Марте казалось, что в её квартире навсегда поселился холод. Он был повсюду: в комнате, на подоконнике, на разрисованных причудливыми узорами кое-где уцелевших окнах, на книжных полках и даже на семейных фотографиях. Этот незримый, беспощадный жилец делал всё, чтобы выселить отсюда девочку и всецело завладеть квартирой. Он высасывал последнее тепло из потухшей печки-буржуйки и впивался ледяными зубами в худенькое тело семилетней девочки. Марта, закутанная в старую мамину шубу, перевязанная тёплым клетчатым платком, сидела на табурете у стола и смотрела на пожелтевший конвертик, подписанный аккуратным папиным почерком: «Жизнестойкая-3. Образец». Внутри его, завернутые в лоскуток газеты «Правда», лежали семь зёрнышек пшеницы — неприметные, янтарно-коричневые, чуть больше булавочной головки. Их передал ей папа, когда санитары уносили его на носилках. Не словами — он уже не мог говорить, а глазами. Его взгляд, всегда такой ясный, устремлённый в невидимые другим ряды будущих колосьев, упёрся в дочку. Затем дрожащая, синеватая рука ткнула пальцем в карман халата. Марта нашла там конвертик. Отец слабо сжал её ручку и чуть слышно прошептал:

— Сохрани...

Отец Марты, Николай Ильич Зотов, селекционер, сотрудник института растениеводства, умер от дистрофии в ту же ночь. Марта осталась одна с семью зëрнышками в пустой умирающей квартире.

Вместе с холодом в комнатах давно уже жил голод. Наверное, он был отдельным существом, более страшным, чем стужа. Он поселился внутри худенького детского тельца, свернувшись клубком страшной, ноющей, болезненной пустоты. Он будил её ночью и не отпускал днём, навязчиво нашëптывая:

— Съешь. Семь зёрнышек — это же ничего. Щепотка. Даже не почувствуешь. Но это еда. Или свари кашицу.

Девочка, вспоминая отцовский взгляд, отгоняла подобные мысли. Покачиваясь на ослабевших ногах, набирала в кружку немножко воды, подогревала её и пила маленькими глоточками.

За водой Марта ходила на Неву. Это был уже заученный ритуал: взять саночки, ведро и спуститься с третьего этажа в парадное. С трудом она добиралась до Невы. Откалывая лёд, наполняла ведёрко студëной водой и возвращалась домой. Осторожно поставив ведро на ступеньку, переводила дух. Парадное, когда-то пахнущее воском и цветами, сейчас казалось тёмным, промозглым колодцем.

Взяв ведро обеими руками, девочка подошла к лестнице. Левая была ближе, но там, на площадке между вторым и третьим этажом, лежал тихий, неподвижный сосед. Марта выбрала правую. Каждая ступенька была испытанием. Ведро, наполненное до половины, казалось ей чугунным. Ноги стали ватными и непослушными. Она считала шаги:

— Один… Марта любила кашу. Два… Мама отдала свою пайку. Три… Папа сказал беречь семена…

Этот мысленный счёт, как верёвочка, тянул её наверх, не давая остановиться и заплакать от усталости. До их третьего этажа оставалось несколько ступенек, когда дверь тридцать второй квартиры приоткрылась. Вышла старая Анна Петровна, «блокадная балерина», как шептались в доме. От былой осанки осталась только прямая, худенькая шея. Соседка молча смотрела то на девочку, то на ведро с водой. Её глаза были глубокими и тёмными, как проруби на Неве.

— Набирала сама? — тихо спросила Анна Петровна. Голос был скрипучим, как сухой лёд.

Марта кивнула. Старуха медленно подняла исхудавшую руку и легонько, почти невесомо, прикоснулась тыльной стороной ладони к её щеке.

— Молодец. Ты сильная девочка. Только не садись отдыхать. Слышишь? Нигде не садись.

Марта снова кивнула, чувствуя в этих строгих словах что-то очень важное, почти как папин наказ.

— Наберите себе кружечку водички, — поставив ведро у ног соседки, предложила девочка.

Но Анна Петровна лишь кивнула головой в знак благодарности и медленно скрылась за дверью.

Марта перевела дух, перехватила ручки ведра и пошла дальше. До двери их квартиры — четыре шага. Немного передохнув и согревшись несколькими глотками подогретой воды, Марта пошла за хлебом. Она получила свои сто двадцать пять граммов липкого, тяжёлого, пахнущего хвоей, но такого вкусного хлеба! Девочка жевала его медленно, растягивая на весь день, представляя, что это свежая булка, пахнущая солнцем и ванилью.

А тем временем зёрнышки, завëрнутые в льняной лоскут и перевязанные верёвочкой, лежали в конвертике у неё на груди. Иногда она вынимала их, высыпала на ладонь и долго рассматривала. Они выглядели как обещание. Как папины глаза, когда он говорил о новой пшенице, которая не боится ни ржавчины, ни засухи, ни… ни войны. «Жизнестойкая-3». Она должна была давать вдвое больше зерна и выдерживать ленинградские туманы.

— Как же ты выдержишь, если я тебя съем? — шептала Марта, перекатывая зёрнышки по ладони.

Однажды голод заглушил все остальные голоса. После трёх дней, когда хлебная пайка казалась лишь горьким сном, Марта встала, решительно подошла к столу, достала конвертик. Руки дрожали. Она развернула газетный лоскуток. Зёрна призывно блеснули в скудном свете зимнего дня. Она взяла одно, поднесла ко рту. Почувствовав солоноватый запах пыли и сухого зерна, Марта вдруг увидела лицо отца. Не мёртвое, восковое, а живое: он стоял на опытном поле, загорелый, смеющийся, и в его руках колосилось золотое море — его мечта, его «Жизнестойкая».

— Сохрани! — опять услышала девочка.

Марта от бессилия и стыда тихонько заплакала, потом аккуратно завернула в газету все семь зёрен. Больше она не то что не пыталась, даже не думала о том, что их можно съесть. Девочка просто хранила их как святыню, как долг перед отцом, как память о нём.

Когда в квартире холод беспощадно сковал всё, что попадалось на его пути, девочка перебралась в папин кабинет, где стоял большой дубовый стол на низких, крепких, витых ножках. Марта плотно уложила вокруг него книги, старые пальто, покрывала и перенесла с полок вещи родителей, которыми плотно закрыла щели. Под надёжным отцовским столом она устроила что-то вроде родового гнезда, надёжной защитой которого были родительские вещи. Конвертик с зёрнышками был бережно укутан и спрятан у самого сердца. Иногда она разговаривала с ними:

— Держитесь. Скоро весна. Мы вас посадим.

Пришла весна, но не принесла еды. Принесла грязь и первую тошнотворную зелень лебеды на пустырях. Марта, как все, тоже собирала её. Как-то вопреки законам природы, быстро взрослея, превращаясь из девочки в маленькую старушку с огромными глазами, девочка выжила. Кто знает, может, это отцовские зёрнышки её уберегли? Марта поняла главное: эти зёрна были сильнее хлеба, сильнее самого страшного голода. Они были будущим. А будущее нельзя съесть сегодня. Его нужно просто беречь.

Блокадная зима сменилась летом, а потом снова пришла зима 1943-го. В начале января Марта попала в детский дом, развёрнутый в бывшей школе. Она настолько привыкла довольствоваться малым, что делилась своим пайком с самыми слабыми. Как прежде, конвертик, завёрнутый в льняной лоскуток, висел у неё на шее. Воспитатели видели, как бережно девочка его хранит и решили, что это, видимо, что-то очень важное, память о родителях.

Шло время. Настало 27 января 1944 года. В городе — грохот салюта, счастливые слëзы, смех, радость, ликование выживших ленинградцев. Блокада прорвана. Снята! Марта стояла на набережной, смотрела на людей и, радостно улыбаясь, сжимала в кулаке свой мешочек.

Через неделю она, почти невесомая, бледная, нашла в себе силы дойти до здания института. Он тоже выстоял, уцелел. В приёмной сидела худенькая женщина и что-то печатала на старой машинке.

— Мне бы к селекционерам попасть, — тихо сказала Марта и тут же добавила: — Ну к тем, что по пшенице.

Женщина подняла на неё усталые глаза:

— Детка, все, кто остался, на опытных участках. Чего тебе?

Марта, развязав шнурок на шее, вытащила мешочек и положила перед женщиной на стол пожелтевший конвертик.

— Это… это от Николая Ильича Зотова. Моего папы. Он просил сохранить. Я сохранила...

Женщина дрожащими руками взяла конверт, прочла надпись. Сняв очки, она протерла их, надела снова и внимательно посмотрела на Марту.

— Ты… ты дочь Николая Ильича? Мы думали, ты эвакуировалась… Он часто говорил про новые образцы…

— Они тут, — Маруся развернула бумажку.

Семь маленьких зёрнышек лежали на столе.

В лаборатории над ними собрались все оставшиеся в живых сотрудники Зотова. Они молча рассматривали каждое зёрнышко. Марта смотрела на них и видела худую отцовскую руку, его прощальный взгляд, в который раз слышала его "сохрани".

— Все семь. Целые. Нетронутые. Живые, — прошептал самый старший из них, Пётр Игнатьевич. Он посмотрел на Марту, и по его морщинистой щеке скатилась слеза.

— Деточка… как же ты? Ведь голодала…

— Я их есть не могла, — просто сказала Марта. — Они же папино дело. Они... жизнь.

Эти семь зёрнышек, сохраненные детской волей в страшной, бесчеловечной блокаде, посеяли на опытном участке той же весной. Взошли все семь. Из них вывели новый сорт озимой пшеницы. Он и вправду оказался жизнестойким — давал обильный урожай, был устойчив к болезням и холоду. На торжественном собрании, посвящённом регистрации сорта, Марта стояла рядом с Петром Игнатьевичем. На стол в стеклянной колбе поставили спелые, полновесные колосья, выросшие из тех самых семи зёрен.

— Этот сорт — памятник. Памятник науке, которая не сдалась в блокаду. И памятник девочке, которая тоже не сдалась и сохранила дело отца, — обратился к залу Пётр Игнатьевич.

Все встали. Аплодисменты гремели, но Марта не слышала их. Она смотрела на колосья и видела среди них светлое, мудрое лицо своего отца. Наконец-то она могла сказать:

— Папа, у меня получилось. Я сохранила...

Загрузка...