Доктор Аркадий Аркадьевич Фиалковский, лаборант от Бога, если, конечно, Творец наш не без греха и обладает извращённым чувством юмора, пребывал в состоянии, сродни тому, что испытывает хранитель музея, обнаруживший, что мумии в саркофагах не просто шевелятся, но и требуют себе свежей крови и утренних газет. Руки его, длинные, с тонкими, неожиданно изящными пальцами, способные совершать с пробирками и предметными стёклами такие движения, какие, будь они направлены на струны скрипки, могли бы вызвать слёзы у самой судьбы, теперь замерли в трепетном недоумении. Его мир, некогда столь ясный и дивно устроенный, где жизнь умещалась между двумя стёклышками и говорила на отточенном языке эритроцитов и лейкоцитов, был ныне взбаламучен вторжением призраков.

Призраков этих звали Полиомиелит, Корь, Чума. Имена, от которых веяло нафталином медицинских энциклопедий и пыльным дыханием истории. Ещё вчера они казались забавными реликтами, засушенными бабочками в коллекции прогресса, а ныне, судя по сводкам санэпидемстанции, они, сонмище нахальных ретроградов, решили взять реванш.

Воздух в «склепе», обычно густой и многослойный, как доброе вино, с нотами формалина, пыли и сладковато-металлическим послевкусием крови, теперь казался Аркадию Аркадьевичу наполненным иными, тревожными флюидами. Ему чудилось, будто сквозь привычный аромат Клио, музы истории болезней, проступают иные, забытые аккорды: тяжёлый, как погребальная парча, запах бубонной язвы, сухой, пыльный кашель кори и холодящий, парализующий дух инфантильного спинального паралича.

«Помилуйте! — мысленно вступал он в полемику с невидимым оппонентом, коим на сей раз выступал призрачный силуэт Луи Пастера. — Да это же верхнее бельё истории! Вещи, которые приличное общество давно сдало в утиль! И вдруг их снова носят, да ещё и с таким вызывающим щегольством!».

Возмущение его, впрочем, быстро сменилось профессиональным, почти гурманским, интересом. Его тайная страсть, его сокровенная гастрономическая одержимость, на время усмиренная предыдущими тревогами, воспряла духом. Если уж эти реликтовые недуги вздумали заявить о себе, то он, жрец «склепа», обязан был составить их новый, актуальный портрет.

Первым на его виртуальный анатомический стол взошёл Полиомиелит. Аркадий Аркадьевич, закрыв глаза, представил его этаким коварным, бестелесным карликом, подкрадывающимся к спинному мозгу, словно вор к сейфу. «Вот он проникает, — бормотал доктор, смакуя образ, — не через грубый порез, о нет! Через слизистую, с каплей воды, с частичкой праха. И устраивает там, в цитадели нервной системы, тихий, почти элегантный погром. Он не кричит, не устраивает пожар, как это делает лихорадка Эбола, вульгарная выскочка. Он тихо перерезает провода, оставляя после себя величественные, неподвижные руины. Агония в стиле минимализма».

Затем его внутренний взор обратился к Кори. Эта дама представлялась ему не столь утончённой, но оттого не менее впечатляющей. «Ах, эта старая знакомая! — мысленно восклицал он. — Настоящая мещанка в мире вирусов! Яркая, крикливая, обсыпающая своих жертв безвкусной сыпью, словно дешёвыми конфетти. Кашель, насморк, температура — всё как на параде примитивного балагана! И ведь как нагло она возвращается! Словно забытая всеми певица кабаре, которая вновь требует себе сцены и оваций».

Но истинную смесь ужаса и восхищения вызывала в нём Чума. Yersinia pestis. Бацилла, с чьим именем в истории человечества связано больше трагедий, чем с именами всех тиранов, вместе взятых. «Вот она, истинная аристократка смерти, — с почти религиозным трепетом размышлял Аркадий Аркадьевич. — Ей не нужны эти ваши современные уловки, мутации, резистентность. Она — классика. Буквально. Приходит, как чумной доктор в своей маске с птичьим клювом: медленно, веско, неумолимо. Бубон — это ведь не просто воспалённый лимфоузел! Это — готический собор, выстроенный из гноя и страдания! А лёгочная форма… о, это уже не эпидемия, это — апокалипсис в формате капельной инфекции! Настоящий оперный театр конца света».

Однако мысленных экспериментов ему показалось мало. Его гурманская натура, помнящая вкус любви и страх перед ВИЧ, требовала осязания, некоего, пусть и иллюзорного, соучастия в этой ретро-трагедии. Через знакомую процедурную сестру он, содрогаясь от священного ужаса, раздобыл образцы вакцин от сих почтенных недугов. Он не колол их, о нет! Это было бы слишком вульгарно, слишком профанно для его изысканного вкуса.

Он вскрывал ампулы, подносил к носу и делал небольшой глоток, подобно тому, как сомелье пробует старое, выдержанное в подвалах истории вино, полное тайн и привкуса тлена.

«Вакцина от полиомиелита, — бормотал он, закатывая глаза. — Меркло… Ощущается лёгкая, почти эфемерная сладость, но с горьким, парализующим финалом. Букет тревожного спокойствия, с нотами искусственно ослабленной агрессии. Напоминает лимонад, в который подмешали каплю нервно-паралитического газа».

Затем он перешёл к комбинированной вакцине против кори, краснухи и паротита. «А это… это уже трио! — мысленно восклицал он. — Настоящий шлягер в мире профилактики! Яркий, фруктовый вход — это, несомненно, корь. Пряный, с лёгкой горчинкой миди — краснуха. И этот тягучий, солоноватый привкус опухших слюнных желёз — несомненно, свинка! Настоящий вирусный водевиль!».

Но венцом его дегустации стала живая ослабленная вакцина против чумы. Ритуал требовал особой подготовки. Он налил в пробирку каплю мадеры, добавил каплю эликсира и, зажмурившись, сделал глоток.

И тут произошло нечто невероятное. Его язык, этот высокочувствительный инструмент, вдруг ощутил не просто вкус. Он ощутил… историю. Да-да, именно её! Это был вкус Средневековья, вкус костров, пылающих на площадях, вкус страха, что витал в переулках Флоренции и Лондона. Он почувствовал тяжёлую поступь Чумного Всадника, металлический привкус монет, которые могильщики брали в зубы, дабы не заразиться, сладковато-гнилостный аромат «круциата» — цветов, коими затыкали нос от смрада. Это был не медицинский препарат, а бутылка, запечатанная в XIV веке.

«Браво! — мысленно прошептал Аркадий Аркадьевич, и по его бледной, аквариумной щеке скатилась скупая слеза восторга и ужаса. — Вот она, подлинная классика! Никакие современные вирусы не могут сравниться с этой мощью, с этой глубиной!».

Однажды ночью, подвыпив своей лечебной мадеры, ему почудилось, будто крошечные, ослабленные бациллы чумы, покинув его желудок, не растворились, а устроили в его организме некое подобие костюмированного бала. Они, наряженные в камзолы из липополисахаридов, вальсировали по его сосудам, напевая хриплыми голосами старинные песни о великой пандемии. А где-то в лимфатическом узле, словно на балконе, стоял изящный вирус полиомиелита и, скучая, наблюдал за этим буйством, предпочитая тишину и порядок.

Наутро, с тяжелейшим похмельем, навеянным не столько мадерой, сколько историческими видениями, Аркадий Аркадьевич сидел в своей лаборатории. Он глядел на пустые ампулы и на микроскоп, в окуляре которого покоился обычный, ничем не примечательный мазок. Его грандиозное исследование подошло к концу.

И его осенила простая, как мыльный пузырь, и столь же невероятная мысль. Весь этот сыр-бор, все эти возвращения забытых болезней — это не трагедия и не фарс. Это — реквием. Реквием по здравому смыслу, по коллективной памяти, по той самой «привитой» ответственности, что когда-то казалась нерушимой. Эти вирусы-ретрограды вышли не из лабораторий, а из могил человеческого забвения и невежества. Они — живое укорение тем, кто решил, что прогресс отменил необходимость мыть руки и думать головой.

Он тихо рассмеялся. Сначала сдержанно, потом всё громче, пока его бледное лицо не стало напоминать перезрелую, трясущуюся от хохота сливу. Он искал новые вкусы, новые ощущения, а обнаружил, что человечество, в своей массовой глупости, способно производить самый изысканный и самый горький деликатес — повторяющуюся трагедию. И в этом, как ему теперь казалось, заключалась вся комедия, и вся мистика, и вся грусть не только его жизни, но и жизни вообще. Он обрёл не ответ, а новое, безнадёжно старое измерение для своих вопросов. И это было куда страшнее.

Загрузка...