Доктор Аркадий Аркадьевич Фиалковский, лаборант от Бога, если Творец, конечно, не без греха и обладает извращённым чувством юмора, пребывал в состоянии, близком к интеллектуальному смятению.
Его царство, подвал-склеп при городской больнице №17, дышало прохладным амбивалентным дыханием, словно легкие невидимого каменного исполина, больного чахоткой. Слева — стерильный порядок микроскопов и центрифуг, выстроившихся, как шеренга прусских гвардейцев на параде в честь Дня Чистой Культуры; справа — хаотичное пиршество реагентов и образцов, напоминавшее буйство брабантских натюрмортов, где дохлые крысы соседствовали с банками спаржи, а замысловатые графики роста колоний стафилококка висели рядом с репродукцией «Апофеоза войны» Верещагина, которую доктор почитал как идеальную метафору для любого острого воспалительного процесса.
В воздухе, густом, как бульон из старого петуха, витал дуалистический дух — карболовой кислоты и подпорченной ветчины, что доктор, будучи гурманом от гематологии, приносил с собою, дабы услаждать не только духовные, но и телесные рецепторы в перерывах между созерцанием эритроцитарных ландшафтов.
Он мог, всматриваясь в причудливые формы малярийного плазмодия, с таким же сладостным трепетом обсуждать с самим собой нюансы аромата трюфеля в паштете из зайчатины, находя в обоих процессах нечто сокровенно-декадентское.
Предметом же его нынешних умственных терзаний был призрак, фантом медицинского фольклора — цыганский сифилис. Болезнь, о которой в учебниках стыдливо умалчивали, но которую в кулуарах описывали с эпической образностью, сулящую не просто язвы, а нечто вроде тотального молекулярного разложения, когда бледная трепонема ведет себя не как подлый диверсант, а как полководец-вандал, предающий организм огню и мечу, оставляя после себя не шанкр, а выжженную пустошь, где лимфоциты бредут, как осиротевшие солдаты по разоренному полю.
Эта химера не давала ему покоя, терзая его ум, подобно тому, как изысканный, но неуловимый аромат выдержанного сыра с плесенью терзает обоняние, не позволяя себя идентифицировать.
И вот, как это часто бывает с идеями-оборотнями, случай самолично постучался в его лабораторию, причем в форме приглашения на грандиозную попойку по случаю окончания срока обучения коллеги Михеева на кандидата медицинских наук и его предстоящей защиты.
Михеев, человек с кровяным давлением борца за правое дело и аппетитом мангуста, чья физиономия напоминала налитой кровью абрикос, решил отмечать сие событие не в душных стенах ресторана, а в некоем заведении «У цыганки Стеши» на окраине, славящемся своим цыганским колоритом, похабной меланхолией музыки и подозрительной самогонкой, что именовалась «вином бессмертия» и, по слухам, могла растворить налет на медных тазах.
Аркадий Аркадьевич, движимый не столько жаждой веселья, сколько смутным, почти патологоанатомическим интересом к объекту своих умозрительных штудий, дал согласие, заранее содрогаясь от предстоящего эстетического насилия над собственной персоной.
Что произошло далее, помнилось Аркадию Аркадьевичу сквозь густой, маслянистый туман, подобный плохому иммерсионному маслу. Вспыхивали обрывочные, но кристально ясные в своей чудовищности кадры: лицо Михеева, багровое, как проба на реактив Вассермана, разросшееся до размеров праздничного барабана; томные, влажные взгляды цыганок, чьи глаза, казалось, видели насквозь не только душу, но и состав твоей лимфы, ее вязкость и лейкоцитарную формулу; бесшабашные, почти эпилептоидные пляски, во время которых его, Фиалковского, атеистическое мировоззрение содрогалось от близости непостижимых народных энергий, низвергавшихся водопадом струн и притоптовваний; бесконечные тосты «за науку», которые тонули в море «вина бессмертия», на вкус смахивавшего на смесь антифриза, ратафии и легких нотаток отчаяния.
Он помнил, как пытался завести с одним из гитаристов беседу о серологических методах диагностики, на что тот ответил пронзительным романсом о сбежавшей жене и пропавшем без вести жеребце.
Пробуждение было столь же резким, сколь и неэстетичным. Сознание, подобное выброшенной на мель медузе, медленно наполнялось ужасом, капля за каплей, словно яд из пипетки в колбу с физраствором. Он очнулся, распластанный на липком, узорчатом ковре того самого заведения, в позе, напоминавшей экспонат из кунсткамеры, специально подготовленный для демонстрации последствий социальной деградации.
Вокруг, в живописных и откровенно неприличных позах, застыли тела его коллег и их цыганских собутыльников, образуя многофигурную композицию, достойную кисти Иеронима Босха, если бы тот писал не «Сад земных наслаждений», а «Лавку медицинских позорищ».
Воздух был тяжел и многослоен, как сыр с плесенью, и состоял из испарений алкоголя, пота, дешевых духов и немого, всепроникающего ужаса.
Взгляд Аркадия Аркадьевича, привыкший выхватывать суть из хаоса, упал на отрывной календарь с рекламой мясокомбината, где румяная свинья счастливо улыбалась с фона. На листке красовалась дата. Он мысленно отсчитал дни. Третий. С момента начала вакханалии минуло двое суток. Двое суток в аду, который он, по своей глупости, принял за пир.
Страх, острый и пронзительный, как игла для взятия капиллярной крови, обуял его, пронзив все внутренние органы и достигнув самого спинного мозга.
Цыганский сифилис!
Мысль пронзила мозг, словно спирохета, ввинчивающаяся в нейрон. Он, Фиалковский, адепт чистоты и порядка, носитель безупречного медицинского генофонда, хранитель тайн гемоглобина, возможно, заражен этим мифическим проклятием, этой биологической анафемой!
Испанский стыд, жгучий и всепоглощающий, смешался с животным ужасом перед невидимым врагом, породив в его душе гремучую смесь паники и научного азарта.
И тогда в нем проснулся не врач, не гурман, а одержимый алхимик, безумец, решивший вырвать у Хаоса его сокровенную тайну. Сумасшедший порыв озарил его разум: нужно собрать образцы. Всех!
Пока они спят и не могут воспротивиться этому акту высшей научной и гигиенической необходимости. Дрожащими, но на удивление точными руками, словно движимыми волей неведомого оператора, он извлек из внутреннего кармана пиджака, помятого, как лист лопуха после града, свой походный набор: стерильные скарификаторы и пробирки.
Действуя с ловкостью карманного воришки-виртуоза, он прополз по этому полю брани, усеянному не павшими воинами, а павшими духом медиками и артистами. Он собирал свою кровавую жатву, эту винтажную коллекцию биологических жидкостей, аккуратно подписывая пробирки перманентным маркером: «Михеев (кандидат, гипертония)», «Цыганка (с родинкой, сопрано)», «Гитарист (аллопеция, минор)...». Никто не проснулся; храп, подобный звуку неисправного, перегруженного центрифугирования, продолжал сотрясать стены, маскируя его преступные, но благородные манипуляции.
Затем, не чуя под собой ног, он понесся, как греческий гонец, везущий весть о поражении, в свою лабораторию, в свое подземное царство, оставив за спиной это капище низменных страстей.
Последующие часы стали для него адом, но адом упорядоченным, методичным, выверенным, как рецепт паштета. Он ставил реакции, окрашивал мазки по Романовскому-Гимзе, вглядывался в окуляр микроскопа до рези в глазах, ища те самые, описанные в апокрифах, «зловещие завихрения» в плазме, «тенета бледных трепонем».
Он искал следы биологической диверсии, молекулярного вандализма, превращающего кровь в мутный кисель из распада. Но мазки, эти крошечные витражи из стекла и биологических тканей, упрямо демонстрировали лишь последствия алкогольной интоксикации разной степени тяжести: склеившиеся эритроциты, ленивые лейкоциты, тромбоциты, заснувшие на своих постах. Никаких признаков мифического недуга. Цыганский сифилис оказался призраком, химерой, порожденной народным фольклором, некачественным самогоном и коллективной медицинской паранойей.
Исследование зашло в тупик, упершись в стену из этанола и собственных предрассудков. Сомнения и стыд, эти два сиамских близнеца душевного недуга, сомкнули свои липкие щупальца вокруг его сознания. Изможденный, с шеей, одеревеневшей от неудобной позы, он опустил голову на прохладную столешницу, и провалился в сон, лишенный сновидений, тяжелый, как свинцовая пластина для рентгена, придавившая его череп.
Очнулся он от того, что его щека прилипла к столу, оставив на стекле отпечаток, похожий на абстрактную карту неизвестной болезни, некого «синдрома Фиалковского».
Он поднял голову, и мир медленно проплыл перед его глазами, как мазок под иммерсионным объективом. Взгляд его упал на ряды пробирок с кровью, стоявших на столе в строгом порядке, который он сам же и навел перед тем, как отключиться. В утреннем свете, пробивавшемся через зарешеченное окошко подвала, они переливались рубиновыми и гранатовыми оттенками, напоминая ему не образцы страшных болезней, а коллекцию изысканных вин — бордо, сансер, шираз… Он даже мысленно попытался оценить их «букет»: вот густой, с примесью липидов — явно Михеев; а вот более светлый, с фруктовыми нотами — наверное, та цыганка.
И в этот миг его осенило. Прозрение ударило его с силой дефибриллятора, запускающего остановившееся сердце.
Он не нашел цыганского сифилиса, ибо его не существует в природе, как не существует флогистона или философского камня. Но он нашел нечто иное, куда более реальное и оттого не менее ужасное — тотальное истощение собственных жизненных соков, вызванное не эпическим недугом, а эпическим же непотребством, возведенным в ранг братского пиршества. Его организм, этот тонкий и сложный инструмент, требовал не лечения от мифической спирохеты, а срочной и тотальной реабилитации от грубой реальности, отравленной «вином бессмертия» и цыганскими романсами.
С чувством глубокого, почти философского облегчения, доктор Аркадий Аркадьевич Фиалковский с торжественным жестом, словно жрец, завершающий обряд, отправил все пробирки в ненасытное чрево автоклава для стерилизации.
Затем он взял со стола заветный кусок подсохшей, но все еще ароматной пармской ветчины, достойной пера Бальзака в его самые «человечески-комедийные» моменты, отломил кусочек и, медленно пережевывая, твердо решил: необходимо срочно, в пожарном порядке, выбить отпуск и провести его в обществе дражайшей супруги, Марии Петровны, где единственными микробами будут мирные культуры домашнего кефира, а единственной эйфорией — созерцание заката над дачными грядками, где капустные кочаны лежат, как застывшие капли зеленой крови, не сулящей никаких болезней.
Иногда, заключил он, прихлебывая остывший, как жидкость для фиксации препаратов, чай, спасение от призраков заключается не в более мощном микроскопе, а в своевременном, стремительном побеге на свежий, ничем не загрязненный воздух, подальше от соблазнов, цыган и коллег-кандидатов.
От автора