Сколь бы сложен не был ум мой, сколь бы долог не был путь. Но я, услышав в детстве рык, на век закрылся.

Но сколько может длиться страх. И сколько может ум дрожать мой от испуга.

Ведь прошли с тех пор года. Я вырос, ибо так и думал я. Но страх остался.

И что случилось в тот же день? Чей рык то был, коль мне не лень припомнить… Волен думать я, что сам, придумал свой извечный страх, что не был я похищен в тот злосчастный день. Но правда ли моя судьба, лишь завела меня тогда в ума ловушку? О нет, не стало мне подобно думать, хотя, по правде, справна вера, в то что сам придумал все в тот день и сам боялся. Что был похищен я иным, отличным от людей, живым иль мертвым… Та сущность, что слыла во снах, что вечность за спиной моей та обитала. Что будто камень на спине, что словно в тягостной твери зверем хищным прославлялась.

И ныне, ровен был момент, когда мой разум словно страх тот давний позабывший — вновь увидел бы ту суть, что убивала дух мой год из года.

Но пред тем я вёл всё жизнь, что у людей иных “нормальной” называлась. И был я счастлив в тот же миг. И был мой дух открыт к искусству. Право, сколько я творил; работал; после вновь творил; и думал.

Думал я тогда помногу и часами упиваясь мысли. Но мысль тогда моя была куда как легкой. Норовил в те дни я сам лишь покояние в миру сыскать, что так желал я обрести навечно. В жизни краткою своей, как жизнь иного человека, да в смерти подолгу растянувшей покрывало небытия, что ожидало лишь скорого прихода моего.

Но как напрасны были грезы, столь простые, но и невозможностью своею прикрывавшей простоту.

По правде, в день обычный я помыслить то не мог, что с работы возвращаясь, когда неровен час один иль два на улицах уж темных — машин премножество слылось бы в миг отягощенный закатным солнцем.

Но миг тот, кой, что грусть обычно навевает, солнце, взойдя за горизонт, залило мраком улицы пегийного и в крапчатости своей — донельзя хладного, забытого в дали N-града. И не лишен был я той тьмы, что пала на паутинную гоньбу, коя дома все окаймляла.

В очах моих тогда сень мрака залепила веки, невзирая на уличный фонарь, что рядом возвышался.

И вот, вновь чувство обреченности в уме моем прослыло. Но что же я наделал? Дабы истлеть подобно мотыльку, в пламень лампы споспешествовавшему? Ох, будь неладна судьба моя, заведшая мой дух в сие поприще неразумения… И будь неладен тот иль суть вся та, что за всем тем стан свой обустояла.

Но вдруг…

Иначе не сказать, ведь я узрел, когда внезапно для мудрования моего открылся вид на эксцентричны стены помещения. Всё в извилках, Гигеру подобно, притекало, испадая в формы для ока не увыкшиеся.

Раз обрубица из стали с плотью возмешавшейся и вот стена иная прикрывает срам своей подруги… И я, то озирая, восседал на вычурном, чуть ли не склонному к пульсации полу.

Но нешедше — разумение моё вдруг затрещало, главу всё болью опыляя. Как быстро кинул взор я на проход, что был доселе мне сокрыт за стекавшей “плотью” стен. Там виднелась дверь, что распахнувшись, показало то, известное мне прежде существо.

Неописуемое, отвратное “ОНО” вдруг поскользило, обнажая вид свой в натуре полной.

Мерзкая, вкрапчатая ткань дрожащей плоти, что извивалась, нисходя в отростки полные своей огидности кой мир ещё не видел. И ее присоски, что обильно овивали тушу твари той, укрывали те отростки своею отвратительной нагой природой. И извивались, будто на ветру пакет, ветром унесенный, колыхался. И впадали липкие соски те в суть полного, бесформенного тела, стекавшего на пол, подобной жидкой, гнилой массе залежавшегося мяса. И покрывалась суть та чешуей, что ниспадала к низу, словно склизкий срам ее собою укрывая.

Двенадцать глаз, что прикровленные тройными веками на верхушке вышедшей из тела словно призма, быстро двигались, озирая телеса мои.

Я же, отшатнувшись, своим глазам поверить был не в силах. И страх мой, что зарыт был временем в сознании моем — восстал, заставляя всё нутро дрожать и сжаться. Ох, как же страстно я желал вернуться в мир, обратно, где долю урядную свою я всё влочил.

И мне казалось, будто глава моя сейчас расколется от страха, не в силах был я шевелиться и что-то говорить.

Но право, что бы ни сказал я — то было б понапрасну, покуда тварь, что приближалась, подобно змию, покрывшему пиявку, меня не понимала. Хотя поныне мне казалось, будто чадо бездны то меня прекрасно сознавало. Что сознавало-то мой страх великий; что своими двенадцатью очами всяк следило за обывателя тресущимся-то телом; что наблюдало за челóм, кой вертелось, словно винт, выходивший с механизма, по глупости инако ставленных шестерен. И правда заключалась в том, что весь тот страх стекал на нет по приближению. Словно кончился ресурс боязни. Словно в миг ум мой свыкся с неизбежным. Отринул страх, как нерожденное дитя.

И поныне, когда придатки твари той, коснулись кожи на руках моих, покрывая обильной слизью исхудавшие предплечья, то боле страха не было во мне, как не было и чувств иных. Лишь хлад, что моросил по коже, от слизи, взывавшей стать каждый волосок на теле моём — дыбом.

И теперь, вплотную я взирал на создание бессмертной бездны. Белоснежное с багряными придатками своими, что нисходили с явственно разлогих рёбер, струившихся под плотью словно водопад.

Но вдосталь то тело, подобное не обретшему свой дом распластанному слизню — овило облик мой, расщепляя ткань одежд. И только знойная, твердеющая студь обдала мое падшее на пол, овитое той тварью тело, как в нос ударил веский запах, что опьянял не хуже наикрепкого вина. Запах, кой был мне нов, но столько дубчато знаком, что я припомнил: тугой запах тела человека на жаре, в пору мешающую ароматы трав под крылом весеннего рождения. Что словно вязок был и отвратен, подобно аммиаку, но в то же время поглощал меня, как жгучий запах тлеющей бумаги, сотканной из локон древних роз.

Когда же я открыл глаза, ненарочито став обнюхивать прижавшееся тело твари той, то зрел я ликом, леденящий сердце дым, кой исходил от белой кожи создания сего, еле зримый для очей моих.

Так я близко был лицом к той плоти, что мог увидеть пору в поре создания того. Но я, моргнув, раптом зрел главу той твари, что приблизилась к моей вплотную и по форме возвещала каплю.

И сколько было дива в застывшем разумении моем, когда та “капля” на части две раскрылась, обнажая свой протяжный, многомерный, извилистый, саженый язык, что отстранясь от тела будто — кружил с собою в танце, завиваясь в формы, подобные стенам сего пространства.

И вот, скользнув по моим ланитам, а после по устам украдкой, обдало меня жаром вместо прошлого туманного мороза. В миг тело моё начало гореть и чувствовал я будто плоть моя под слизью твари этой растворялась. И только я подумал о желании своем, как внезапно язык той твари, метров десять в длину свою стал проникать в мой рот, где овивал собою мой язык, скользя по горлу. И вскоре, чрез секунду я глотал всю плоть той твари, что слизь собою по стенам желудка моего беспрестанно оставляла. Да полнила его та, пока рваться изнутри не начал, чувствуя боль столь великую, коя не подвержена живому организму.

А телеса мои все входили в плоть той твари, что наполняла мое тело как сосуд своею склизкой массой.

И время будто в раз исчезло, опомнился лишь я, когда вся суть, что мерзкою казалась без остатка мною пожрана была.

Но вот… Моргнув… Я видел потолок своею комнаты. Где без труда узнал привычный мне досуг. Вдалеке из комнат добрый глас моей жены, что поныне столь противным мне казался — звал меня. Но всё что было, всё что снилось мне сей мрачной ночью — воздало понятие, что так давно желал.

Поныне мир мне был противен, и я чаял лишь вновь дотронуться до страха, от коего бежал все эти годы…

Загрузка...