Запольск ликовал.
После десятков лет спячки, когда завод закрылся, молодежь бежала и он медленно умирал в агонии забытого маленького городка. Зим, казавшихся вечными. Без света и тепла, еды и всякой надежды на будущее.
Город расцвел новой жизнью, слишком громкой, слишком яркой. Буйным, почти истерическим, цветом.
Над новыми домами с яркими фасадами висели баннеры: «Запольск – Город Будущего!», «ЗАПОЛЬСК: НОВЫЙ ГОРОД – НОВЫЙ ТЫ!».
Все кричало: «Смотри! Мы выжили! Мы живы! Мы ликуем!»
Центральный парк кишел народом. Гудел, как потревоженный улей.
Дети визжали на новых пластиковых горках, колонки орали попсу, запах шашлыка смешивался с ароматом кофе из модной кофейни в стеклянном павильоне.
Мир рвался вперед, сметая прах прошлого.
Живые, веселые, нужные — их смех звенел, как битое стекло.
Я стоял в тени старого вяза, как экспонат под стеклом.
Знакомые аллеи казались чужими.
Меня здесь знали все. Уважали. Прислушивались. Раньше.
Андрей Николаевич, инженер-конструктор Запольского Машиностроительного.
Человек кульмана и логарифмической линейки в эпоху CAD и BIM. Когда завод купил холдинг «Прогресс-Инвест», меня «оптимизировали».
«Цифровизация, Андрей Николаевич, объективная реальность. Ваш опыт, конечно, бесценен, но...»
Бесценен, как патефонная игла. Я стал артефактом. Музейным экспонатом в собственном городе.
Каждый визг на горке, каждый гул дрона, каждый новый стеклянный куб на месте знакомого барака – впивались: ты здесь лишний. Мир движется дальше, а ты – просто камень на обочине.
Здесь, в парке, я искал не тишину. Я искал покоя.
Не того, что находят в старости. Другого. Древнего.
Того самого, о котором шептал старый этнограф Федосеич, друг моего деда, умирая в одиночестве, брошенный и забытый в доме престарелых.
Он любил рассказывать истории.
Не о духах и не существах из сказок. О народе, что был до. О тех, кто «сложился».
«Сихиртя – не люди. Не духи. Они – жители Изнанки. Их мир – это негатив нашего спрятанный под сопками и болотами. Они строили свои жилища из костей мамонта и света северного сияния, пойманного в ловушки изо льда. Их сила – это искажение вещества, подмена сути. Камень мог стать водой, слово – зверем.»
Всю жизнь он потратил на поиск входа на Изнанку. И нашел. Как ему казалось.
Щель в реальности. Которая находится где-то здесь, совсем рядом.
«Они не ушли, Они свернулись. Как сухой лист. Как шкура, снятая и брошенная в угол.» – бубнил Федосеич, глядя сквозь меня на что-то на облупившейся пустой стене палаты, давно не видевшей ремонта.
Его взгляд уходил куда-то вглубь, сквозь стены, под землю.
«Когда пришли Большие Люди с железом и порохом, Сихиртя не стали воевать. Не ушли и не умерли. Они... сложились. Свернули свой мир, как старый мешок. Сжали его до точки под сопками, под болотами, под самым городом. Но не исчезли. Они стали фундаментом. Фундаментом Запольска. Его шахт, его силы.»
Он использовал это странное слово: «Сюдёмы». Так шкуру сворачивают.
«Их мир – Изнанка. Не мир мёртвых, а нечто иное, холодное и простое, как гладкий камень. Их сила – в тишине и пустоте. Они не воюют. Они... прячутся внутри. И дышат. Их дыхание – не ветер, а... зияние. Дыра в шуме».
Место, куда можно уйти, спрятаться, свернуться и исчезнуть. Быть забытым. Не выкинутым, а стать частью фундамента, частью этого мира. Невидимым корнем, что будет питать город новыми силами, оставаясь во тьме и покое.
«Они дышат под нами, – нашептывал Федосеич, – и их дыхание – это скрежет ржавых труб, гул пустых цехов. Они спят. Но сон их беспокоен. Иногда... они путают сны с явью».
При смерти, он указал сюда. В самую гущу парка. На каменную бабу.
Древний каменный истукан, будто сам корень гор выступал на поверхность. Рука древнего мастера (Сихиртя ли?) бронзовым рубилом лишь грубо, небрежно обозначила сколы – подобие головы, свод плеч. Черты стерты временем. Лишь слепая маска вечности, обнажившаяся из земли при обустройстве парка, да так и оставшаяся здесь, чужеродная и нетронутая. Рядом – потёкшая под весенними дождями табличка «памятник археологии» криво воткнутая в клумбу. Буйные цветы, словно аляповатый камуфляж, скрывали место, где гранит выходил на поверхность. Вход.
При подготовке к празднику истукана отмыли до бледного камня. Но кое-что осталось.
Едва заметная сеть кварцевых прожилок. Блестевшие в тени, как призрачное кружево, на солнце – они растворялись, сливаясь с породой. Древние знаки манили и тут же ускользали, не давая зацепиться глазам. Гипнотическое марево, тошнотворно прекрасное, ускользающее от прямого взгляда, проявлялось в полной силе лишь когда смотришь мимо. На детей, играющих невдалеке, на листву вязов, на пыльные вихри, что проносятся вдоль полупустых аллей.
Тошнота накатывала волной, если вглядываться, пытаясь понять узор. Чуждое, но прекрасное.
Невидимое в повседневности.
«Вход… где камень целует землю. Там зияние. Холодное. Им нужна тьма под корнями. И усталые души, для которых ярмарка Живых – огненное колесо».
Сегодня было особенно невыносимо. Праздник «Дня Города» достиг апогея. На сцене у фонтана пела очередная «звезда», которую через год уже забудут. Но пока – толпа ревела, подвывая примитивный мотив очередного "хита".
Я чувствовал себя призраком на собственных похоронах. Ненужным винтиком от выброшенного механизма. Шум был физической болью. Вгрызался в кости и сверлил череп. Дальше терпеть было уже невозможно.
От камня веяло сырым холодом, пронизывающим даже в полуденный зной.
Подойти. Присесть на корточки у основания, где гранит терялся во влажной почве меж цветов.
Ткнуть пальцем в щель. Под пальцем – ничего. Холодная упругость. Как сгусток ночного тумана. И тишина. Гул праздника отступил, как будто кто-то захлопнул форточку на улицу, где радостно шумят подростки, отмечая окончание учебного года. Надавить всей ладонью. Рука ушла в беззвучную пустоту.
Провалился. Как в туман. В дым. Исчезнуть, раствориться в небытие.
Тишина обрушилась свинцом. Я... упал?
В спину упёрлось что-то упругое, прохладное — земля? камень? Что-то иное? Не всё ли равно?
Запах изморози и вековой пыли.
Серость. Она укутывает, закрывая глаза, мешая сфокусироваться. Спустя века — или мгновение — проступают смутные очертания.
Невозможные изгибы. Мерцающие следы.
Искаженные, гротескные тени людей, на миг закрывали сплетение блестящих, каменных корней, пронзавших пространство вокруг.
Вот оно. Бегство к ... чему? К простоте камня? Сихиртя свернулись в суть. Инволюция. Покой.
Глубоко в стене мерцало. Не свет. Сознание. Древнее, окаменевшее, безразличное. Оно ощущало вторжение. И в равнодушии зияла бездна покоя. Мысль. Не моя. Холодная и влажная, как пещерный ветер:
«Сложись. Сюдёмы. Перестань быть лишним. Перестань быть. Стань камнем... стань... нами. Ляг в фундамент. Слейся. Объединись с тишиной.»
Часть меня – та, что помнила вес металла и линию рейсшины – схлопнулась. В капитуляции. Да. Свернись. Перестань быть. Слейся…
«Деда!»
Голос. Высокий. Звонкий. Как щебет воробья за мутным, зашторенным окном давно не знавшим хорошей уборки. Слабый. Чистый. Единственный якорь в беззвучном океане камня.
«Деда! Смотри, мама, это ж наш деда!»
Он прорезал немоту Изнанки. Не грохот салюта. Голос Кати. Внучки. Семи лет.
Артефакт? Отброс? Лишний? Мысли споткнулись. В черепе эхом: «Деда... Наш деда...»
Я рванулся на звук. Не вверх. К щебету. Сквозь упругую тьму. Выполз. Задыхаясь. Воздух ударил сигаретной гарью и дешевой косметикой. Шум. Музыка. Смех.
«Деда! Ты где пропадал? Мы тебя искали! Пойдем с нами! Там клоуны, и сахарная вата, и карусели! Пойдем!»
Катя прыгала, хватая за руку. Ее глаза – синие, широкие – смотрели на меня. Не на Артефакт. Деда!
«Пап?»
Голос дочери. Ближе. Тихий. Напряженный. Знакомый голос тревоги и усталости.
«Ты как? Опять... сердце?»
Я откашлялся. Голос был чужим, как ржавый подшипник.
«Да... ничего. Прошло. Просто... присел. Отдышаться.»
Ложь. Прозрачная. Ясная. Но ритуал надо соблюдать. Я поднялся, опираясь на теплую ладонь внучки. Колени дрожали. Не Рухлядь. Пока.
«Пойдем, Катюша, – хрипло выдохнул я, глядя мимо дочери, в пестроту камуфляжа, скрывавшего вход в вечный холод. – Покажу тебе... где раньше качели стояли. Дубовые... Крепкие... Не то, что эти... картонные.»
Дочь промолчала. Ее взгляд – тяжелый, понимающий – скользнул по каменной бабе, по моему лицу. Она знала. Знала про сердце. Знала и про истории Федосеича, спрятанные под цветами.
«Покажем воробушку, пап?» – тихо спросила она, беря меня под руку с другой стороны.
«Покажем.»
«Ура!» – щебетала Катя, таща нас вперед, в грохот и свет. – «Покажи, деда, покажи!»
Я шел. Зажатый между горячей ладонью внучки-воробушка и крепкой рукой дочери, знающей правду. Мир вокруг продолжал буйствовать в своем празднике жизни. Я не был ему нужен. Но нужен двум рукам, что держали меня здесь. На краю. Нужным. Живым.
Сихиртя не спят. Они свернулись. Их мир – каменное лоно. Ловушка без дверей. Складка под камуфляжем.
Они ждут. Ждут ненужных. Отверженных Тех, кто больше не желает бороться. Тех, кому нужен только покой и забвение.
Но сейчас шел Дед. Ведущий воробушку к дубовым качелям прошлого. Складка подождет. День. Или год. Пока любящие руки – маленькие и горячие или большие и усталые – держат у края.
Пока щебечет воробушек в кромешной тишине души. Пока дочь шепчет про сердце.