Я сел на стул. Это был самый обычный стул, венский, из гнутого дерева, с потертой соломенной сидушкой. Стул стоял на кухне, у окна, за которым ничего особенного не происходило, автобусы ехали по расписанию, дворник держал метлу и курил, прислонившись к стволу тополя, а небо напоминало плохо выстиранную простыню.
И вот, сидя на этом стуле, я впервые отчетливо осознал парадокс, который до этого лишь смутно маячил где-то на периферии: я не могу заткнуться. В прямом смысле. Внутри меня, словно в круглосуточном новостном эфире, работала радиостанция, вещающая на одной-единственной частоте — частоте моей жизни. Диктор с интонациями уставшего пророка комментировал всё: дворника, тополь, автобус, скрип стула, ощущение в левой пятке. Но главное — он жил в будущем и прошлом.
«Вот сейчас я посижу пять минут, — вещал он, — и надо будет вставать, иначе не успею в прачечную до закрытия. А вчера я опять ляпнул глупость на работе, Иван наверняка запомнил. А что, если прачечная уже закрыта? Тогда носки придется стирать в раковине, а это приведет к сырости и, как следствие, к размножению грибка. А грибок — это уже проблема со здоровьем, которая аукнется через десять лет, когда я буду лежать в больнице под капельницей и сожалеть, что не купил норвежские носки из мембраны».
Сознание, как верно подмечено, не живет в настоящем. Это не его функция. Его функция — паника. Паника — это топливо. И для него абсолютно неважно, что дворник, автобус и тополь существуют прямо сейчас, в этой единственной реальной секунде, которая уже тает. Сознанию плевать на реальность. Ему важна выгода.
И тут я понял главное: мышление — это наркотик, дающий иллюзию контроля. «Если я буду думать о прачечной, — рассуждает внутренний диктор, — я, возможно, каким-то чудом успею. Если я буду пережевывать вчерашний разговор с Иваном, я в следующий раз придумаю идеальный ответ и не провалюсь». Это чистый опиум. Ты ничего не контролируешь, но тебе тепло и кажется, что ты на посту.
Сознание ненавидит бездействие сильнее, чем боль. Бездействие — это его личный холокост. Если я просто сижу и смотрю, как свет падает на эмалированный чайник, не комментируя это и не планируя, диктор начинает задыхаться. Его программа «Выживание млекопитающего 2.0» дает сбой. И тогда он начинает кричать громче, изобретая проблемы с утроенной силой. Он начинает убеждать меня, что если я выключу радио, то волк сразу выскочит из-за угла и сожрет меня.
Я решил провести эксперимент. Назовем его «Операция "Безмолвие"». В условиях отдельно взятой кухни и одного венского стула. Техника безопасности: запретить диктору открывать рот. Не думать. Отказаться от мысли о прошлом и будущем.
Первые три секунды были подобны космическому полету. Тишина оглушала. Я вдруг услышал, как урчит холодильник. Не как абстрактный шум фона, а как сложную симфонию: гудение мотора, бульканье фреона, вибрацию, передающуюся на кафель. Услышал, как за окном чирикнул воробей, и этот звук был не ярлыком «воробей», а чистой вибрацией бытия, пронзившей воздух.
На четвертой секунде диктор контратаковал. Он не стал говорить словами. Он создал ощущение. Резкий спазм в животе. «А не опасно ли так сидеть? А вдруг давление? А вдруг я сейчас потеряю сознание от недостатка мыслей? А где гарантия, что сердце не остановится, если я перестану прокручивать список дел?».
Это был гениальный ход. Диктор перешел на уровень тела, имитируя физическую угрозу. Сознание не просто говорило — оно пугало меня до смерти моим же телом. Оно как бы нашептывало: «Видишь? Ты перестаешь быть. Ты исчезаешь. Хватайся за спасательный круг — за мысли о будущем. Подумай о том, что ты скажешь завтра начальнику. Сразу станет легче».
Это был момент истины. Выгода мышления была предъявлена мне лично, как счет в ресторане. Если я продолжу не думать, я умру. Возможно, не физически прямо сейчас, но как субъект, как личность, как та инстанция, которая «Иван», «прачечная» и «носки». Я столкнулся с древним, как мир, уравнением: Мыслю — следовательно, существую. Не мыслю — существую ли?
И вот тут-то я и вспомнил слова того самого парадокса: «тебе буквально нужно отказаться от воли к выживанию».
Вот она, ловушка для человекообразных. Мы привыкли считать, что выживание — это про еду, воду, убежище. Но в условиях квартиры с центральным отоплением и полным холодильником, выживание становится исключительно ментальным процессом. Выживает не тело, а конструкция под названием «я». Эта конструкция питается тревогой за будущее и сожалением о прошлом. Это ее хлеб, ее вода, ее воздух.
Я сидел на стуле и чувствовал себя героем-подводником, который вручную отключает систему регенерации воздуха, чтобы доказать, что можно дышать без нее. Или, скорее, буддийским монахом, который с улыбкой смотрит, как грабители уносят последнюю статую Будды из храма, потому что статуя — не Будда.
Отказаться от воли к выживанию означало в тот момент согласиться: «Да, возможно, если я перестану думать о прачечной, я останусь без чистых носков. И что? Возможно, если я перестану переживать об Иване, он сочтет меня идиотом. И что? Возможно, та самая личность, которую я собирал по кирпичикам тридцать с лишним лет, рассыплется в прах. И что?».
Это «и что?» было ключом. Оно не было бравадой. Это было наблюдение. Сознание пугало меня смертью, а я просто смотрел на этот страх, как на облако, проплывающее мимо чайника. «Ага, вот оно, чувство страха небытия. Интересная фактура. Посмотрим, что дальше».
Дальше было странное. Когда внутренний диалог затихает, мир перестает быть функциональным. Чайник перестает быть «прибором для кипячения воды». Он становится просто формой, сочетанием выпуклостей, отблесков и белой эмали с выщербинкой на носике. Дворник перестает быть «представителем жилищно-коммунального хозяйства». Он становится просто движущейся точкой в пространстве, фактурой старого пальто и дыма.
В этот момент ирония становится единственно возможной оптикой. Ты смотришь на свою жизнь как на фильм, в котором ты только что перестал быть сценаристом и режиссером, а превратился в зрителя, да и то — рассеянного, который то и дело отводит взгляд от экрана.
Я сижу, вроде бы тот же самый я, но диктор молчит. И в этой тишине происходит забавная вещь: пропадает вопрос «как сделать сознание безмолвным?». Потому что спрашивать некому. Есть только стул, ноги, пол, отдаленный звук автобуса и ощущение, что все это — одна большая, слегка абсурдная, но абсолютно завершенная картина. Она не нуждается в дорисовке мыслями.
Но ирония заключалась и в том, что я пытался это сделать. А любая попытка — это уже действие воли, то есть всё то же самое мышление, только вывернутое наизнанку. «Я хочу тишины» — это тоже мысль. Это как пытаться увидеть собственные глаза без зеркала. Или как приказать себе: «Спи!». Чем сильнее приказ, тем бодрее организм.
Когда равновесие было почти достигнуто, зазвонил телефон. Старый, кнопочный, лежащий на подоконнике. Его дребезжание разорвало тишину, как выстрел.
В этот момент произошло то, что я называю «реализмом присутствия». Сознание, которое я почти уморил голодом, рвануло к телефону с резвостью тигра, прыгающего на мясо. Оно не просто услышало звонок — оно мгновенно создало вокруг него поле смыслов, состоящее из чистого будущего и прошлого.
«Кто это может быть в субботу в четыре часа дня? (Прошлое: обычно в это время никто не звонит). Наверняка что-то случилось. Мама? Работа? Долги? (Будущее: катастрофа). Надо срочно взять трубку, пока не отключилось, иначе я никогда не узнаю и буду мучиться до понедельника (Будущее: вечные муки неведения)».
Я смотрел на телефон. Он вибрировал, подпрыгивая на пластиковой подставке. Я чувствовал, как внутри меня поднимается цунами желания — желания узнать, желания вернуться в привычный мир нарратива и тревоги. Это было сильнее голода, сильнее усталости.
И вот тут я сделал второе открытие. Отказаться от воли к выживанию — это не просто сидеть истуканом. Это значит не брать трубку. Просто потому что. Потому что звонок — это такой же объект реальности, как чайник или воробей. Он не требует ответа. Это просто звук определенной частоты. А все истории про «срочно» и «случилось» — это декорации, которые сознание натягивает на голый звук.
Я не взял трубку. Телефон звонил долго. Наверное, целую вечность — секунд двадцать. А потом замолчал. И в этой новой тишине, которая наступила после звонка, было что-то иное. Она была не пустой, а густой, насыщенной. В ней, как в растворе, еще плавали ионы несовершенного действия, неподнятой трубки, непрожитой новости.
И вдруг меня накрыло запредельное чувство свободы. Я ничего не узнал. И мне ничего не нужно было с этим делать. Проблема, которую изобрело бы мое сознание, если бы я взял трубку, не возникла. Будущее, которое оно бы распланировало на основе разговора, не случилось. Я остался в точке «здесь», которая была уже не точкой на линии времени, а целым океаном.
Это состояние длилось, наверное, минут десять. А потом я моргнул, и радио заиграло снова. Диктор, отдохнувший и злой, включился на полную мощность. «Ну и дурак, что не взял трубку. Вдруг это была женщина твоей мечты? Или предложение работы? Теперь ты все провалил, и виноват в этом твой дурацкий эксперимент с венским стулом».
Я улыбнулся. Потому что в этом и был главный урок. Тишина — это не переключатель, который щелкает раз и навсегда. Тишина — это как дзенский лук, который нужно сажать каждое утро. Или как выключение света в комнате: тьма наступает сразу, но глаза привыкают не мгновенно.
Сознание будет всегда пытаться вернуть контроль. Оно будет использовать любые уловки: страх, желание, скуку, амбиции. Ему невыносимо быть просто инструментом, зеркалом. Оно хочет быть художником, который рисует реальность поверх самой реальности, да так густо, что холста уже не видно.
С тех пор я часто практикую это сидение. Не медитацию в строгом смысле, а именно отказ от выгоды мышления. Стою ли я в пробке, и внутренний голос начинает исступленно искать пути объезда или проклинать светофор, я напоминаю себе: «А что, если я просто постою? Если я откажусь от выгоды поиска выхода?». И машина превращается в пещеру отшельника, а вереница стоп-сигналов — в гирлянды на новогодней елке, которая никуда не едет и вполне счастлива.
Конечно, страх остается. Он никуда не делся. Я до сих пор иногда поддаюсь на провокации диктора и начинаю судорожно планировать завтрашний день в три часа ночи, или пережевывать разговор десятилетней давности, покрываясь липким потом стыда. Но теперь я знаю, что это просто программа. У нее нет надо мной власти, пока я не отождествляю себя с ней. Пока я помню, что я — не голос в голове, а тот, кто этот голос слышит.
Получается удивительная вещь. Чтобы выжить по-настоящему, чтобы почувствовать эту секунду, в которой дворник докурил и пошел грести листву, а солнце наконец пробило «простыню» облаков, нужно отказаться от воли к выживанию. Нужно перестать быть заложником собственного сознания, которое, как слепой крот, роет тоннели то в прошлое, то в будущее, думая, что это спасет его от кота, который на самом деле просто сидит и смотрит на него из настоящего.
Кот — это реальность. Она не требует от нас мыслей. Она просто есть. А сознание — это всего лишь служба безопасности, которую мы наняли за бешеные деньги, а она вместо работы устроила в нашем доме круглосуточный телеканал ужасов и мелодрам, да еще и требует, чтобы мы смотрели не отрываясь, иначе, мол, мы все умрем.
Я до сих пор не знаю, выживу я или нет. В глобальном смысле — точно нет, все там будем. Но в промежутке между звонком телефона и скрипом венского стула есть возможность выбора. Можно слушать диктора. А можно выключить звук и услышать, как тишина пахнет чаем и пылью, и как этот запах и есть, пожалуй, единственное, что стоит того, чтобы за него держаться.
Или не держаться. Ведь это тоже мысль.