Ещё вчера сугробы под окнами казались вечными, а уже сегодня они оседают, сереют, и в воздухе появляется что-то такое, от чего перехватывает дыхание. Человек останавливается у окна с кружкой чая и вдруг ловит себя на ощущении, что где-то в груди у него теплится странное беспокойство. Оно не имеет отношения к планам на выходные или к тому, что пора менять зимнюю резину. Кажется, будто оно «древнее», да и приходит всегда в одно и то же время — между мартовским ветром и первой капелью. И с ним появляется чувство, что должно произойти что-то важное. Что-то, что происходило всегда, тысячелетиями, но теперь словно замерло на полпути…

Исконные праздники весны никуда не исчезли. Они всё ещё здесь, просто их почти не видно. Их отмечают больше трёхсот миллионов человек от Балкан до Памира, от Кавказа до Поволжья. О них пишут в ЮНЕСКО, бережно реконструируют в этнографических музеях, обсуждают в академических кругах. Но из массового употребления они вышли. Они перестали быть общим языком, понятным каждому, кто просыпался на этой земле и ждал, когда она родит. Теперь они превратились в нечто иное: в диаспоральную традицию, в фольклорную диковинку, в семейный обряд, о котором не принято рассказывать соседям. Праздники не умерли, да, просто стали достаточно невидимыми. И эта невидимость говорит о нашей культуре больше, чем любые статистические выкладки.

Чтобы понять, что именно мы потеряли, нужно всмотреться в те праздники, которые всё ещё живы, но уже не на виду. Не для того, чтобы немедленно броситься их возрождать в полном объёме — это было бы так же наивно, как пытаться воскресить древнегреческий в качестве разговорного языка. А для того, чтобы увидеть: человек может существовать иначе. Его отношения с миром могут быть не потребительскими, а соучастными и пронизанными высоким смыслом. И когда-то они именно такими и были.

Возьмём, к примеру, Навруз. Сегодня это слово знакомо многим: восточный Новый год, плов, сумаляк, прыжки через костры и прочее-прочее. В Таджикистане, Узбекистане, Азербайджане, Иране, Афганистане, Казахстане он имеет статус государственного праздника. В Москве на ВДНХ проходят многотысячные фестивали. В Дагестане и Татарстане его отмечают с размахом. Но если копнуть глубже, если расспросить стариков в горных кишлаках Памира, открывается совершенно иная реальность. Там праздник длится не привычный один день и даже не неделю. Он начинается задолго до равноденствия, в часы, когда планеты выстраиваются в особом порядке.

В Горном Бадахшане ещё сто лет назад весну не встречали по календарю. Её высчитывали по звёздам, смотря на созвездие Скорпиона, которое называли «пьяным верблюдом» и боялись как источника всяческого неблагополучия. За две недели до Навруза жизнь человека подчинялась небесной механике. Были часы Юпитера: благодатные, когда можно начинать важные дела. Были и часы Марса, опасные, предназначенные для избавления от старого. В предутренний час Юпитера хозяин дома совершал намаз, потом накидывал на голову овечью шубу мехом наружу и крался на восток за ивовыми прутьями. Он старался не смотреть в сторону «пьяного верблюда». Вывернутая шуба символизировала густоту будущей шерсти и колосьев. Собранные же ивовые прутья, впоследствии брошенные в дымовое окно, падали у порога, где жена осыпала их бобовой мукой и шептала: «Шогун бахор муборак». Это значит «Поздравляю с весенним изобилием». Каждое движение имело вес. Каждое слово было обращением к миру, который внимал и, может быть, даже отвечал.

А потом наступали часы Марса. Женщина, также облачённая в вывернутую шубу, собирала в доме в треснувший кувшин весь мусор и весь сор, символизирующие болезни и грехи уходящего года. Она выходила на улицу и выкрикивала: «Уйдите с дороги, я выношу прошлогоднюю грязь». И горе тому, кто встретился бы ей на пути! Считалось, что вместе с мусором переносится всё зло, покинувшее дом. Отбросы выбрасывали строго на юг, в сторону неблагополучной звезды, чтобы негатив ушёл к ней и никогда не вернулся. Затем следовало ритуальное омовение, чистая одежда, и только после этого человек входил в дом обновлённым, пустым и готовым к новой жизни.

Сегодня это может показаться странным. Но за этим действом стоит не столько желание навести порядок, сколько глубинная потребность человека в исцелении души, в пересоздании себя заново, шаг за шагом, при участии всей семьи и даже всей вселенной как свидетеля. Когда в городах варят сумаляк и жгут костры, этот глубинный слой смысла остаётся за кадром. Он слишком сложен, слишком интимен, слишком неудобен для массового воспроизводства. Праздник вышел из массового употребления не от забвения, а от непонимания, зачем нужна вся эта сложность. Зачем высчитывать планеты, если есть календарь в телефоне? Зачем выносить мусор с заклинаниями, если есть клининговая компания? Зачем накидывать шубу, если в марте зачастую уже достаточно тепло? Вопросы кажутся разумными, но они упускают главную мысль всего этого мероприятия: вычурный и сложный ритуал подкрепляет собственные намерения.

С Масленицей история ещё более показательная. По данным опросов, её празднует подавляющее большинство населения России. Блины едят все. Чучело жгут во многих дворах. Но исследователи фиксируют странную вещь: тридцать девять процентов делают это, потому что «так принято», тридцать шесть процентов чисто ради встреч с близкими, и только пятнадцать процентов, потому что любят блины. О связи блинов с поминальным культом предков не вспоминает практически никто. А ведь эта связь ключевая, лежащая в основе всего праздника.

Первый блин на Масленицу называли «комам». Это слово сохранилось в поговорке, которую мы произносим не задумываясь: первый блин комом. На самом деле она звучала иначе: «первый блин комам». Слово это, согласно народной этимологии, имеет два толкования: во-первых, «предки», во-вторых, что достаточно удивительно для современного человека, «медведи». У древних славян, кстати, те были не просто зверями, а воплощениями духа-покровителя, хранителя леса, связующим звеном с миром предков. Первый блин не съедали. Его относили в лес, клали на пень или отдавали нищим. Отдавали с одной просьбой: помянуть усопших. Еда была мостом между мирами, и Масленица целиком строилась вокруг этого моста.

Масленичная неделя представляла собой сложно организованную драму. В четверг, который в некоторых губерниях называли Волосым или Волося, чествовали Велеса, скотьего бога, покровителя богатства, поэзии и тесной связи с иным миром. Готовили обильные мясные блюда. В пятницу, день Мокоши, единственного женского божества в древнерусском пантеоне, запрещалось прясть и делать грязную работу. А в Прощёное воскресенье, которое сейчас воспринимается как формальность перед постом, разворачивалось великое действо очищения. Из соседних деревень съезжались замужние дочери, собирались сыновья. Вечером, перед отъездом, взрослые дети становились перед отцом и матерью на колени: «Прости меня, пожалуй, буде в чём виноват перед тобою». В этой просьбе они искали не этикетного извинения, а снятия груза, который мог помешать земле родить, а роду продолжиться. Считалось, что непрощённая обида остаётся в мире как этакая заноза, как препятствие для весны.

Сегодня от всего этого осталось чучело, которое сжигают под хоровое «Гори, гори ясно». И даже в этом чучеле смысл перевёрнут. Мы уверенно сжигаем «зиму», хотя изначально сжигали само божество плодородия — Масленицу, Кострому, Марену — в жертву, чтобы оно возродилось в новом качестве. Акт сакрального умерщвления ради воскресения. Теперь это файер-шоу, красивый жест, тем не менее обращённый в пустоту и забывший суть.

Но самый интересный и показательный случай: праздники, связанные с миром ушедших. В конце мая и начале июня, когда земля окончательно просыпается и покрывается зеленью, наступало время Русалий, или Семика. В народном календаре восточных славян это был великий праздник пограничья. Считалось, что в это время души предков, которых позже смешали с образами утопленниц и назвали русалками, выходят из Нави и ходят по земле. Их не боялись в нашем, современном смысле, их уважали. Им оставляли угощения. Для них кормили землю, рассыпая еду по полям и приговаривая: «Русалочки, возьмите кутью, чтобы лён родился высокий». Незамужние девушки плели венки и пускали их по воде, чтобы получить благословение у тех, кто уже перешёл черту. Венок не тонул — к счастью, тонул — к беде. Такое вот гадание в форме символичного диалога.

Отношение церкви к этим игрищам всегда было сложным. Но важно понимать другое. Народное православие, сложившееся на Руси за тысячу лет, не было простым наложением язычества на христианство. Это был сложный синтез. Древние смыслы переплавлялись, обретали новые имена и новое звучание, но не исчезали бесследно. Семик приурочили к Троице. Завивание берёзок, украшение домов зеленью, поминальные обряды на кладбищах, — всё это вошло в плоть народной веры, обогатило её особым, щемящим чувством связи с теми, кто уже не здесь. И сегодня, когда в Семик или в Троицкую субботу люди идут на кладбища, они не всегда отдают себе отчёт в том, что участвуют в ритуале, которому тысячи лет. Но они зачастую это чувствуют.

В Беларуси, в парке-музее Сула, ежегодно проводят реконструкцию Русалья. Туда приезжают люди, которым важно прикоснуться к подлинности. Они плетут венки, завивают берёзам косы, водят хороводы, а потом сжигают венки в костре. На Балканах традиция ещё живее. В Болгарии и Сербии до сих пор существуют дружины русалиев. Мужчины в Троицкую неделю ходят по сёлам и исполняют особые танцы, «исцеляя больных». Их приход в дом считается великим благословением. Это живая, очень локальная, очень камерная традиция, далёкая от музейной реконструкции. Она не для стадионов, скорее для своих. И она существует параллельно с церковной жизнью, в сложном, не всегда проговариваемом диалоге.

Почему же эти праздники перестали быть массовыми? Почему они ушли в тень, в диаспоры, в фольклорные кружки и дальние деревни, оставив на поверхности лишь обессмысленные оболочки? Причин несколько, и они накладываются друг на друга, как геологические пласты.

Первая причина, конечно же, урбанизация. Человек перестал зависеть от всхода зерна. Житель мегаполиса может вообще не знать, как выглядит колос, и при этом быть сытым. Когда уходит аграрный цикл, уходит и необходимость в магическом обеспечении этого цикла. Зачем задабривать Велеса, если скот даёт молоко по законам зоотехники? Зачем выходить в поле с первой бороздой, если поле — абстракция, а еда растёт в супермаркете? Городской человек мыслит иначе. Его связь с землёй опосредована деньгами и логистикой, а не потом и кровью. Поэтому древние ритуалы теряют для него практический смысл и становятся ересью.

Вторая причина — смена мировоззренческой парадигмы. Циклическое время, где всё повторяется и всё связано со всем, сменилось временем линейным, историческим, прогрессивным. Весна перестала быть возвращением в малый Золотой век, началом нового космического цикла. Она стала просто сменой сезонов. Чудо ушло из природы, переместившись в технику и науку. А праздники без чуда становятся всего лишь выходными.

Третьей причиной выступает культурный эксперимент двадцатого века. К нему стоит отнестись с особым вниманием. Люди, пришедшие к власти в семнадцатом году, столкнулись с задачей, не имевшей аналогов в истории. Нужно было создать новое общество, нового человека и, соответственно, новый календарь, новые праздники и новую ритуальную систему. Это был грандиозный социальный проект, полный утопической веры в переустройство мира, а не акт вандализма, как иногда принято думать.

В первые послереволюционные годы развернулась настоящая праздничная лихорадка. Старые даты отменялись, новые вводились в огромном количестве. Появились День красной кирки, День работницы, День индустриализации, День урожая, День МОПРа. В двадцать третьем году вышло постановление о введении пятидневной непрерывной рабочей недели. Месяцы пытались переименовать: Ленин, Маркс, Энгельс, Парижская коммуна. Сегодня это кажется курьёзом, но тогда воспринималось всерьёз, как битва за будущее.

Особенно интересны попытки создать Красную Масленицу. В двадцатых годах в некоторых городах пытались соединить традиционное чучело с революционной символикой. Сжигали не просто зиму, а чучела капиталистов, попов и кулаков. Проводились карнавалы с транспарантами, митинги на льду, антирелигиозные агитпредставления. Идея была понятна: взять мощный народный праздник и наполнить его новым содержанием. Но народ эту подмену чувствовал остро. Масленица без поминального смысла, без прощения, без связи с предками становилась просто гулянкой. Эксперимент провалился, и к тридцатым годам о Красной Масленице забыли, а сам праздник надолго ушёл в тень.

Однако были и удачи. Некоторые праздники, придуманные или переосмысленные в советское время, прижились настолько органично, что мы сегодня и не вспоминаем об их происхождении. Двадцать третье февраля и восьмое марта. Эти даты имели конкретное идеологическое наполнение: День Красной армии и Международный женский день, день борьбы за равноправие. Но со временем идеологическая оболочка истончилась, и наружу проступило нечто другое. Двадцать третье февраля, приходящееся на самый конец зимы, когда тьма ещё сильна, но солнце уже поворачивает на весну, стало в народном сознании праздником мужского начала, силы, защиты. Восьмое марта, в первых числах весны, когда воздух особенно тонок и прозрачен, превратилось в день женственности, красоты, начала жизни. Советская власть, сама того не желая, создала новые точки притяжения для древних смыслов, которые не могли реализоваться в старых формах. Ритуальная потребность нашла себе русло, даже если русло проложено недавно.

Другой пример — День Победы. Он не имеет прямого отношения к весенним аграрным циклам. Но в нём есть главное: память о мёртвых, память о тяжёлом труде и чувство чуда, чуда спасения, чуда жизни, купленной страшной ценой. Церемонии девятого мая с их военными парадами, возложением цветов, минутами молчания и обязательной поминальной трапезой — это полноценный ритуал, со своей драматургией, своими символами и своей глубокой, неподдельной эмоцией. Он не заменил древние поминальные обряды, но встал рядом с ними, потому что отвечает той же потребности: соединить живых и мёртвых, напомнить, поблагодарить ушедших за то, что мы есть.

И всё же, несмотря на удачные находки, двадцатый век оставил после себя огромный ритуальный вакуум. Потребность в празднике как в событии, преображающем время, осталась, но удовлетворить её стало нечем. Современная психология подтверждает: человеку необходимо повторяющееся действие, которое выводит его за пределы обыденности, создаёт структуру, даёт чувство контроля над хаосом. В условиях эмоциональной перегрузки и неопределённости мозг включает автопилот и запускает знакомые с детства сценарии. Отсюда судорожная тяга к оливье и «Иронии судьбы» в Новый год. Это попытка сказать хаосу: «Стоп, здесь я хозяин. Здесь всё будет, как всегда». Но оливье не соединяет нас с предками. Исключая, конечно, сами застольные посиделки. Пустота, которая остаётся после такого празднования, говорит сама за себя.

В конечном счёте, размышляя о праздниках, ушедших в тень, стоит задуматься не столько о форме обрядов, сколько о тех глубинных потребностях, которые они удовлетворяли. Любой праздник, будь то древний Навруз, средневековая Масленица или современный День Победы, выполняет несколько важных задач, общих для всех времён и народов. Он снижает социальную тревожность, предлагая человеку готовый, освящённый традицией сценарий действий в мире, который всегда остаётся непредсказуемым. Он объединяет людей, создавая общее поле переживания, общую память и общую надежду, превращая толпу в общность. Он даёт законное право на отдых, на паузу в череде будней, на время, когда можно не думать о выживании, а просто быть. И наконец, он увековечивает момент, превращая быстротекущее время в событие, имеющее значение, в точку опоры, вокруг которой выстраивается год. В этом смысле потребность в празднике универсальна и не зависит от эпохи, вероисповедания или национальности. Так человек говорит миру: я здесь, я часть тебя, я помню.

Важно подчеркнуть, и я хочу, чтобы это было понято правильно: всё сказанное — не призыв, упаси Господь, к возврату в дохристианские времена и не попытка противопоставить одну традицию другой. Я с глубоким и искренним уважением отношусь ко всем мировоззрениям: к христианству и исламу, к буддизму и иудаизму, к атеизму, к светской этике и к любым другим системам верований, которые помогают человеку быть человеком, искать добро и справляться с неизбежными трудностями бытия. Ни к чему не призываю, ничего не навязываю. Речь о другом, о памяти. О понимании, что наши предки, жившие за тысячи лет до нас, не были примитивнее или глупее нас. Они искали ответы на те же вечные вопросы: как справиться со страхом смерти, как обеспечить продолжение рода, как почувствовать себя частью целого, как не сойти с ума от одиночества в бесконечной вселенной. Их способы могут казаться нам наивными, но они работали. Они позволяли им выживать и сохранять душевное здоровье в условиях, которые нам сегодня даже трудно вообразить. Знать об этом, относиться к этому с уважением, понимать логику их поступков — значит сохранять связь времён, не перечеркивая собственные убеждения. Культура ведь не выбор между прошлым и настоящим, не противопоставление «своего» и «чужого». Она диалог, в котором участвуют все поколения, и голос каждого заслуживает быть услышанным.

Вглядитесь в те праздники, которые всё ещё живы по-настоящему. В них есть то, чего нет в оливье. Подлинная связь с землёй, с небом, с умершими, с будущими.

В Египте до сих пор отмечают Шам-эль-Нессим. Праздник, уходящий корнями в 2700 год до нашей эры, во времена фараонов Третьей династии. Пять тысяч лет. В первый понедельник после коптской Пасхи миллионы египтян, мусульман и христиан, выходят на природу, на берега Нила. Едят крашеные яйца, солёную рыбу фесих и зелёный лук. Рыба как символ плодородия и жизни, восходящий к древним культам Осириса. Лук — оберег от злых духов. Яйца же символ инкарнации, который можно увидеть ещё на росписях древних храмов. В этот день вся страна превращается в один большой пикник. Люди дарят друг другу цветы, веря, что именно в этот день началось сотворение мира. Национальная идентичность, более сильная, чем любые политические границы и конфессиональные различия. Память, которая пережила фараонов, римлян, арабов, османов и британцев. И она жива.

В Европе последние десятилетия наблюдается удивительный феномен: возрождение интереса к праздникам равноденствия и солнцестояния. В Ирландии проводят реконструкции друидских обрядов в местах древних мегалитов. В Скандинавии празднуют Остару, языческий прообраз Пасхи, с крашеными яйцами, кострами и плетением венков. В Англии тысячи людей собираются в Стоунхендже, чтобы встретить рассвет летнего солнцестояния. В Иллинойсе, в древнем городе Кахокия, археологи восстановили Вудхендж, деревянный календарь индейцев. Каждый год сотни людей приходят туда встретить весеннее равноденствие, когда солнце встаёт точно из-за храмового кургана. Наблюдается попытка заново обрести язык, на котором когда-то говорили с космосом.

В Поволжье, вдали от столиц, живут свои традиции. Татары варят «грачиную кашу». Дети собирают по домам крупу и яйца, а потом на пригорке варят кашу. Первую порцию отдают птицам. Чуваши празднуют Уяв, весенне-летний цикл обрядов с хороводами и играми. Мордва отмечает Мастя. У них свои блины, толщиной до двух сантиметров, с пшеном, которые пекут по особым рецептам. Всё это есть. Всё это происходит. Но происходит в параллельной реальности, куда массовому сознанию нет хода. Средства массовой информации проходят мимо, блогеры не снимают об этом рилсы, федеральные каналы не делают репортажей. Праздники живы, но они невидны.

В этом главная особенность нашей эпохи. Мы живём в мире чудовищного разрыва. С одной стороны у нас глобализация, унификация, массовая культура, где все праздники сведены к трём компонентам: еда, выходной, подарки. С другой стороны: архаика, которая никуда не делась, но стала «далёкой». Она прячется в диаспорах, в деревнях, в реконструкторских клубах, в памяти стариков, в семьях, которые передают рецепт фесиха из поколения в поколение. Два мира почти не пересекаются.

Человек же, лишённый подлинного ритуала, не становится свободным. Он становится тревожным. Он заполняет пустоту либо потребительством, либо невротическими повторениями, либо агрессивным неприятием чужих праздников. Мы часто слышим о конфликтах вокруг Навруза в российских школах. Родители возмущаются, что их дети едят плов, а не блины. За этим стоит не просто бытовая ксенофобия, а страх перед чужим ритуалом, который воспринимается как угроза, потому что свой собственный ритуал утратил силу и глубину.

Подлинный ритуал выполнял функцию, которую не может выполнить никакая психотерапия. Без всякой магии он встраивал человека в космический порядок. Давал чувство сопричастности не только семье или нации, но и солнцу, земле, умершим предкам и ещё нерождённым потомкам. Снимал экзистенциальное одиночество, потому что человек переставал быть точкой, затерянной в бесконечности, и становился звеном в цепи, уходящей в прошлое и будущее.

Масленица, Навруз, Русалии, Шам-эль-Нессим, Уяв, даже советский День Победы и переосмысленные двадцать третье февраля с восьмым марта — все они об одном. О том, что смерть не конец, а часть цикла. О том, что тьма всегда сменяется светом, и человек может этому помочь не только молитвой, но и действием. О том, что прошлое не уходит бесследно, а присутствует рядом: в ветвях берёзы, в запахе полыни, в первом блине, оставленном на пне, в солдатском письме, хранящемся в семье, в тихом поздравлении женщины в начале марта.

Мы не призываем вернуться к поклонению Велесу или высчитывать часы Юпитера. Мы хотим иного: уважения к тому, как наши предки искали связь с миром. Понимания, что их действия, какими бы странными они нам ни казались, были исполнены глубокого смысла. Они помогали им выживать в этом мире не только физически, но и психически. Они знали то, что мы начинаем забывать: человеку нужна не просто еда и крыша над головой. Ему нужно чувство, что он часть чего-то большего.

Мы потеряли язык, на котором об этом говорили. Мы смотрим на весеннее равноденствие как на астрономическую дату, а не как на точку бифуркации, где решается судьба года. Мы едим блины, не помня о предках. Мы жжём чучело, не понимая, что жжём самих себя старых, чтобы родиться новыми. Мы ходим на кладбища в родительские субботы, но редко задумываемся о том, что за этим стоит не просто долг памяти, а диалог, который нужен нам самим не меньше, чем им.

Но есть в этой истории и обнадёживающая сторона. Праздники не умерли. Язык не утерян окончательно. Он ушёл вглубь, в подпочву, в молчаливую память тела, которая просыпается каждый раз, когда весенний ветер приносит запах талой земли.

И только от нас зависит, захотим ли мы снова сделать этот язык общим. Не в форме фестиваля с концертом и торговлей сувенирами, не в форме обязательной программы для школ, не в форме навязывания. А в форме понимания. В форме уважения к тому, что весна — не просто смена сезонов, а чудо, в котором мы все призваны участвовать. Каждый на своём языке, в своей традиции, со своей верой. Как те люди в вывернутых шубах, которые знали: от того, как ты встретишь рассвет, зависит, быть ли жизни в наступающем году. Они не были наивными дикарями. Они были включёнными в мир. Они знали то, что мы забыли: мир не снаружи, он внутри нас. И весна наступает не тогда, когда припекает солнце, а тогда, когда мы готовы её впустить.

Может быть, главный праздник, который мы должны вернуть из небытия, — не конкретный день и не конкретный обряд. Это само чувство «включённости». Чувство, что мы не случайные гости на этой земле, а желанные участники вечного пира, где смерть сменяется жизнью, зима — весной, а тьма растворяется светом. И что наши маленькие действия: вынесенный мусор, испечённый блин, сплетённый венок, тихое «прости», поздравление, сказанное от сердца, купленные цветы, поминальная стопка и прочие… имеют значение.

Когда в следующий раз в конце февраля или начале марта вы почувствуете этот странный зов, это беспокойство, эту тоску по чему-то большему, чем просто выходной, остановитесь на минуту. Прислушайтесь. Может быть, это не просто гормоны или авитаминоз, а память. Память о том, что вы часть чего-то очень древнего и очень живого. Что где-то далеко, в горах или в степи, или в соседнем дворе, где бабушка печёт блины по рецепту своей бабушки, или в парке, где собираются ветераны, или в мечети, где читают праздничную молитву, или в храме, где освящают вербу, — подлинный праздничный ритуал всё ещё идёт. И дверь открыта. Не затем, чтобы войти и стать другим, а затем, чтобы вспомнить, кто ты есть на самом деле. Часть этой весны. Часть этого мира.


P.S: празднуйте как хотите, главное – оставайтесь людьми и будьте счастливы!

Спасибо за внимание!

Загрузка...