Вена встретила его запахом мокрого булыжника, крепкого кофе и дорогих духов, смешанных с едким дымком дешевых папирос и неизбывным ароматом лошадиного навоза. Грандиозные фасады Рингштрассе пытались внушить идею незыблемой имперской мощи, но душа, запертая в этом нескладном девятнадцатилетнем теле, знала цену этой позолоте. Душа помнила грохот иных времен – не цокот копыт по мостовой, а лязг танков и вой сирен.
Адольф Пёльцль. Он заставил себя мысленно повторить это имя, морщась, как от зубной боли. Звучало непривычно, пресно, но все же несравнимо лучше, чем то, другое, от которого перехватывало дыхание и сводило скулы.
«Пёльцль… Фамилия матери. Хоть что-то человеческое в этом балагане», – пробормотала про себя Фаина Георгиевна Раневская, волею совершенно непостижимой и издевательской судьбы запертая в сознании этого юноши. Адольфа. Боже, какое имечко! Хоть сейчас на сцену в роли оперного злодея. Или… нет, не будем об этом.
Он – то есть, она в нем – сидел за столиком у окна в знаменитом кафе «Централь». Кофе был неплох, почти так же хорош, как довоенный в Москве, но мысли текли медленно и вязко, как дешевый шнапс. Он приехал в Вену с мечтой стать художником, точнее, тело приехало с этой мечтой. Душа же Раневской наблюдала за робкими попытками этого юноши срисовывать соборы и мосты с какой-то отстраненной тоской. Рисовал он, прямо скажем, посредственно.
«Милый мой, с такими способностями вам не в Академию художеств, а в маляры записываться», – чуть не брякнула она вслух какому-то из немногих знакомых, восхитившихся его акварелькой. Вовремя прикусила язык. Язык этого тела.
Знание будущего – о, это был не дар, а изощреннейшая пытка. Сидя здесь, в блистательной Вене накануне гибели империй, она видела призраков грядущего повсюду. Вот за соседним столиком пышноусый господин в котелке рассуждает о величии германской нации и «засилье чужаков» – а она видит свастику на его рукаве, только еще не нашитую. Вот хохочущая стайка студентов спорит о политике – интересно, кто из них сгниет в окопах Ипра, а кто будет маршировать под знаменами… того, другого Адольфа, чье имя она заставила это тело отбросить?
Он достал блокнот. Пальцы – длинные, нервные, еще не загрубевшие – стиснули карандаш. Но вместо фасада Хофбурга на бумаге сами собой стали появляться острые, саркастичные рожицы посетителей кафе. Вот дама с нелепой шляпой, похожей на перевернутую вазу с фруктами. Вот напыщенный чиновник с тройным подбородком. Вот тот самый господин с усами – карандаш сам вывел хищный, злой изгиб его губ.
«Талант у тела все-таки не к пейзажам, а к карикатурам», – хмыкнула Раневская внутри Адольфа. – «Пошлость и злобу оно чует».
– Вы рисуете? Разрешите взглянуть?
Перед столиком стоял невысокий темноволосый молодой человек с живыми, умными глазами и несколько ироничной улыбкой. Одет небогато, но с каким-то артистическим щегольством.
Адольф-Раневская (АР) вздрогнул и захлопнул блокнот. Слишком резко.
– Пустяки. Мазня, – буркнул он голосом, который все еще казался ему чужим – чуть хрипловатым тенорком.
Незнакомец не обиделся.
– Ну что вы! Даже издали видно – у вас твердая рука. И персонажи… весьма характерные. Не боитесь обидеть почтенную публику? Меня зовут Петер Альтенберг, я вроде как писатель. – Он чуть усмехнулся, словно извиняясь за свою известность.
Имя обожгло память Раневской. Петер Альтенберг! Знаменитый венский поэт, богемный гений, мастер миниатюры! Она читала его в прошлой жизни, в переводах. Он же через несколько лет умрет в нищете… И этот год – 1908 – он же где-то здесь, в этом кафе, напишет свои знаменитые «Телеграммы души»!
– Адольф Пёльцль, – представился АР, чувствуя, как неуклюже это звучит. Художник, так и не поступивший в Академию. Он старался держать лицо – маску равнодушия и легкого презрения ко всему, что неплохо получалось у этого тела еще до ее «вселения».
– Пёльцль? Редкая фамилия, – задумчиво произнес Альтенберг, усаживаясь без приглашения за столик. – Есть в ней что-то… основательное. Не то что эти все напыщенные фон-бароны. Так что же вас так заинтересовало в нашей публике, герр Пёльцль? Скука венской жизни? Или ее скрытые язвы?
АР посмотрел в живые, чуть насмешливые глаза писателя. Ему вдруг отчаянно захотелось выложить все. Не про перерождение, конечно, нет. Но про тот ужас, который он видел за фасадом этой беззаботной жизни. Про предчувствие войны, которое здесь пахло не порохом, а дорогими сигарами и дешевым пивом из пивных окраин. Про ненависть, которая сочилась из газетных передовиц и речей политиканов вроде мэра Люгера.
Но он лишь криво усмехнулся – той самой, знакомой Фаине Георгиевне, кривой усмешкой, полной горечи и сарказма, которая была ее визитной карточкой.
– Язвы, герр Альтенберг? Помилуйте, какие язвы? Так, мелкие прыщики на самодовольной физиономии умирающей эпохи. Скучно наблюдать, но не рисовать – грех. – Он помолчал. – Скажите, это правда, что Вена – самый антисемитский город в Европе? Или просто хорошо притворяется?
Вопрос был прямым, почти провокационным. Он слетел с языка сам собой, подстегнутый внутренним знанием и накопившимся отвращением. Альтенберг удивленно поднял брови.
– А вы наблюдательны, герр Пёльцль. И язык у вас… острый. Не совсем немецкий акцент, позвольте заметить? Вы откуда?
– Из провинции, – уклончиво ответил АР. – Там люди проще. Ненависть носят открыто, как дырку на штанах, а не как орден на бархатной подушечке.
Альтенберг рассмеялся тихонько.
– Вы мне нравитесь, Адольф Пёльцль. Есть в вас что-то… настоящее. Хотите, покажу вам другую Вену? Не ту, что на Ринге, а ту, что в переулках и дешевых кафе? Ту, где не только вальсы танцуют, но и ножи точат?
Он посмотрел на карикатуры в приоткрытом блокноте.
– Таланту художника нужна пища. А сладкие булочки из «Централя» быстро приедаются. Согласны?
Душа Раневской внутри Адольфа Пёльцля кричала: «Беги отсюда! Заткнись! Не связывайся!».
Но другая ее часть – любопытная, жаждущая жизни, даже такой абсурдной, жаждущая понять этот кошмарный новый мир изнутри – шептала: «Почему нет? Терять все равно нечего. Разве что еще одну иллюзию».
– Почему бы и нет, герр Альтенберг? – ответил Адольф Пёльцль, и в его голосе впервые прозвучала не только горечь, но и искра интереса. – Люблю смотреть, как точат ножи. Особенно, когда знаешь, кого ими собираются резать.
Альтенберг чуть нахмурился, пытаясь понять последнюю фразу, но потом махнул рукой.
– Вы философ, художник. Пойдемте. Вечер только начинается.
Они вышли из позолоченной клетки кафе «Централь» на гаснущие улицы Вены, навстречу неизвестности. Один – признанный поэт на закате жизни, другой – юноша с душой старой актрисы и знанием апокалипсиса, которое было тяжелее всех грехов мира. Ветер шелестел афишами, обещавшими веселые оперетты, и газетными заголовками, полными ненависти. Никто из них не знал, что эта случайная встреча станет началом чего-то нового и опасного для них обоих.