мы всю жизнь, как бормотуху, гнали…
— Ну и чё, перепил что ли?
— Да нет, только в горле дерёт.
Во двор, медленно громыхая, въехала телега. Пахло зерном и потом ездовых гусей. С телеги спрыгнул мужик, отмахиваясь от назойливых мух, и, сняв поводья с дуги, привязал ездового гуся к столбу. Баба с ведром подошла к плотине, разгребла грязную воду и зачерпнула. На дне поблескивала маслянистая пленка. Она опрокинула ведро и жадно выпила воду. Кадык дергался то в ямку на шее, то выпирал под подбородком.
Тишка подлетел к столбам и, налегая грудью на рычаг, приподнял обитую ржавым железом заслонку. Рыжебородый бригадир, закинув на плечи мешок и вытирая пот со лба, кряхтя, потащил его по шаткой лестнице. Жернов вертелся и свистел. Из-за стены доносился гул воды. Киря смотрел, как на косяке возле жернова болтается старая кепка, приколоченная к лосиным рогам. В сердце защемило тоскливое чувство.
Перед глазами возник Тишка с трясущейся бородкой и сощуренными глазами.
— Да чтоб тебя пусто взяло, — пробурчал бригадир, осторожно спуская мешок. — Тут и навернуться недолго…
— Лестница-то стрёмная, — прошамкал Тишка. — Старая совсем развалилась, новую заказал.
Киря дернул рычаг, и жернов, скрежеща о камень, высек сноп искр.
— Сыпь! — крикнул он бригадиру и открыл заляпанные мукой совки.
Зерно зашуршало, взметнулась пыль, и из совков посыпалась мука. Тишка зачерпнул горсть, высыпал на ладонь и слизнул языком.
— Норм, — сказал он Кире, — подсыпь ещё.
На лестнице показалась баба; лицо её было красным, спина согнута, а за плечами висел мешок травы. Киря смотрел, как Тишка суетился, хватая то совок, то плетёную корзину. "Рад людям", — подумал он. Баба крутилась возле заляпанного мукой окошка, затянутого паутиной.
— Что такую рвань повесили! — крикнула она, кидая под жернов кепку, и задрожала всем телом…
— Кепка, кепка! — простонал Тишка и бросился под жернов. Грохочущий жернов подхватил кепку и отбросил её в сторону.
На полу словно рассыпались красные ягоды.
Мысли спутались… Может, это старое капище рухнуло. И к лучшему...
ГЛАВА ПЯТАЯ. Последняя воля.
Киря застыл от боли, которую некому высказать, да и незачем. Его жгла мысль о постройке капища, но тех жетонов, что дал ему Тишка, хватило бы разве что на фундамент. Он лежал на траве и жевал багровую головку мутировавшего чертополоха. Рядом валялся обрез и старая кожаная сумка для пороха. Тихо покачивались кусты, по иглогрибам щелкали мутировавшие шишки, и журчала вода.
Он резко вскочил, схватил обрез и направился к дому. За спиной болталась корзина с клюквой. Залез за идолицу, вынул жетоны и, быстро пересчитав, побежал запрягать ездового гуся. Пегий гусь отбивал закованными в броню ногами, скалил клюв и вращал глазами. Он погнал его по прямой дороге к халупе Филина. Вожжи звенели цепями, а металлические бляхи сверкали на солнце.
Со склона он увидел, как Лилит открывает ворота. Она издалека узнала его и махала рукавом своей рваной куртки. Ездовой гусь остановился, тупо ударив ногами о землю; Киря спрыгнул и поздоровался.
— Дома?
— Тут.
Он распахнул окно и закурил самокрутку. Филин чинил разорванную сеть, воткнул шило в стену и подбежал к окну.
— Ставь, — крикнул Лилит, указывая на покосившийся котелок, прислоненный к окну.
Лилит схватила палку и, размахнувшись, ударила ей по свисающему иглогрибу. С него, словно стая летучих гнилеедов, посыпались споры.
— Хватит! — крикнул Киря, улыбаясь, и пошел к крыльцу.
— Слушай, Филин, — сказал он, расстегивая куртку, — Тишка перед смертью хотел капище построить. Жетонов у него, говорят, было много, но заныканы где-то. Он мне три тысячи отсыпал. Но с ними далеко не уедешь. Филин задумался. Его волосатая рука забарабанила пальцами по грязному стеклу.
— Ну что, надумал? — спросил Киря, стряхивая со лба прядь волос.
— Школу отстроить…
— Дело говоришь… А то тут у нас каждый год дети мрут… Топать до поселения по открытому полю километров шесть… Одежонка дырявая, ботинки радиоактивный снег хлебают, вот и хватают всякую заразу…
— Я вот думаю, сказать общине, чтобы выделили ездовых гусей, а за рубку иглогрибов и перевозку заплатить мужикам жетонами.
От котелка повеяло дымом, приятный запах растекся по комнате, и казалось, в халупе только что закончился какой-то обряд. Киря молча смотрел на Лилит, она вытирала глиняные кружки своей старой тряпкой.
Она робко поднимала брови, и в её глазах словно теплилась надежда. Она и сама не понимала, почему не могла смотреть на Кирю. Когда он появлялся, сердце начинало бешено колотиться.
Но бывало, что он пропадал на несколько недель. Тогда она запрягала ездового гуся в телегу и посылала Филина проведать его. Филин чувствовал, что с сестрой творится что-то неладное, и послушно выполнял её поручения.
ГЛАВА ШЕСТАЯ. Аксютка
Ночью, когда луна, как дохлый глаз, косо зыркала из-за туч, он подкрался. Шмыгнул, как крыса, за иглогриб и затаился, чуя запах гнили и страха.
Киря сидел на обломках крыльца дробилки и, слушая, как гнилееды истошно орут в пустошах, ковырял ковырялкой в старой покрышке. Плёл типа кошель, чтоб жетоны таскать, и заострял палочки – ну, чтоб было чем отбиваться от всякой швали.
В трещащей траве что-то зашуршало. Киря поднял свою облезлую башку и стал слушать, напрягая слух. В звенящей тишине, словно на повторе, заиграл трек крадущихся шагов и сдавленного дыхания.
— Эй, кто там шляется? – рявкнул он, отшвыривая недоплетённый кошель.
— Это… я… – прошептал кто-то в ответ.
— Ты кто, мать твою?
— Я…
— Да я откуда знаю, кто ты такой, – засмеялся Киря, проводя грязной лапой по своей патлатой голове. – Если припёрся по делу, то подваливай ближе, чё как лох в кустах сидишь.
Трещащая трава заскрипела, и какая-то тень выскочила прямо на крыльцо, залитое лунным светом.
— Чё ты, как чмо, прячешься?
К крыльцу, сутулясь, подошёл какой-то щуплый хмырь. Рожа вся в пятнах, будто кислотой облили, рыжие патлы висят из-под кепки, как мочалки, закрывая половину лица.
— Типа… да… – процедил он сквозь гнилые зубы.
Киря хмыкнул – звук, похожий на бульканье в болоте. Глаза его сверкнули в лунном свете, а под клочковатой бородой алели губы – будто кто-то на них кровью плюнул.
— Да ты белее мельника, – рявкнул хмырь. – Я думал, тебя подстрелили и у тебя кровь изо рта льется… Ты сегодня сок одичалой гусеницы не хлебал, что ли?
Киря мотнул головой:
— Да я её в прошлом году последний раз видел, а сейчас она только просыпается.
———
— Чё вообще тут забыл? – обернулся он, подхватывая ковырялку и снова продевая её в петлю покрышки.
— Типа дорогу жду… караулю, – буркнул парень.
Киря глянул на его бегающие зенки и покачал головой, понимая, что это обычный беспризорник и ворюга.
— Зря ты это всё… – проворчал он.
Парень ухмыльнулся, как крыса, и, раскачиваясь, плюхнулся на обмазанную лунным светом ступеньку.
— А как тебя звать-то, пацан?
— Аксютка, – бросил он, неохотно отвечая.
Киря ухмыльнулся и почему-то стал вглядываться в его лицо, словно пытаясь вспомнить, где видел этого типа.
— Правда, Аксютка… Когда крестили, типа, Аксёном назвали, а потом чё-то по-бабьи прозвище дали, хаха.
— Кипятку хочешь ? – поднялся Киря.
— Не откажусь… Я, типа, так и хотел тут заночевать.
— Чё, места у меня хватит… Уснём на сене, так завтра до вечера не разбудишь. Сено-то ещё свежак, вчера сам косил. Эта, вешняя хрень, мягче будет и съедобней…
— Разложи-ка ты эти палки, – указал он на три кола, связанные веревкой.
Аксютка нашел какие-то куски ржавого металла, собрал щепки и чиркнул спичкой. Дым пополз вверх, словно грязная тряпка, которой кто-то отчаянно махал. Киря повесил над костром закопчённый котелок и прилёг.
— Не крысятничай, Аксютка, — сказал Киря, прикрывая харю ладонью от едкого дыма. – Жизнь – дерьмо, конечно, но даже в ней можно чего-то добиться, а я тебе это не просто так говорю, а жалеючи… Поймают тебя эти отморозки, отметелят, как пса шелудивого… Зачахнешь тут, как мутировавший кактус, или вообще прикокнут, и никто даже не вспомнит.
Аксютка, облокотившись на корягу, тянул из глиняной трубки сизый дым дикой травки и, сплевывая, ухмылялся.
— Да ладно тебе, дед, грузить, — махнул он рукой. – Либо пан, либо под шконкой!
Котелок засвистел, и белая накипь, похожая на радиоактивную слизь, брызнула на угли.
— Ох, — повернулся Аксютка, — Хочешь, я тебе страшную байку задвину? Про то, как я однажды в дерьмо влип.
— Ну давай, залей чё-нить, – кивнул Киря.
Он повернулся, всматриваясь в полыхающий костер, и выплюнул остатки самокрутки.
— Попёрся я как-то весной с барыгами в Лилитскую обитель. Закинул за плечи свои драные берцы, завязанные в узел на палке, типа как хабар, поплевал на свою ржавую медальку (как символ старой веры, хаха) и поплёлся. С этими торгашами, думаю, лучше будет барыжить. Где уснут, можно обшмонать, или просто отдохнуть, и не париться. Вместе с нами какая-то старая хрычовка ковыляла. Дохлая такая бабка, всю дорогу кашляла и харчками плевалась. Дошли слухи, что она жетоны с собой несёт, ну я и начал подкатывать к ней. А с ней внучка её шла, лет восемнадцати или меньше. Я и так к девке, и этак, – а она отмораживается, как будто её током шарахнуло. Долго я её окучивал, почти полпути, и всё впустую.
Потихонечку она стала отставать от бабки, и тут я начал ей всякую дичь на уши вешать, а она всё лицом в свой грязный платок прячется. Разомлела моя красотка. Подставила мне свои обветренные губы, обняла меня своими костлявыми руками, и прилипла, как клещ к шее. Ну, думаю, теперь надо с бабкой этой как-то аккуратно разрулить, чтоб она ничего не заподозрила. Идём мы, костылями стучим, воркуем, как два голубя мутанта. А я всё время стараюсь быть впереди бабки:
«— Смотри, типа, старая, какой я молодец; твоей внучке со мной так вообще клёво, хаха.»
Стала и бабка со мной про языческих идолов толкать, а я начал ей байки про них рассказывать. Помню, рассказал, как один идол в жертву себя принёс, она даже всплакнула, старая развалина. Меня сначала передёрнуло, но потом я глотнул настойки из дикой травки, и всё как рукой сняло.
Пришли мы, короче, все вместе на постоялый двор, и я говорю бабке… что, мол, бабушка, на кой чёрт нам с этими отбросами в общей комнате тусоваться, давай снимем себе отдельную халупу, я за всё заплачу… Дохлая такая была старушонка, всё время кашляла и харчками плевалась. Завалились мы кое-как на пол; я в углу, а они посредине.
Ночью шарю я бабкины ноги, помню, что они в каких-то обмотках были. Ощупал их и тихонечко к изголовью подполз. Её вонючий платок как-то сполз, сунулся я в карман и вытащил её жетоны… А она, старая ведьма, хотела повернуться, да почуяла мою руку и заорала, как резаная. Спугался я, в горле словно ржавчиной всё обожгло. Ну, думаю, услышит девка, мне каюк будет. Хвать старуху за горло и навалился сверху всем телом… Под пальцами словно сухая ветка сломалась…
Сгрёб я свой баул с барахлом, да и вышел тихонечко. Вышел я в поле, только ветер воет… Куда, думаю, теперь валить… Вперёд пойду — местные копы быстро вычислят; назад — люди заметят… Повернул я налево и через два дня набрёл на какую-то дыру. Шёл лесом, с дороги сбился, падал на мох, рвался об коряги и царапался о дикий шиповник; ночью всё старуха эта мерещилась, и всё слышалось, как этот хруст в шее…
Приковылял я, короче, к околице, смотрю, а там трактир какой-то – вывеска облезлая висит… Вошёл, снял свою драную кепку и уселся за столик. Напротив сидел какой-то хлюст и хлебал самогон из горла: «Свой парень», — подумал я и подмигнул.
«— А, это же Иван Шестипалый! — заорал он, подпрыгивая от неожиданности. — Какими ветрами занесло, старый хрен?!
— Да вот, – говорю, — иду, типа, помолиться новому богу Пустоши."
Сели мы с ним в сторонке, зашептались. — "Дело, – говорит, – у меня тут есть одно. Вдвоём, как два пальца об асфальт, провернём, отвечаю."
«Главное, чтоб ночь сегодня была потемнее», – добавил он с намёком.
Ехидно засмеялся, оскалив свои гнилые зубы, покрытые налётом, как старая ржавчина. Сидим, пьём эту бурду, смотрим – колымага подъехала, из колымаги вылез какой-то тип в синей куртке, как у падальщиков, привязал своего ездового гуся и поздоровался с хозяйкой придорожной харчевни. Долго мы сидели, потом Иван мне подмигнул, типа "пора", и мы, расплатившись, вышли.
«— Пойдём к оврагу, – говорил он мне. – Слышал я, этот фраер у стогов сена ночевать будет.»
Осторожно мы пробрались к стогам и заныкались в темноте, как две крысы. Слышим – колёса застучали, копыта загудели, и этот мужик, мыча что-то себе под нос, стал гуся распрягать. Хомут скрипел, и слышно было, как гуж воняет псиной. Ночь и впрямь, как в дерьмовой песенке, выдалась тёмная-претёмная. Сидим, ждём, а меня прямо распирает от нетерпения. "Не спит, падла," – думаю.
Тут я чувствую, как по моей щеке чья-то рука ползёт, как мутировавший паук, и, ущипнув, тянет за собой. Подползли к оглоблям; мужик этот дрыхнет за повозкой, как убитый. Я вижу, как этот то вынул из кармана свой заточенный кусок ржавой арматуры и замахнулся… Но тут я чувствую… чувствую, как мою шею вдруг сдавил аркан. Мужик этот, как черт из табакерки, встал, обежал нас кругом и затянул петлю ещё крепче.»
— Да, – протянул Аксютка, – как вспомнишь, аж кровь закипает.
Киря подкладывал дрова под прогоревший котелок и, достав кисет, взял Аксюткину самокрутку.
— А чё дальше-то было, блин?
Аксютка вынул грязную тряпку и отмахнулся от назойливого комара-мутанта.
— Ну и типчик этот, а! – прошептал Иван, когда этот хмырь отошёл в кусты поссать, и стал грызть верёвку на моих руках своими гнилыми зубами. Вытащил я левую руку, а правую-то никак не могу отвязать от ног. Принёс он каких-то сухих веток, заострил концы и начал этому Ивану Шестипалому хренову, падле, в спину пихать. Заорал тот, как резаный, а у меня, не знаю откуда, сила взялась.
Выдернул я руку, аж вся шкура на верёвке осталась, и, откатившись, стал развязывать ноги. Пока я ноги развязывал, он ему штук пять этих веток всадил. Нащупал я нож в кармане, вытащил его и покатился, как будто связанный… прямо к нему… Только этот хмырь хотел ещё раз воткнуть ветку, — а я размахнулся и через спину угодил, видать, прямо в сердце…
Обрезал я на поделосе верёвки, качнул его голову, а он, бедняга, впился зубами в землю, да так… и отдал душу идолу Пустоши."
Аксютка замолчал. Глаза его словно заволокло дымом, а под рваной рубахой, как птица в клетке, стучало сердце.
Луна заливала пустошь своим мертвенным светом, гнилееды щелкали вдали, и где-то заухал псевдоглухарь.
***
На День Забытого Киря с Аксюткой, как два придурка, ловили в заражённом озере краснопёрых карасей-мутантов.
Скинули свои вонючие штаны и, скомкав их, бросили в заросли трещащей травы. На плече у Кирьи висел дырявый мешок из-под мусора. Вьюркие щуки-переростки, колотясь об стенки мешка, щекотали ему колени – то ещё удовольствие.
— Кто-то прётся, – оглянулся Аксютка, – Кажись, баба… — и, бросив свою часть сети у берега, побежал за штанами, матерясь на каждом шагу.
Киря увидел, как по разбитой дороге, среди осыпающихся цветов одичавшей черёмухи, шла Лилит.
Он быстро накинул свой халат, пропахший гнилью и псиной, и побежал ей навстречу.
— Чё ты сегодня такая нарядная, будто на панель собралась…
— А ты, как всегда, как чёрт, нечёсаный и грязный, – рассмеялась она и бросила горсть цветов черёмухи ему в патлатую голову.
Киря улыбнулся своей немного грустной улыбкой и почувствовал, как радостно сжалось его сердце. Взял её нежно за руку и повёл показывать свой улов.
— Вот как раз вовремя пришла. Сейчас разведу костёр и сварю тебе ухи, пальчики оближешь…
— Во-во! – весело замахал ведром Лилит. Киря, сворачивая сеть, положил конец на плечо, а другой подхватил Аксютка, всё ещё матерясь.
— А это ещё чё за хмырь? – указала пальцем на Аксютку. – Ты думаешь, он какой-то прохожий?
— Не, – улыбнулся Киря, – я знаю, кто он такой.
Аксютка вертел головой от смеха и закатывал рукава. — "Я пришла за тобой к празднику. Ты чё, не знаешь, что сегодня в Рахитках гулянья будут?
— К кому мы там попрёмся-то? – спросил Киря.
— Как к кому? Там у меня тётка живёт…
— Ладно, – согласился он, – только сначала Аксютку накормить надо. Он сегодня ко мне на рассвете припёрся, как зомби.
Лилит развела костёр и, засучив рукава, начала чистить рыбу.
С огромных лещей-мутантов, как ржавые жетоны, сыпалась чешуя и липла на лицо и на волосы. Соль, как песок, обжигала их изуродованные спины и щипала заусенцы.
— Ну, теперь садитесь к костру, – сказал Киря. – Да выбирайте себе сразу ложку побольше.
Лилит весело хохотала и показывала на Аксютку. Он, то приседая, то вытягиваясь, пытался поймать мутировавшую бабочку своим драным сачком для рыбы.
— Эй, Аксютка, – крикнула Лилит, встряхивая своими грязными косами, – иди сюда, лучше я тебе поймаю.
Аксютка, запыхавшись, положил голову ей на колени и зажмурил глаза. Рыба кружилась в кипящем котелке и мёртво таращила свои пустые зрачки. Солнце плескалось в голубом небе, как в отравленном озере, и рассыпало свои огненные лучи.
***
Киря сидел в углу и наблюдал, как девки, позвякивая ржавыми гайками вместо бус, хватались за руки и завывали какую-то старую песню про жену вождя.
В халупу, шатаясь, ввалился Хан – сапожник, с расстёгнутым воротом грязной куртки и в замызганном фартуке. Его тут же обступили и стали упрашивать сыграть что-нибудь забористое на своей губной гармошке. Он вынул из кармана обгрызенный кусок гребня и, оторвав от какой-то мусорной бумажки полоску, приложил её к зубьям.
— Бродяжки-подружки, – завыла гармошка, как ветер в трубе заброшенного дома. – Ложитесь спать, а мне, алкашу, халявного самогона поджидать.
— Хватит выть, – махнула рукой старуха, – тоску нагоняешь.
Хан вытер рукавом рот и засвистел какую-то дикую плясовую. Девки с визгом расступились и пошли в пляс, как будто их током ударило.
— Давай в расходку! – заорал Филин в новой куртке из крысиной кожи. – Двигай жопой живее, а то я сам полезу!
Лилит дёрнула Кирю за рукав и вытащила его танцевать. На нём была чистая рубаха (редкость по этим временам), и драные штаны, когда-то бывшие плюшевыми, широко спадали на его берцы, сшитые из старых покрышек. Киря улыбнулся, щёлкнул пальцами и, приседая, стал отбивать дробь своими кирзачами.
В халупу, покачиваясь, ворвался Ванчес со своей старой губной гармошкой и кинулся в круг.
— Ух, кто тебя принёс, леший! – засуетился Филин. – Весь танец испортил, балбес!
Ванчес вытаращил свои покрасневшие глаза и уставился на Филина.
— Ты не ори на меня, – сдавил он инструмент. – А то я играть не буду, и пойдёте вы все нахрен!
— А ты чей будешь, касатик? – подвинулась к Кире старуха.
— С дробилки, – ласково обернулся он. – Мельник я местный.
— А, это ты эту школу строишь?
— Ага, я самый.
— Да поможет тебе идол Пустоши! Хорошее дело делаешь… Ведь ты нас всех из этой дыры вытаскиваешь; звёзды, как клубни, собирать хочешь.
Киря перебил её и, отмахиваясь руками, стал отказываться.
— Да я тут просто как рабочий скот… Деньги-то ведь не мои.
— Видим, видим, – прошамкала старуха своим трясущимся подбородком. – Ведь тебе ж их он оставил…
Лилит стояла и слушала, словно зачарованная. В её глазах сверкал умильный огонь.
За окном в тусклом свете грустили покосившиеся сухие деревья, целуя своими ветками грязные окна.
***
Аксютка запер свою лачугу и побрёл в Рахитки. Ему хотелось нажраться до отключки и устроить какой-нибудь кипеш. Он тащился от того, как на него смотрели, как на конченного отморозка.
Как-то раз жена одного алкаша везла его в телеге обдолбанного с торгов, и, поравнявшись с Аксюткой, схватила мужа за башку и ударила о край телеги.
— Чтоб тебя где-нибудь Аксютка прирезал, падла! – заорала она и пнула его ногой в харю.
Мелкие пацаны, собираясь на пустырях, часто мечтали о нём, каждый думал – вот вырасту, пойду к нему в банду.
— Вот меня-то он точно возьмёт, чтоб жетоны считать, – говорил Ники, блондин, как будто его вымазали радиоактивной сметаной, – потому что он знает, что я его больше всех уважаю.
— А я буду хавчик ему готовить, – тянул однотонно Фемка . – Стану как Иккинг и захвачу всю Пустошь!
— Пустошь, – передразнивал Ники. – Да мы, может, вперёд тебя эту Пустошь захапаем, ты это не говори.
— Ты всё время выпендриваешься, – обидчиво надул губы Фемка. – У тебя вся родня такая… твой батя, мамка говорит, только языком чешут. А мы всё время на Чухлинке лес тырим. Нам Санчес, что хошь, сделает!
— Да пошёл ты, – огрызнулся Ники. – А откуда у вас брёвна-то на забор, а? Это вы только языком чешете, а мы у вас в овине всю солому украли, а вы и не заметили…
———
Аксютка вошёл в халупу местного смотрящего и попросил бабку налить ему стакан самогона. Бабка в рваном тулупе вышла в подсобку и, открыв кран ржавого бака, нацедила полный стакан мутной жижи.
— А где Азер?– спросил он, оглядывая пустую лежанку.
— У кореша.
— Как обычно, бухает, – смеясь, мотнул головой Аксютка.
— Что ж делать, касатик, скучно ему. Вдовец ведь…
Аксютка надел кепку и покачнулся от ударившего в голову спиртного.
— Не обессудь, ягодка, дала бы тебе чего-нибудь пожрать, да всё съели. Может, лепёшек хочешь?
Сняла она с буржуйки пласт металла с лепёшками.
Аксютка выбрал те, что поподжаристей, и, сунув горсть в карман, выбежал на улицу.
У дороги толпился народ. Какой-то мужик с колом гонялся за смотрящим и пытался ему проломить голову. Собравшиеся зеваки подзадоривали драку. Мужик размахнулся, и кол, сломавшись о голову смотрящего, воткнулся расщеплённым концом в кровь, красную, как сок брусники.
Аксютка врезался в толпу и прыгнул на мужика, ударив его в висок рукояткой ножа. Народ зашумел, и все накинулись на Аксютку.
— Бей этого ублюдка! – кричал мужик и, ловко подняв ногу, ударил Аксютку по пяткам.
Тот упал и почувствовал, как на грудь надавили тяжёлые костяные колени.
Пробиваясь кулаками, к побоищу подбежал какой-то парень и ударил лежачего обухом топора по шее. Удары посыпались в лицо, и сплюснутый нос хлюпал красно-чёрной жижей…
— Эх, Аксютка, Аксютка, – стирал кулаком слезу старый бродяга, – сломали твою дурную бошку!
— Что ж ты стоишь, чертовка! – ругнулся он на глазеющую бабу. – Принесла бы воды, может, ещё живой человек!
Опять собрался народ, и отрезвевший мужик бледнел и тряс губами.
— Перепил я, конченный, загубил свою душу и его тоже…
— То-то не надо было начинать, – укорял бродяга. – Оно, бухло, что хошь, сделает.
Аксютка приподнялся на трясущихся коленях, голова болталась, как у сломанной куклы. Слабой рукой, дрожащей как лист на ветру, он попытался оттереть грязь, прилипшую к щеке.
— На… а… пере… — его затрясло, как в конвульсиях, и он рухнул навзничь, словно подкошенный, будто у него вырвали душу.
— На дробилку, полюбасу, тянет, – взвыла бабка, словно раненая псевдособака, выдирая на себе остатки волос. – Везите его скорей, а то откинется на хрен!
Парень, который только что колошматил Аксютку топором, с помятым видом зыркнул на его налитые кровью глазницы. Отвернувшись, он тихой грустью смахнул слезу, будто стирая клеймо с души.
Мужик, будто его ширнули стимулятором, сорвался с места, чтобы запрячь ездового гуся-мутанта, а парень схватил покореженный ковш и начал заливать голову Аксютки ледяной водой.
Вода стекала по подбородку, словно ручеек гноя, и искрилась на кончике багровыми отблесками, будто лава в кратере вулкана.
Бережно уложили его на грязное сено, и гусь-мутант сорвался с места, несясь по ухабам к зловеще возвышающейся дробилке. По дороге Аксютка нес всякую чушь о Кире, то выл песни, то крыл всех матом, то пытался сорвать грязную повязку, словно в этих бинтах было заключено его проклятие.
Киря сидел с Лилит у разбитого окна, вперившись в то, как багровый закат поджигает черную тучу, изрыгающую в небо клубы дыма, словно из пасти адского зверя. Вдруг по дороге громко зазвенели странные бубенцы, похожие на скрежет зубов, и к крыльцу подкатили с Аксюткой.
Киря почувствовал, как в сердце кольнуло осколком от взрыва. Он подхватил Аксютку на руки, словно ребенка, и понес в халупу, словно это был хрупкий артефакт из прошлого.
— Ложись, ложись, сейчас полегчает, – шептал Киря, бледный, как радиационный фон.
Лилит тряслась, словно жертва передоза, и её рыдания царапали тишину острой болью, словно кто-то скреб ногтями по металлу.
Аксютка, словно очнувшись, приподнялся и провел дрожащей рукой по пересохшим губам.
— Слышь… — прохрипел он, подзывая Кирю ближе. – Фуфло все… никого я не замочил… – закашлялся он, сплевывая кровь и обломки зубов. – Это я так все… придумал… лохов развел…
Киря прижал к его горящему лбу мокрую тряпку, надеясь хоть немного облегчить его страдания.
Сумерки лениво сдували последние искры заката, и над горизонтом, словно гнилой зуб, показался ущербный месяц.
На плесе, где когда-то росли вербы, теперь торчали корявые обрубки, и злобно шнырял ветерок, разносящий по округе запах тлена и гнили.
— Лилит, — прохрипел Аксютка, судорожно хватаясь за грудь. — Сложи мне лапы… помираю, вроде…
Лилит, с налитыми кровью глазами, как у псевдособаки, подскочила к его рваному матрасу и рухнула на колени.
— Тотем Матери-Земли на меня надень… — снова прохрипел он, еле слышно. — В кармане… оторвался, зараза… Мать вешала, чтоб черти не достали.
Судорожно всхлипывая, Лилит залезла в карман и, вытащив из кос багровую ленту, кое-как прицепила оторванный тотем.
Аксютка горько ухмыльнулся, дернулся, вытягивая свои иссохшие ноги, и затих, словно сломанная игрушка.
За окном, в тишине, раздались зловещие крики летучих гнилеедов.