Хлопок.
Негромкий, глухой — как будто воздух сам себя ударил. Волна проходит через тело, выдавливает воздух из лёгких. В груди пусто, во рту — привкус металла. Взрыв где-то рядом. Накрывает, как одеяло — густой, вязкий. Тело реагирует первым: кожа горит, виски пульсируют, дрожь в руках. Мозг не успевает — всё уже случилось.
В ушах визжит тонкая нить — натянутая, как струна. Кажется, тронь — и лопнет голова. Потом — вспышки. Глаза режет. Свет ударяет сквозь веки. С потолка падает песок, куски глины, что-то сухое и горячее. Пахнет порохом и пылью. Воздух как вода: каждый вдох — усилием. Гортань саднит, язык сухой, губы липкие.
Где-то рядом шорох — кто-то двигается. Потом крик: не громкий, но резкий, как если по коже провести лезвием. Женский — или мне так кажется. Пробую повернуть голову — шея не слушается. Всё тело онемело, затекло. Звук то гаснет, то возвращается волной. Моргнул — вижу слабый белый свет через дыру в стене. Он холодный, мёртвый, словно не отсюда.
Пробую встать — ладони скользят, под пальцами что-то влажное. Не вода. Пахнет железом. Сердце бьётся где-то в горле. Снаружи — короткие очереди: то ли стреляют, то ли это остатки звука в голове. Я не понимаю, где я. И этот звон — он уже не в ушах, он внутри.
Три тени в окне поливают улицу очередями. Звук глухой, как будто по пустым бочкам бьют железом. Пороховой дым влетает внутрь, режет глаза. Хватаю автомат — ладонь скользкая, мокрая. Вылетаю наружу. Ночь давит, у меня паника. Хочется проснуться, но это не сон. Луна режет улицу пополам: половина — в серебре, половина — в тьме.
Дом из глины пробивают, будто он из бумаги. Каждая пуля оставляет дырку с хрустом, из стены сыпется пыль. Она оседает на губах, на зубах, липнет к лицу, забивает дыхание. Падаю за угол. Стреляю вслепую — не прицеливаясь, просто в сторону вспышек. Дом горит: пламя лижет стены, глина трескается. Жар в лицо. Кто-то кричит: «Отходим!» — но куда? Вокруг чужие стены, чужой город, ночь.
Вижу своих — двое машут рукой. Бегу за ними. Бежим по улице, ноги деревянные. Ицик и Густав пригнулись, двигаются как волки, автоматами водят в стороны. Ицик — фронт, Густав — правый фланг, мой — значит левый.
Из проёма вылетает человек с длинной винтовкой в белой рубахе. Он не успевает повернуть оружие — я жму спуск. Он падает, не крикнув. Поляк стреляет туда, откуда тот выскочил; крик, взрыв — и мы падаем. Раз, два, три — тихо. Подрываемся и бежим. Перепрыгиваем через забор, и я снова вижу: наш дом в огне.
Получается, мы обошли их. Теперь видно, кто стрелял. Толпа местных стоит кучно и палит в сторону дома. Оттуда короткие очереди — значит, Стив, британец, жив. Переглядываемся. В три ствола открываем ответный огонь. Металл горячий, ладони липкие. Магазин пуст — отбрасываю, вгоняю новый; шепчу себе: «Буду чистить его каждый день, мать твою». Пока работает — стреляю. Пахнет порохом, гарью и потом; глаза щиплет, гильзы звенят под ногами. Рядом кто-то матерится, кто-то стонет.
Потом остаётся только треск огня и редкие хлопки — добивают тех, кто ещё шевелится. Стою, не двигаюсь. Пальцы сводит, руки трясутся. Лица — все чёрные от сажи и пыли, похожи друг на друга. Дышу — кажется, сердце выскочит из груди. Ночной бой — он самый страшный. Поляк весь в крови, немец орёт от злости. Командир у стены курит; откуда у него сигарета — хрен знает.
Сажусь рядом, кладу автомат на колени, смотрю в землю и молчу. Понимаю одно: нельзя ни от чего зарекаться — я снова был на войне.
Гул самолёта с одной стороны навевает сон, а с другой — не даёт заснуть.
Я уже и забыл, что такое винтовые самолёты — рёв винтов давно оглушил. Свои наушники я отдал Виктору.
Нам повезло. Те, кто напал на нас — вернее, те, кто остался, — когда британец быстро допросил их, оказалось, что они из той самой деревни, где в «больнице» лежал Виктор. Хотя какая это больница — две палатки, один генератор и один белый врач, который пьёт безбожно. Вот он, напившись, и растрепал своим братьям по халатам, что Виктор — бизнесмен, мол, деньги есть.
Дети пустыни даром, может, и не ходили в школу, но «два плюс два» сложить умеют. Решили умыкнуть Виктора. Пришли в город, хотели себе базу найти, а тут ещё белые с оружием и всякими девайсами. Жадность не одного сгубила.
Двадцать против четырёх — победила Европа. Так что Виктора нам, можно сказать, преподнесли на блюдечке.
Мы переехали в центр, нашли более-менее нормальную квартиру.
Три дня я приводил Виктора в порядок. Гангрены не было, но кожа на ноге чёрная, почти мёртвая — целлюлит, воспаление, чуть не дошло до сепсиса. Но вытащили. Надеюсь, почки я ему не посадил.
Инфузии лились литрами: антибиотики, зонд, отвод мочи — полный набор. Виктор без сознания, худой, серый, дыхание рваное. Через три дня — машина, вертолёт, и вот мы летим снова в Ларнаку.
Небо над Израилем опять закрыто. Снова конфликт.
Я даже не хочу знать, сколько стоило спасение Виктора.
«Псы войны» исчезли в Мали, судя по блеску их глаз, золотая лихорадка и их захлестнула.
Сдали они нас на руки военным, которые, понятно, тоже работали не бесплатно.
Чёрт, коррупция везде. Официальная версия — они заметают следы. Мол, шума мы наделали много, вот теперь они нас «отводят».
Посмотрим. Мой скепсис на лице поняли сразу — за это уже платить не будем. Улыбнулись, пожали руку, похлопали по плечу, будто сроднились — и растворились в темноте города.
Чёртовы адреналиновые наркоманы.
В общем, как я понимаю, Виктор влетел где-то на не одну сотню тысяч американских, если не больше. Но думаю, его это не испугает — максимум в Турции продаст почку.
Это была шутка. Наполовину.
Во время полёта в Ларнаку заработала связь.
На телефоне вспыхнуло больше сотни сообщений — сто двадцать от Лилии и почти столько же от семьи и работы.
Сообщения от семьи — спокойные, ровные: спрашивали, как там Польша, вкусная ли еда.
Я сразу вспомнил подгоревшую рисовую кашу в Мали — ту самую, что ели, когда на нас напали.
И всё равно — вкусная была, зараза.
А потом я открыл переписку с Лилией.
И тихо ох…л.
Вот как может женщина, особенно если ей не отвечать, устроить целый спектакль.
Сама с собой разговаривает, сама себе отвечает, потом обвиняет меня во всех грехах — переворачивает всё с ног на голову, признаётся в любви, а через два предложения называет чурбаном.
Ещё через три — пишет, чтобы я ей больше не писал.
А через пять минут, судя по времени прихода сообщений, заходит на новый круг.
Я не понимал, зачем всё это.
И это ещё хорошо, что я не отвечал — все её монологи просто висели в воздухе, пока я был в Мали.
Честно, сил не было ни на что.
После Виктора и всех этих приключений я хотел только одного — кровать.
Спать. Есть. Пить. И снова спать.
Самолёт начал снижаться.
Через иллюминатор — огни. Ларнака. Чужая, но безопасная.
Тело ломит, глаза режет, в голове — белый шум. Моторы ревут глухо, ровно, как будто убаюкивают.
Но сна нет.
Я смотрю в иллюминатор и понимаю, что всё очарование любви куда-то исчезло.
Что-то сгорело там, в Мали — между пылью, кровью и гарью.
Словно вместе с дымом ушло всё то, во что ещё хотелось верить.
Всё, что грело.
Лилия теперь казалась частью другой жизни — далёкой, почти выдуманной.
Самолёт трясёт. Пахнет керосином .
Я просто сижу, держу голову руками и думаю, что, может быть, мы все там, в Мали, что-то оставили.
Каждый своё.
Я — точно.
Шасси касается полосы мягко, почти бесшумно.
Никто не хлопает. Никто не говорит.
Просто — наконец-то тишина.