Прежде чем вспыхнет утро, мир замирает во тьме. Непроглядная ночь была и в душе странника. Он шёл, ссутулившись, пряча взгляд, а за плечом — туго свёрнутый скарб: кисти, склянки с красками, деревянные доски.
Одет он был просто, по‑крестьянски, но в деталях можно было угадать мастера. Грубая рубаха в пятнах тёплой охры, а на рукаве алая киноварь. Порты из той же холстины — все в брызгах белил, как в снежинках сурового февраля. На ногах онучи и лапти, давно не новые, все в дорожной грязи. На голове войлочная шапка. Из‑под неё выглядывала озорная светлая чёлка. Руки в краске до самых запястий. На пальцах мелкие царапины. И только в глазах, что невольно цеплялись за линию горизонта, словно искали там образ Богородицы, можно было прочесть всю бурю его внутренних противоречий.
Не бродяга, не нищий. Иконописец. Не из богатых артелей, не при монастыре — а из тех, кто ходит по сёлам, пишет на заказ, живёт подённой работой. И лишь по юности его, по несвойственной иконнику порывистости движений можно было догадаться, что перед нами не испытанный мастер, а начинающий ученик. И уж никому бы и в голову не пришло, что это —дочь Игната Любова, почитаемого иконописца Галичского уезда.
Девочка росла без матери — та скончалась, едва ей минуло три года. Отец, суровый и молчаливый, взял на себя и заботу, и воспитание. Аксинья выросла в мастерской, да разъезжала с отцом по церквям и монастырям. С рассвета до заката он писал — она растирала пигменты, протирала кисти, наводила золото.
Однажды, достав из‑под лавки старую доску, она сама провела первую линию — робкую, как вздох. Потом каждую ночь работала над ликом. Аксинья не называла это «иконой» — только «набросок», только «попробовать». За этим её и застал отец:
— Не женское сие дело, дочка, — образы писать. Тебе надлежит при деле подсобном быть. Ох, горестно мне! Талант твой — от Бога, а пропасть ему суждено. Была бы ты парнем — я бы всему тебя научил…
Тогда впервые закралась к Аксинье мысль, переодеться юношей и уйти в ученики к мастеру в соседнюю губернию.
Вскоре у отца появился подмастерье - Василий. Он был послушником в местном монастыре, решил делу обучаться. Не поладили они с девушкой.
— Ты опять здесь? — в дверях возник ученик отца . — Батька велел следить, чтоб ты только краски растирала.
— Я и растираю, — Аксинья кивнула на ступку с лазуритом. — Тебе‑то что?
— Да то, что не по чину девице у святого дела стоять. — Он шагнул ближе, прищурился. — Ты чего это?..
Она инстинктивно прикрыла ладонью набросок на обороте старой доски — робкий контур лика Богородицы.
— Э-э … ничего.
— Ничего? — Василий вырвал доску, взглянул. — Ты писала?! Да ты… ты осквернительница!
— Не кричи, — девушка сжала кисть так, что побелели пальцы. — Я не оскверняю. Я учусь.
— Учиться — мужикам дано. А тебе — замуж да детей растить. — Он бросил доску на стол. — Скажу батьке.
— Попробуй только , — она подняла глаза. — Потому что если скажешь, я расскажу, как ты краски разбавляешь скипидаром, а не яичной эмульсией.
Василий замолчал, покраснел. Девушка знала — он боялся отца.
— Ладно. Но если увижу снова — всё равно скажу.
Когда он ушёл, Аксинья села на лавку, прижала ладони к лицу. «Почему? Почему мне нельзя?»
В этот вечер девица решилась. Собрала скудные пожитки. Рука потянулась к вещам, что хранили тепло прошлого, но девушка одёрнула себя. Оставила их на столе. Отец сбережёт, как диковинки. Так он бережёт мамин платок , но повязывает на шею, когда творит.
Пальцы сами нашли мамину кисть — щетина общипана, ручка потёрта. Потом коснулись иконки‑пядницы в чёрном киоте — отцовского подарка к совершеннолетию. На обороте выведено: «Дочери, помощнице и опоре». «Зачем мне теперь этот образ?» — подумала она. — «Ведь я иду не только против людского устава, но и против Божьего промысла — переодевшись в мужское платье».
Ножницы холодно легли в ладонь. Финальный штрих, что запрёт дверь в прежнюю жизнь. Белокурая коса, перевитая белой лентой, упала на стол. «Всё, — подумала она, — я больше не невеста, не хозяйка, не послушная дочь». Последнее, что Аксинья украдкой сунула под отцовский зипун, была записка: «Не осуждай. Молись. И знай, где бы я ни была, в сердце — твой дом, твоё учение, твоя любовь».
Едва первые лучи тронули кромку неба, она шагнула за порог. Прежде чем вспыхнет утро, мир замирает во тьме. Но в этой тьме уже брезжил иной свет — тот, что ведёт сквозь неизвестность. Аксинья шла, не оборачиваясь, зная, где‑то впереди её ждёт не дом, не имя, не роль, а только кисть и доска. И право писать свой путь.