Невесело начинался 1905 год.

Хотя всяких гадостей, приготовленных этим «новорожденным», еще и не могли знать, ни даже предугадать никто, кроме тех, кто подготовлял их, но все же тяжелое предчувствие омрачало умы и сердца даже жителей северной столицы, которые, как давно всем известно, менее отзывчиво относятся к судьбе своей родины, чем обитатели самой жалкой деревушки, затерянной где-нибудь в захолустьях великой России.

Да и могло ли быть весело на сердце русских людей после года войны, такой войны, какая велась на Дальнем Востоке... Правда позора еще не было, Цусимы еще никто не мог предвидеть, но горя было уже слишком много... Горьки были известия, приходящие с театра войны, хотя честь русская еще оставалась незапятнанной. С новым блеском всплывала она из моря крови и слез. Тюренчен, Чжин-Джоу, Варяг, Лайон, Шахэ, даже многострадальный Порт-Артур, все это славные имена, все это почетные раны, которыми может гордиться Россия.

Бог не судил победы многострадальной русской армии, но перед доблестью наших серых героев преклонялись враги-азиаты и завистники-европейцы. Подвиги русских солдат воспевали иностранные газеты в то время, когда так называемая «русская» печать позорила их геройство, насмехаясь над их сверхчеловеческими усилиями, над легендарной выносливостью страстотерпцев, радостно умиравших за веру, царя и отечество. Один против двадцати сражались русские солдаты без патронов, без горной артиллерии, чуть не кулаками отбивались захваченный врасплох герои от подготовленного врага, сражаясь за многие тысячи верст от родины и подмоги с японцами, которым помогала Европа и Америка, и которые были у себя дома. Одним полком задерживали целые дивизии у Тюренчена, один крейсер бился с целой эскадрой... Самодельная крепость отбивалась от трех армий. Наскоро собранная эскадра уходила как на праздник в кругосветное плавание, окруженное врагами.

Да, русская честь, военная доблесть, была еще цела... Небогатые с одной стороны севастопольские воры и изменники с другой еще не замарали ее. Русские патриоты могли еще надеяться в начале 1905 года.

Но надежды угасали. Не успев зародиться, радужные мечты осыпались подобно цветку, роль которого играла «русская» печать.

Газеты наперебой разбивали всякое воодушевление, омрачали каждое отрадное известие. Они посыпали солью больные раны сердца русского, преувеличивая каждый успех врага, замалчивая или искажая каждый подвиг родных воинов. Газеты играли роль предателя. С сатанинской ловкостью они делали все возможное и невозможное до плохо скрытой измены включительно, для того, чтобы убивать в зародыше подъем духа в русском народе, чтобы не допустить вспышки патриотизма, могущего все спасти. Газеты были лучшими союзниками Микадо. Они сделали больше для успеха японских войск, чем английские деньги и американские суда, сражавшиеся под Цусимой под японским флагом.

Проклятие изменникам и предателям, руководившим этой газетной кампанией. Стыд и позор хранителям власти, не понявшим, или не захотевшим понять, пагубности силы и влияния отравленной печати и не осмелившимся обуздать ее, пока еще не было поздно...

Да, невесело начинался 1905 год... У всех на душе точно тяжесть лежала, все точно ждали чего-то решительного и ужасного... Глухо волновались все сословия. Все круги общества, и больше всех, конечно, студенты и рабочие, как наиболее подвижные и сплоченные элементы.

В университетах занятия то начинались, то прекращались постоянными буйными сходками и шумными скандалами. На фабриках устраивались забастовки и безчинства под всевозможными предлогами, а чаще всего без всяких предлогов. По всей России как грибы росли всевозможные союзы професзиональные, раздувавшие недовольство и волнение.

И на общем мрачном фоне вспыхивали кровавым пламенем первые политические убийства, еще отдельные, еще редкие... Сипягина, Плеве, первые жертвы заговора, в существование которого тогда еще не верили одни, не хотели верить другие.

Увы, русские люди скоро должны были убедиться в том, чему они не могли верить...

Но жизнь идет своим порядком, несмотря ни на что. Люди влюбляются, женятся и разводятся, рождаются и умирают, обедают и спят, даже в гости ходят и в игры играют, несмотря ни на какие треволнения, ни на какие условия политической жизни.

И в Питере, в 1905 году, в различных кругах общества, жизнь шла обычным порядком, принося с собой обычные визиты на новый год, обычные приемы и вечера, более или менее роскошные, более или менее оживленные, смотря по богатству, положению и характеру устроителей.

На одной из полуаристрократических улиц, в которых сохранились небольшие особняки с садиками, но уже строятся многоэтажные дома – казармы, нахально возвышающаяся возле покосившихся старинных построек, очевидно готовилось большое празднество, бал или более значительный семейный вечер.

К подъезду одной из красивых новых построек был приделан полосатый тамбур, а из окон бельэтажа вырывались яркие снопы света и отрывистые звуки музыки.

Директор одного из больших столичных банков, барон Мельхиор Зильберштейн, принимал денежную аристократию столицы, с примесью родовой и приобретенной талантом.

Четыре конных городовых поддерживали порядок, очищая место для подъезжающих экипажей среди глазеющей толпы, собравшейся в довольно значительном количестве, несмотря на порядочный мороз, пощипывающий щеки и уши.

По широкой лестнице, устланной пунцовым бархатным ковром и уставленной пышными благоухающими растениями, приглашенные поднимались до роскошной квартиры известного финансового дельца, занимающего весь бельэтаж, со специальном подъездом и собственным швейцаром. Остальные обитатели пятиэтажного угольного дома пользовались двумя другими подъездами, из которых первый обслуживал нижние этажи, второй же, выходящий на боковой переулок, предназначался исключительно для вновь открывшейся лечебницы, занявшей оба верхних этажа и мансарды. Внизу, над несколькими магазинами, было всего две квартиры, занимаемые одним известным адвокатом, а наверху, между бельэтажом и лечебницей, помещалась редакция и контора большой газеты, типография которой заняла соседний старенький домик. Неуклюжее строение, приткнувшееся к красивому новому зданию.

По другую сторону этого здания находился красивый двухэтажный особняк, окруженный небольшими рядами деревьев, верхушки которых едва виднелись из-за высокой каменной ограды. Дом этот, выстроенный в те времена, когда земля в городе Петербург продавалась еще не на вершки, поэтому и сохранил прекрасный сад, выходящий на соседний квартал, так же, как и зимний сад, стеклянная крыша которого виднелась между обнаженными ветвями деревьев, конюшни, сарая и прочими хозяйственными принадлежностями, давно уже ставшими недоступными обитателям современного Питера. Графская корона над гербом, украшавшем подъезд двухэтажного особняка указывала имя собственника, если бы среди любопытных были люди, знающие гербы немногочисленной родовой русской аристократии. Впрочем, собственник этого особняка жил в настоящее время за границей, и дом его стоял за закрытыми ставнями, мрачный и темный как могила, под надзором и охраной доверенного управляющего, который занимал маленький павильон, выходящий на соседний квартал, вместе с прислугой, необходимой для поддержания чистоты и порядка в саду и дома. И так новое здание, в котором помещалась квартира директора банка барона Мельхиора Зильберштейна, лечебница доктора Бориса Леонтьевича – читай: Боруха Лейбовича Шпигельского, контора присяжного поверенного Георгия Илларионовича Розенблюма и редакция газеты инженера Саломона Петровича Айзенштейна – все было как бы стиснуто между особняком графа Вронского и невзрачным старинным домишком, обтрепанным и грязным, в котором подвальный и первый этажи были трактиром с бильярдом и двором для извозчиков, в верхнем же помещалась наборная и типография газеты «Завтра».

Впрочем, ни аристократическим посетителям барона Зильберштейна, ни бедным больным, занимающих лечебницу, в сущности не было дела до невзрачного соседа, от которого отделяла их капитальная стена.

В день, когда начинается наш рассказ, второго января 1905 года, роскошная квартира банкира была убрана еще роскошнее, освещена еще ярче, чем обыкновенно. Барон Зильберштейн давал ежегодный бал в честь не только Нового года, но и дня рождения своей супруги, красота, остроумие и изящество которой завоевали ей почетное место среди столичных цариц моды.

Вот она стоит на пороге своей белой с золотом гостиной, встречая приглашенных очаровательной улыбкой, имеющей особенный оттенок для каждого входящего. Для одних приветствие гостеприимной хозяйки выражается в веселой форме дружеской безцеремонности, для других ясно просвечивает оттенок уважения, подчас даже почтительности, третьи, наконец, легко могли почувствовать снисходительное внимание, оказываемое лицам нижестоящим, но удостоенным приглашения по каким-либо соображениям.

Мелита фон Зильберштейн удивительно искусно справлялась со своей трудной задачей найти приятное или любезное приветствие для двух или трех сотен человек, из которых некоторых она даже и по имени не знала. Правда, такой красавице, как баронесса Мелита, нетрудно было очаровывать всякого... мужчину по крайней мере. Высокая царственная фигура, с плечами и руками, точно выточенными из сахара, с профилем греческой статуи и огненными глазами современной испанки, супруга Мельхиора Зильберштейна была одной из тех женщин, мимо которой никто не проходит равнодушно. Она привлекала все взоры всюду и всегда своей пышной царственной красотой. Если же прибавить к этой красоте еще пикантное задорное остроумие, изящные манеры настоящей аристократки, умение одеваться и кокетничать парижской актрисы, то светские успехи баронессы Мелиты станут вполне понятны.

Сегодня она особенно интересна, несмотря, a может быть именно потому, что одета с благородной простотой, как подобает хозяйке дома, нежелающей затемнять приглашенных гостей. Ее гибкий и пышный стан стянут гладким бархатным платьем, ярко-зеленый цвет которого победоносно выказывает ослепительную свежесть ее бледного лица.

Пренебрегая модными прическами «балкончиками», баронесса не взбивала свои иссиня-черные волосы, а просто подкалывала их довольно низко на затылке, укладывая спереди волнистыми зубцами над белоснежным низким лбом. Пышная живая роза была небрежно приколота к тяжелому узлу волос. Две такие же розы на низко вырезанном корсаже – вот и все. Ни одного камня на лебединой шее, на царственных руках, полускрытых черными кружевными длинными перчатками. Только в ушах два громадных кабошона изумруда, под цвет платья, да целая коллекция колец, очевидно привычное украшение тонких розовых пальчиков.

Сколько лет этой ослепительной красавице, решить было довольно трудно. Не больше тридцати, во всяком случае, но может быть и значительно меньше. Сама баронесса откровенно говорила о своих двадцати шести годах, и даже самые злые языки женского пола принуждены сознаться, что она могла быть права.

Как бы то ни было, но красота хозяйки дома была вещью настолько же признанной, как и биржевые успехи ее супруга... Вот он стоит в дверях первой залы... Надо было обладать необыкновенно проницательным взором, чтобы узнать в этом полном, солидном, пятидесятилетнем мужчине с изящно подстриженной седой бородкой и густыми седыми волосами, со спокойными, даже слегка величавыми манерами, с целой коллекцией орденов на золотой цепочке своего безукоризненно сидящего фрака, чтобы в этом банковом дельце, принятом в лучшем обществе столицы, узнать того самого юркого хироманта, который десять лет тому назад предсказывал будущее кухаркам и горничным на Васильевском острове.

Каким образом английский подданный мистер Иеремия Смис превратился в русского барона, директора одного из больших банков Петербурга – это выяснится своевременно. В Петербурге и не такие превращения случаются, и что всего удивительней, никого не поражают даже и тогда, когда они раскрываются. Превращение же Айзика Пуха в барона Мельхиора Зильберштейна было так прекрасно обставлено, что никому и в голову не приходило сомневаться в том, что легкий акцент, единственное воспоминание о родном Шклове, акцент, от которого никак не мог отделаться наш барон, был вывезен знаменитым биржевым дельцом не прямо из Берлина. С неподражаемой любезностью встречает гостеприимный хозяин входящих дам, провожая их к баронессе и возвращаясь в первый зал, чтобы вновь приветствовать наиболее почетных гостей с дружеской фамильярностью человека, положение которого достаточно почетно и независимо для того, чтобы позволить ему обращаться как равный с равными людьми, занимающими высокое положение в обществе или на службе. Никто из входящих гостей не замечал того, что хозяин и хозяйка обменивались иногда с кем-либо из входящих двумя-тремя невнятными словами, торопливо произносимыми после быстрого взгляда вокруг себя и многозначительного рукопожатия. Тем временем толпа любопытных на улице все возрастала. С терпением, достойным лучшего дела, выдерживала толпа разношерстной публики, среди которой преобладали молодые лица плохо одетых женщин и мужчин. Очевидно любопытство видеть отъезжающие экипажи и выпархивающих из них разодетых дам заставляло забывать холод и усталость. Тщетно покрикивали конные городовые на публику, она все прибавлялась, к вящему удовольствию соседнего трактирщика, к которому поминутно бегали новые гости. Почти каждый просил рюмочку горяченькой монопольки, чтобы «согреться», и затем, поспешно опорожнив ее, справлялся: «А что бильярд, свободен ли нынче вечером для доброго человека?».

– Вот сюда, пожалуйте, по лестнице, – любезно отвечал толстый, как бочка, трактирщик, медно-красное лицо которого со впалыми щеками под длинной черной бородой и глубоко впавшие глаза под щетинистыми бровями как-то странно противоречили расплывшейся фигуре.

– Ежели оба бильярда заняты, благоволите подождать минутку, к десяти часам наверно освободятся, – многозначительно повторял хозяин каждому, просящему «рюмку горячей монопольки». Затем он немедленно возвращался к стойке, к которой уже подходил новый посетитель с той же просьбой о рюмочке «горячей монопольки» с тем же вопросом о «бильярде для доброго человека».

И странно, несмотря на то, что охотники поиграть на бильярде появлялись буквально каждую минуту, почти непрерывно следуя друг за другом по витой внутренней лестнице, соединяющей подвальное помещение, где находилась стойка и столики для извозчиков (входивших прямо со двора через особую дверь), с бильярдной залой первого этажа, публики в этой бильярдной не прибавлялось. Там по-прежнему играло пять-шесть молодых людей, по виду рабочих или приказчиков, на которых с ленивым равнодушием смотрели три-четыре полусонных лица таких же юнцов, очевидно подвыпивших, полудремлющих и развалившихся на кожаных скамейках. К этим зрителям присаживался на минуту каждый новоприбывший, обменивался с кем-либо из них двумя-тремя фразами и затем, видя, что партия играющих затягивается, вставал и со словами: «Еще успею чайком побаловаться», направлялся в соседнюю комнату, где помещались столики для более чистой публики.

Комната эта отделялась от бильярдной только узким коридором, на конце которого помещались уборные. В этот коридор входили посетители и... исчезали безследно. Чайные столики оставались пустыми, за исключением одного, за которым сидели два молодых извозчика перед полным чайником, непрестанно поглядывая на двери.

Куда же девались многочисленные посетители трактира?.. Быть может, раздраженные безплодным ожиданием, они выходили через двор, наполненный извозчичьими санками, куда выходила черная лестница? Двор этот был так плохо освещен, что многочисленные наборщики с трудом пробирались в ярко освещенную типографию. В этой темноте и тесноте трудно было разобрать, кто куда входил или уходил, даже человеку, вздумавшему наблюдать за посетителями трактира, чем решительно никто не занимался в данную минуту. Тем более городовые, которым было довольно дела с очисткой тротуаров от любопытной толпы, мешающей не только редким прохожим, но и подъезжающим гостям барона Зильберштейна.

От автора

Загрузка...