Тру лицо мокрыми от виски ладонями: секунд пятнадцать назад я облился и опрокинул стакан на барную стойку, потому что верзила с вытатуированными рукавами и красной физиономией треснул меня кием по спине. И все эти пятнадцать секунд я уговариваю себя не делать резких движений. Не вскакивать с места. Не бить под дых. Не стрелять.

Я оборачиваюсь. Фрэнк укоризненно хмурится, но пробирается сквозь толпу – думает, что мне понадобится защита. Я улыбаюсь – единственное извинение, на которое способен. Прости, братец, ты вытребовал обещание не лезть в драку, но на счёт оскорблений уговора не было. Верзила сам виноват: никакого самоконтроля, два слова о его мамочке, двух неграх и догги-стайл, и он крушит зал, доказывая свою альфасамцовость.

Народ предвкушает развлечение, только бармен и бородатый мужик бомжеватого вида продолжают перекидываться репликами, словно играя в пинг-понг: бросил-отбил, бросил-отбил. Остальные замирают, отлипают от девиц, отставляют бутылки. Девицы возмущаются, они хотят внимания, хотят, чтобы им ставили засосы на шеях и лапали сочные задницы, хотят больше выпивки и дешёвых комплиментов.

В этом баре живая музыка, и, когда выпивохи посмелее затихают, клонясь ближе к рычащему задире в ожидании моего ответного хода, а кто потрусливей – или осмотрительней – забиваются в тёмные и безопасные уголки, лишь хриплый голос размалёванной певички отскакивает от деревянных, поточенных короедом стен. Стоит ей заткнуться, и я вскакиваю, свищу, аплодирую. Она краснеет, она не видит в моём восторге иронии, в этом заведении её не балуют призывами спеть на бис, её едва замечают, и моя откровенная насмешка сходит за искреннее восхищение.

Но радость певички не длится долго, она обводит зал взглядом, и улыбка сползает с бледного скуластого лица. Она кладёт микрофон прямо на сцену, полы вечернего платья расходятся и открывают шикарный вид на красные стринги, когда она приседает. Она не выпрямляется, сидит на корточках и пялится в полумрак зала. Её смущает, что единственный поклонник, которым она обзавелась за пару лет выступлений на этой сцене, — самодовольный мажор, чужак, и Бенни-верзила рвётся намылить ему шею. Восторги чужаков здесь не ценятся; если ты очаруешь чужака, твоя репутация полетит в ад.

Мне наплевать на её репутацию, начихать, если завтра она станет парией, и последний бродяга откажется с ней заговорить. У неё наверняка есть личная трагедия, из тех, что прошибает слезу, может быть завязанная на больной матери, а может быть – на ошибках молодости. Она встаёт и отворачивается, и я любуюсь изящной линией спины, когда она отводит руку назад, показывая в пространство средний палец. Народ улюлюкает, справедливо решив, что жест предназначается мне, а я восхищённо хохочу, и на этот раз восхищение не поддельное, потому что, вашу мать, певичка послала к чёрту весь зал.

— В другое время мы бы так с тобой зажгли, что весь ваш дрянной городок не смог бы заснуть! – кричу ей вслед, и она спотыкается, прежде чем скрыться за дверью гримёрки.

Фрэнк вздыхает с обречённым видом, он прекрасно понимает, когда я сажусь на любимого конька. Его кашей не корми, дай пойти на попятную, извиниться, выправить ситуацию. Он возвышается над толпой, но его внутренний ботаник возвышается над ним, и поэтому завсегдатаи бара не беспокоятся: они видят огромного безобидного щенка, который умеет кусать разве что мамкину титьку. Примирительный оскал вкупе с атлетическим телосложением смотрится забавно, но я-то знаю – эпоха полюбовных расставаний прошла, и следы её присыпало пылью.

Я модифицировал брата, и виноватые улыбочки «ах, мой брат конченый ублюдок» — результат его помешанности на самоконтроле и великого чувства ответственности, которое не уничтожила наркоманская тяга к вампирской крови. Я подозреваю, у него есть список, включающий то, чего он придерживался раньше, находя правильным или благородным. То, чего придерживался и я — давным-давно, когда верил в победу добра над злом. Но надо же такому случиться – мы оба изменились, и теперь вся сущность Фрэнка жаждет драки, жаждет вбить кому-нибудь зубы в глотку, а я её всячески поддерживаю.

Я заказываю виски взамен пролитого. Бармен отвлекается от болтовни и словно бы впервые замечает меня, хотя за вечер я уже успел вылакать семь стопок его лучшего виски, который, впрочем, оказался редкостным дерьмом. В полной тишине бармен звенит стеклом, открывает новую бутылку, плещет виски в стакан и протягивает мне. Он не отдаёт его, удерживая между нами, как эстафетную палочку; наши пальцы соединены на стакане, а взгляды скрещены. Не будь бармен таким хилым, словно его без проблем сдует лёгкий бриз, и не копошись за моей спиной шакалы, выжидающие удобный момент для нападения, счёл бы это молчаливой угрозой.

— Угощаю, — произносит он и убирает руку. — Ты обеспечил вечерний аншлаг.

Звучит обыденно и зловеще. Я морщусь и выпиваю, подспудно сравнивая бармена с патологоанатомом, для которого рандеву со смертью – суровые будни, который так же обыденно и зловеще сообщает скорбящим родственникам, что мистер Смит, любящий отец и муж, подох от огнестрельного выстрела в живот и что, судя по сыпи на гениталиях, он болел сифилисом.

Фрэнк хлопает здоровяка-Бенни по плечу и говорит:

— Успокойся, друг.

Он отвлекает сборище пьяниц на себя, и я разбиваю стакан, потому что сегодняшний гвоздь программы – Коннор Престон. Осколки хрустят под подошвами, когда я приближаюсь к Бенни, оттесняя Фрэнка к выходу. Зал битком набит, наискосок от сцены я замечаю боковым зрением полицейскую форму, а Бенни замечает, что замечаю я, и демонстративно машет полицейским. Я рассматриваю их в упор, и полицейские вальяжно машут в ответ здоровяку.

— Коннор, — от Фрэнка не укрывается эта пантомима, он сжимает мою шею у основания спины ледяной лапищей – из-за вампирской крови у него нарушилась терморегуляция – и трясёт. – Мы мешаем отдыхать этим милым людям. Пойдём, у нас есть куда менее милые проблемы, вроде ведьм, оборотней и гулей.

Я оглядываюсь: реакция зала предсказуема, все смеются, сначала тихо и несмело – «нет, вы видели, какой клоун?», а потом громче и громче — «почему этого чокнутого засранца не упрятали в психушку?». Зал развлекается вовсю, за одним исключением. Щуплый паренёк через три столика вправо находится в полном неадеквате, трепыхается, рвётся наружу, но в баре яблоку негде упасть, и он только тыкается в потные помятые рубашки, не выпуская меня и Фрэнка из виду.

Фрэнк чует добычу, точнее видит, что добычу почуял я, и внимательно сканирует помещение; скоро он натыкается на паникующего паренька и шагает в его сторону. Следы от Фрэнковых пальцев холодят шею, и я передёргиваю плечами, потому что холодок стекает по позвоночнику и скапливается внизу живота – лёгкий страх, вызывающий сильный дискомфорт. Отсутствие чувств избаловало меня, и теперь, когда они дают о себе знать, я психую. Чувство страха пугает, я боюсь бояться за брата. Всё-таки следовало его прикончить.

— Билл? – уточняет Фрэнк. Мы выяснили имя, которым нарекла полугуля безвременно почившая мамаша. Я всадил ей кинжал в сердце. – Билл Деззил?

До двадцати лет он жил в подвале, без имени и права на солнечный свет, но на его совершеннолетие безумная мамаша ударилась в религию, начала бегать в церковь, чтобы замолить грехопадение с мерзким гулем, и перестала называть сына отродьем. Но, видимо, у безумия существует несколько ступеней: через пару лет она сбрендила окончательно, добавила в меню человеческое мясо и сделала из сына кумира, которому поклонялась, как языческому божку. Сын дураком не был, воспользовался мамашиным помешательством и сбежал.

— Его зовут Майкл Гаррисон, — поправляет Бенни. – Отвянь от него.

Народ в баре напрягается: все от мала до велика привстают со стульев, и можно без труда понять, кто таскает с собой оружие, — их руки тянутся к поясу, а в глазах сияет превосходство. Каждый в этом баре готов броситься на защиту Майкла Гаррисона и ждёт повода, чтобы размазать чужаков по стенке, словно жирных мясных мух. Тесная обособленная от мира коммуна непримирима к чужеродным элементам, она пощадит тебя, если ты быстро унесёшь ноги, и сотрёт в порошок, если не поспешишь. А чужеродным она считает всё, что не было её частью с рождения.

Они не нападают, потому что у маленькой справедливой коммуны есть правила, каждый в этом баре, не задумываясь, раскроит неугодному череп, но сделает это по установленному негласным законом порядку. Они уловили близкую кровь, но и мысли не допустили, что это будет их кровь; наша природа схожа, и поэтому мне нет нужды гадать, мучаются ли они угрызениями совести после убийства, я просто знаю – нет, не мучаются. Мы охотились на монстра, но нашли больше, чем ожидали.

— Не бойся, Билл, мы тебя не тронем, — обещает Фрэнк и незаметно показывает мне условный знак. Он врёт, потому что соединённый мизинец и большой палец означают – готовься к бойне. – Я и брат – мы помогаем таким, как ты.

Фрэнк врёт с кристально честной физиономией, вдохновляется своей ложью и врёт ещё честнее. Мы помогаем только себе; нет в поездках по родной Европе героизма и самопожертвования, мы сводим жертвы, которых требует наше буйное сознание, к минимуму. Благодаря охоте расстрельный список имени Фрэнка и Коннора Престонов не пополнился честными работягами и офисными клерками, никем другим, кроме монстров, мучающих, растерзывающих и пожирающих мирных граждан. Кто-то постигает нирвану, медитируя, а кто-то – кроша в капусту чудовищ.

Толпа разделяет меня с братом: Фрэнк продвигается к Биллу, и люди, сначала расступавшиеся перед ним, смыкают плотные ряды за его спиной. Когда он спотыкается и отступает, восстанавливая равновесие, они не шевелятся, и он упирается лопатками в их лица. В эту секунду Фрэнк паникует. Я полгода держал его в тесной тёмной каморке с затхлым воздухом и поил вампирской кровью; иногда пытал, иногда запускал в каморку тварь послабее. Неудивительно, что у него развились клаустрофобия и боязнь прикосновений.

Я вижу, как несколько посетителей ведут носом по воздуху: если лёгкую тревогу они не засекли, то аромат неконтролируемого страха буквально унюхали. Мои подозрения подтверждаются: кто-то из любопытных туристов не унёс вовремя ноги и остался здесь навсегда, удобрением для яблоневых садов, потому что трепещущие ноздри, жажда в глазах и напрягшиеся мышцы – это не эмпатия, это — инстинкт хищника, который уже пробовал кровь на вкус.

Фрэнк берёт себя в руки и продолжает идти. Посетители ему не препятствуют, но всё так же плотно обступают; они исподлобья посматривают друг на друга, словно спрашивая: «Ну, пора? Набьём наглецу морду?», но никто не решается ударить первым. Старушенция, затесавшаяся среди подвыпивших мужланов, покачивает седой головкой и прижимает к груди тряпичную сумочку, она выглядит здесь неуместней, чем слон на Северном полюсе, едва видная за широкими, в крупную клетку, спинами, и я бы не заметил её, но подвыпившие мужланы, все до единого, оглядываются на неё в поисках одобрения.

— Что, у вас тут типа старейшина? — я пялюсь на старуху в изумлении. – Ребята, вы в каком веке живёте?

— Мы уважаем старость, — Бенни тычет мне кулаком в плечо, а потом брезгливо вытирает руку. – Это вы, городские, плевать хотели на опыт поколений.

— Плевать мы хотели на философскую хрень, — я плюю на ботинки Бенни. – Важно то, что можешь пощупать, то, что действительно существует. А мудрые дурости и я сочинить могу, да вот сгодятся они, чтобы мозги идиотам засорять.

Бенни наотмашь бьёт меня по лицу, и я заваливаюсь на заставленный бутылками столик. Толпа свистит, но свист умирает в зародыше: старуха отлепляет задницу от стула, и Бенни отступает. Полицейские потягивают гейские цветные коктейльчики, уставившись в телевизор.

— Я бы понял, если бы вашей гнусной общинкой заправляла красотка с ногами от ушей. Ну, знаете – по-мужски. Но это… — я встаю со столика и переворачиваю его на сидящих. – Вы, грёбанные подкаблучники, не устали лизать вонючие морщинистые задницы? Да эту старую клячу пристрелить пора!

Зал возмущённо гудит, но старуха успокаивает свою паству жестом. Наступает оглушительная тишина, и голос Фрэнка слышен за тысячи миль вокруг:

— Билл, мы друзья, Билл, — брат выхватил чушь про имена из книжонок Карнеги: мол, если без конца повторяешь имя собеседника, быстрее втрёшься к нему в доверие. – Билл, ты особенный, но даже особенные должны соблюдать правила.

Фрэнк протягивает раскрытую ладонь – расслабься, я безоружен – и улыбается. Но Билл ему не верит и отшатывается, кричит:

— Почему вы стоите? Они же убьют меня!

И тогда Фрэнк ошибается: он сцапывает Билла за шиворот и тащит на выход. Выпивохи теряются от такой наглости и не двигаются с места, только вертят своими котелками, стараясь понять, что делают их соседи и что надо делать им. Когда-то я был свидетелем, как табун лошадей сорвался с обрыва, — одна нервная лошадка потеряла голову и понеслась, а остальной табун помчал вслед за ней. Я чувствую себя так, словно тот табун несётся на меня: с десяток растерянных, ничего не соображающих животных, которые могут и унести за собой, и пробежать мимо, не заметив. Но чего не было у тех лошадей, так это – вожака. Дряхлого, с отвислыми сиськами вожака.

— Схватить его! – скрипит старушенция, и меня впечатывают в барную стойку. – Да не его, болваны, хватайте лося!

Меня отпускают, и я сползаю на пол, кряхтя от боли. Бармен смешивает коктейль, а полицейские с интересом за ним следят. Три сломанных ребра срастаются за три минуты, рассечённая скула заживает за две, я готов к бою, и сверхъестественные вампирские возможности позволят мне устроить в баре мясорубку, но, пока я восстанавливался, толпа смела Фрэнка, и сейчас он безжизненным волосатым кулем висит между амбалами, которые приставили к его шее нож.

— Мы воспитываем в детях почтение, — говорит старуха, — и уничтожаем ересь, которая просачивается извне. Такова природа зла – отыскивать лазейки и разрушать благочестие, но мы держим ухо востро.

— Вы воспитываете фанатиков, — я толкаю Бенни, выпятившего грудь колесом. – Поёте гимны по воскресеньям? Приносите жертвоприношения? Нравится распинаться о зле – так заруби себе на носу, я с малолетства охочусь на эту пакость, и я перегрызу тебе глотку. Всем вам.

Старая сучка смеётся:

— Пустые угрозы. Ты типичный тупица-герой из кинофильма: в глазах — огонь, под курткой – пистолет, ума – кот наплакал. Мы не позволим разрушить нашу налаженную жизнь; всё, что ты видишь, — результат кропотливого труда, мы создавали это долгие годы, — создавали для своих потомков, чтобы они насладились раем на земле.

Я мысленно умоляю брата очнуться и показать, что он в порядке. Фрэнк не шевелится, а верзилы, которые его держат, перехватывают мои косые взгляды и гогочут. Верзила справа вырезает на щеке Фрэнка крест.

— Вы – мертвецы, — ору я. – Вы, — я указываю на держащих Фрэнка ублюдков, — потому что дотронулись до моего брата. А вы, — я обвожу рукой остальных, — потому что позволили им это сделать.

И я не лгу. Я дождусь, когда они расслабятся, и сотру их с лица земли, мокрого места не оставлю от этой коммуны.

— Вот чем одарил тебя твой мир, — говорит старуха. – Ненависть, агрессия и ярость. Ты разрушаешь, но великое таинство жизни заключается в созидании. Все, кто проезжали здесь до вас, — они ничем от тебя не отличались; в них кипела та же ярость, тот же иссушающий гнев. За стенами нашего дома вас миллионы, но вы все одинаковые. Одинаково бесполезные, опасные и порочные. Мы выстроили…

Я перебиваю её:

— Как ни разливайся соловьём, один чёрт – ты сбрендившая карга. У меня в бумажнике мышь повесилась, и, если я буду талдычить до мозолей на языке, что богаче царя Соломона, в кармане не прибавится долларов, пока не заработаю или не взломаю пару кредиток. Ты городишь красивые слова, маскируешь гнилую натуру за метафорами, в которых не разберёшься без хорошей порции виски, но от этого кучка сумасшедших убийц не превратится в слуг божьих, а ты – в мессию.

Её тельце словно склеили из видавшей виды обёрточной бумаги, она покачивается от сквозняка – а может, от немощи – и морщится: нос складывается неприглядной гармошкой, верхняя губа прижимается к носу, обнажая розоватые дёсны.

— Книги, на которых ты вырос, устарели. Вы тянете нас в прошлое и смеете обвинять, что мы сопротивляемся. Дремучая древность вам кажется верхом эволюции, но желание возвыситься, повелевать Вселенной старо как мир; миллионы лет назад человек мечтал приручить огонь и стать ровней богам, и сейчас он мечтает о том же. Пару тысячелетий он осваивал прямохождение, десятки – покорял Олимп, и до сих пор стоит у его подножья. Вы – тупиковая ветвь, — она чертит в воздухе прямую и обрубает её резким жестом. – Нас слишком мало, чтобы развязать войну и тем более чтобы в ней победить, но дать жизнь идее – для этого довольно и двух человек.

Кровь сбегает с Фрэнковой щеки на шею, пересекает адамово яблоко и скрывается за воротником. На рубашке расплывается небольшое красное пятно. Я аплодирую:

— Здоровская речь. Наверное, мать вместо колыбельной угощала тебя травкой.

Старуха меня игнорирует:

— Наше дитя слишком юное, и родительский долг – оберегать его, пока оно не возмужает. Мы не убиваем, а защищаемся, но перед тем как взяться за оружие – предупреждаем, и не наша вина, что вы не слышите. Вы появляетесь, вынюхиваете, а когда узнаёте правду – потешаетесь или боитесь, но всегда намереваетесь открыть нас миру, рассказать про чудаков, обитающих на краю света и отказывающихся от благ цивилизации, сделать из нас цирк уродов.

— Ну, я не такой. Я хочу сделать из вас мясной фарш.

— Очнись, — старуха не ведётся на провокацию. – Ты умрёшь, а за тобой последует и твой брат. В вашей компании ты всем заправляешь, не так ли? – она издевается, её впавшие в беззубый рот губы извиваются змеиной улыбочкой. – Он предан тебе? Можешь не отвечать, я не слепая. Он злится, но злость не помешает ему выменять у смерти твою жизнь на свою. А ты привёл его на верную гибель, ты подставил брата. Как ощущения?

— Феерические. Вот-вот начну пердеть радугой и…

Я проглатываю конец предложения, потому что Фрэнк мотает головой. Спутавшиеся патлы хлещут его по щекам, несколько волос прилипает к порезу. Он ещё не обрёл почву под ногами, но уже находит мой взгляд и подмигивает. Фрэнк веселится, и меня распирает от желания начистить ему морду: он, как утопающий за соломинку, держится за благородство и не набросится на отморозка, пока тот не развяжет ему руки. Фрэнка не вырубили, он наслаждался спектаклем, разворачивавшимся перед его попорченной физиономией, и теперь с него взятки гладки: даже для идиотов понятно, кто в этом помещении герой, а кто – чудовище.

Я успокаиваюсь и прочерчиваю на шее линию указательным пальцем, состроив жуткую рожу: когда-нибудь Фрэнк дошутится и я с него шкуру спущу, но пока моё сердце перестаёт стучать как бешеное, и я раскрываю карты:

— Кое-кто удрал от мясницкого ножа живым и здоровым. Они, правда, не просекли фишку про чокнутых фанатиков, но разболтали, что в милой деревеньке на западе Вайоминг бродят поднявшиеся из могил мертвецы, а родственники их радостно привечают, кормят ужинами на вынос и расспрашивают о загробных делах. Я и Фрэнк колесим по штатам не первый год и натыкаемся на мертвяков то тут, то там, но ни разу это не заканчивалось добром, — я достаю пистолет и направляю его на Билла. – Мы спешили сюда, чтобы спасти вас от монстров.

— Опусти пистолет, — ворчит старуха. – Кажется, Бог послал нам одинокого стрелка, вершащего правосудие, который спятил и теперь расстреливает монстров, порождённых больным сознанием. Воистину Божий промысл привёл тебя к нам, чтобы мы прервали кровавый крестовый поход и уберегли бедолаг, чей путь мог бы пересечься с твоим.

— Не то чтобы это их спасло, ведь после они могут напороться на вас, — парирует Фрэнк.

Он скользит ладонью по лезвию ножа, отводя его от горла; верзила сопротивляется, давит с видимым усилием на рукоятку, а когда это не приносит результата, в игру вступает верзила под номером два. Он бьёт Фрэнка по рёбрам, и тот свободной рукой швыряет его в другой конец зала. Мерзавец пролетает метра три, врезается в стену и стекает на пол. Красующаяся на стене вмятина и лёгкость, с какой Фрэнк отправил в полёт стокилограммовую тушу, — всё это отдаёт фантастикой, и народ таращится на него в священном ужасе. Глубокий порез на ладони и крест на щеке, заживающие с невероятной скоростью, добивают публику. Верзила с ножом шарахается прочь, а меня переполняет гордость за Фрэнка. Он… впечатляющ.

Весы склоняются в нашу сторону: фанатиков много, но на то они и фанатики, чтобы столбенеть от суеверного страха при любом удобном случае, и от оружия, которым они напичканы по уши, толку как от козла молока. Полицейские отвлекаются от напитков, однако замирают, стоит мне рявкнуть:

— Одиннадцать патронов и один меткий стрелок, — я навожу пистолет на старуху-старейшину, потом на Бенни и в конце – на милую блондиночку, жмущуюся к бородатой горилле. – Здесь найдётся одиннадцать добровольцев?

Фрэнк потягивается, разминает плечи и встряхивает растрёпанной гривой, он откровенно безалаберничает, словно не его пару секунд назад тискали амбалы; это подначка в мою сторону – мол, любуйся, братец, что со мной станется, я силач, охотник на нечисть, супергерой, а ты – нервничающая истеричка. Фрэнк подначивает меня, но соблазняется другой: я стреляю в придурка, подбирающегося к нему со спины, и придурок валится с дыркой в черепе.

— Спешите, — голосом торгаша, который суёт случайному прохожему залежалый товар, причитаю я, — осталось всего десять. Десять добровольцев. Кто следующий? – старуха бледнеет и, гремя костями, падает на стул. Мой черёд издеваться. – Ты красиво трепалась о родительском долге и защите. Ключевое слово — трепалась. Вы, злобные твари, прячетесь у чёрта на рогах, потому что ни с кем не уживётесь, сразу полезете соседу выпускать кишки. А силёнок-то нет, и количеством никак не похвастаться, и ясно, что кишки в итоге выпустят вам.

— Это не главное, — возражает Фрэнк. Меня бесит его непробиваемое спокойствие, и пустая болтовня тоже бесит – хочется приступить к десерту, помахать кулаками, в крайнем случае – проораться и выпустить пар, но не раскладывать по полочкам причины и следствия. Фрэнк читает меня как раскрытую книгу, и сказать, что не ловит кайф от моих потраченных нервов, значит соврать.

— Не перечь папочке, — огрызаюсь я и запускаю в него бутылкой пива. Фрэнк уворачивается и корчит кислую мину. Пока он ребячится, я беру под прицел столики рядом с ним, чтобы ни у кого не возникло дурной мыслишки воспользоваться его неосторожностью. – За плохое поведение папочка посадит тебя на голодную диету.

Я опускаюсь до шантажа, когда закипаю, выкладываю единственный козырь – запасы вампирской крови и его наркоманскую зависимость, желая укоротить хвост братцу, но Фрэнка роль жертвы категорически не устраивает, он не собирается примерять терновый венок и шантажирует меня в ответ:

— Тогда нужда держаться за папочку отпадёт, — бутылка оказывается крепкой, не разбивается, рикошетит от двери и катится к его ногам, он пинает её, и она исчезает под столами. – Неподходящий момент для семейных разборок, не находишь?

— Самое оно, — упираюсь я рогом. Полупьяные доморощенные маньяки прислушиваются к нашему спору, но не догоняют, о чём мы говорим; не нужно быть Полом Экманом, чтобы распознать недоумение на их лицах. – Ни звука. Ни звука о том, что я всё испортил. Ты повёлся, решил попробовать вампирскую кровь вслед за мной. Я развил мысль. Ведь ты надеялся стать таким, как я: крутым, свирепым и сексуальным?

— Я надеялся спеленать тебя как младенца, приковать к стулу в подвале и держать там, пока от одной мысли о суперспособностях ты бы выблёвывал потроха! – Фрэнк хватает за грудки первого попавшегося мужика и с яростью колотит его, не отпуская моего взгляда. Бедняга отбрыкивается, но что он может противопоставить моему братцу-лосю? Остальных мы запугали, как бы заумно выразился Фрэнк, своей нешаблонностью, а попросту – разорвали шаблон: судьба сводила их с людьми разных профессий, религий и политических убеждений, но все они были жертвами. Только Фрэнк и Коннор Престоны на жертв не тянут.

— Что вы такое? – старуху еле слышно, она задыхается, и её голос смахивает на белый шум в телевизоре – монотонное шипение, через которое пробиваются невнятные слова. П-ш-ш-ш-ш, что, п-ш-ш-ш-ш, вы, п-ш-ш-ш-ш-ш-ш, такое?

Болтаясь соплёй в руках Фрэнка, мужик невнятно бормочет, кашляет, и вместе с кровью из его рта вылетают осколки зубов. Фрэнк разжимает кулаки, мужик валится на пол, а я не могу отвести глаз от Фрэнка. Он думал получить оружие против сбрендившего меня; наверняка убеждал себя, что пару глоточков и – всё, никогда больше, и не считал сверхспособности, полученные от грязной вампирской крови, противоестественными, ведь для благих свершений, за добро, во имя всего светлого и бла-бла-бла. Он верил, что посадит зло на короткий поводок. И коммуна… Коммуна тоже.

— Это не главное, — соглашаюсь я с Фрэнком. – Вы не верите в монстров, но околачивающиеся по деревни трупы холите и лелеете. Что это для вас – волшебство феи-крёстной, милость небес или оружие массового поражения?

— Не понимаю, о чём ты, — хрипит старуха, и это последнее, что она говорит: её пальцы скребут по груди, изо рта вырывается стон, глаза то ли закрываются, то ли закатываются. Несмотря на тысячи судебно-медицинских экспертиз, прошедших через мои руки, в медицине я полный ноль, но вампирская сущность ликует: она не только подсказывает, что старуха схлопотала инфаркт, она козлом скачет от радости – ещё одна душа отправляется в ад.

И вот тут происходит неожиданное. Я торопею и никак не соображу, чем меня приложило по маковке. Очухаться не получается, уши закладывает, внутренности заливает раскалённой лавой, словно кто-то вонзил мне в живот крюк и дёргает его: раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три. Я не знаю, возможно ли, чтобы сверхъестественное клеймо требовало смертоубийства, или у меня окончательно потекла крыша, но руку готов отдать на отсечение – вампирская часть внутри меня пылает от возмущения. Я царапаю кожу от запястья до локтя, и физическая боль отрезвляет: наконец-то удаётся понять, что меня мучает.

— Кристо! – надсаживается Фрэнк. – Кристо! Кристо! Познакомьтесь с порождением ада, детки! По старушке смерть плакала половину прошлого века, но нет, старушка жила, гремела костями, не желала откланяться. И вдруг – какое совпадение: скопытилась, едва соврала грёбаному вампиру. Вампиры любят лгать. Если подумать, то работа вампиров – это лгать, соблазнять и выпивать досуха, но они ненавидят, когда лгут им. Во всяком случае у брата на этом пунктик.

— Этот пунктик по наследству мне передал отец, сучка. Там, где горы вранья, нет семьи, — собственный голос доносится издалека: в голове взрываются фейерверки, и непрерывная трескотня складывается в призрачное «Кристо». – Мог бы попросить.

Толпа трепещет передо мной. Я подпрыгиваю, и они вздрагивают как один, взгляды мечутся от моих глаз – чёрных, нечеловеческих — к пистолетному дулу; непонятно, что страшит их сильнее. Мне льстит испуганное благоговение, но я не самовлюблённый придурок, даже в свой человеческий век я был придурком героическим, не тщеславным. Потрёпанные жизнью шлюхи и пьяницы струсили перед неизвестностью, долгие годы они существовали по плану, — плану, выверенному человеком, которого превозносили, считая на голову выше себя. План рухнул, а расписавший его человек окочурился, и любой незнакомец – коммивояжёр, дальнобойщик, фотомодель, — что мог появиться в этот момент, воплотился бы для них в грозного бога. Миром правят совпадения.

— Бенни, — зову я, — зачем вам нужен гуль?

— Гуль? – переспрашивает Бенни. – Что это?

— Ёжик, который в полночь пятницы тринадцатого вырастает до слоновьих размеров и крушит что ни попадя, — я не выдерживаю: прожить два месяца бок о бок с чудесами в решете и не поинтересоваться творящейся вокруг хренью! – Это парень, который явился два месяца назад с шумом и помпой, посулил вам золотые горы и обосновался около кладбища. Ещё у него крепкая дружба с лопатой и любовь к свежим могилам.

— Мы разработали эту версию, когда не имели понятия про вас, — перебивает Фрэнк. – Но изменилось условие задачи, а значит, она требует другого подхода. Два месяца назад к общине прибивается перепуганный паренёк лет двадцати, трясётся от каждого шороха и намёков не понимает, ищет работу и комнату на съём, уходить не собирается, весь из себя – оставленный на улице в дождь котёнок. Вы ему быстро растолковали, что к чему, оружием помахали для острастки, а не убили, видимо, потому, что вид был больно жалкий. Паренёк заартачился, может с кулаками полез, может обозвал как, и вы его почти пристрелили, но он сказал… — Фрэнк задумывается и хмурит лоб. — Что-то банальное, затёртое до дыр.

— Я могу быть полезен, — подсказывает Бенни. – Он это сказал, но мы же — ни сном, ни духом… Если бы знали, что он этот, как там его… Гуль, во! – только что Бенни слыхом не слыхивал про монстров, а сейчас уже ненавидит всю их братию. — Мы бы взашей чертяку, жизнью клянусь, или свинцом нафаршировали бы, рот паршивый не успел бы открыть… Ведь жалобно так сказал, гадёныш, – и давай штучки-дрючки свои показывать, то Беном, царствие ему небесное, обернётся, то стариком Дженом, упокой его душу, Господи, станет. Мать Бена в слёзы, просит пощадить кровиночку, Дженова вдова вопит, что есть мочи. Изуверы, изверги, мол… Ну, мы и это… смилостивились.

— Дурак, — качает головой Фрэнк с сочувствием. Обращается он к Биллу. – Это с самого начала было плохой идеей.

Вокруг Билла образовалась буферная зона, он, словно сдутый воздушный шарик, завис посреди зала с обречённым видом, но слова Фрэнка дают ему пинка под зад: он больше не съёживается, пытаясь стать незаметным, а, чёрт возьми, раздаётся – в высоту и вширь, — и это не штучки-дрючки, как выразился Бенни, ничего сверхъестественного; Билла распирает гнев.

— Да что ты понимаешь! — кричит Билл. – Вся моя жизнь – огромный затхлый подвал, я устал от сырости и темноты: нескончаемые перебежки из тюрьмы в тюрьму и единственные друзья – крысы. Я – не отец, и не хочу жить, как отец, и не обязан тянуть его грехи на своём горбу. Кто его дёрнул за язык? Он отнял у меня маму и дом, ведь если бы он промолчал и довольствовался малым… Если бы он вообще вспомнил, что у него есть сын! Я бы не скитался по стране, и в детстве у меня была бы колыбелька, а не груда тряпья, и мама никогда бы не захотела меня убить. Так почему бы вам всем не пойти в задницу?

Фрэнк дёргается, и я второй раз за вечер наблюдаю дело рук своих: то, к чему я его привёл. Я, отец и бесконечная охота на нечисть. Никто не поймёт Билла лучше, чем Фрэнк. Он – самый нормальный в семье, тот, кто не просто пытался жить вне охоты – в разное время я и отец пытались вернуться к среднестатистическому житью-бытью, — а тот, у кого действительно получилось бы спокойно жить, без убийств и жестокости.

— Девчонка, — цежу я, — да тебе не в барах ошиваться, а у психологов штаны просиживать.

Фрэнк выплывает из своих кошмаров, но не парирует. Он гипнотизирует гуля, а у меня мурашки по коже маршируют: Фрэнк сравнивает себя и Билла, меня и Биллову мамашу: почему будет жить он, Фрэнк, если Билла вот-вот четвертуют, и почему жив я, если Биллова мамаша разлагается под кустом роз на заднем дворе? Фрэнка отпускает через пару секунд, за которые я успеваю известись и взять на прицел его спину.

— Мы рождаемся каждый со своим подвалом, — говорит он и скручивает Билла, замечает направленный на него кольт и вопросительно поднимает брови.

— Вдруг бы ты решил, что мой подвал необходимо пронзить осиновым колом?

Билл извивается, пинает Фрэнка в голень и пыхтит, в другой ситуации я бы посмеялся – настолько он смахивает на ежа.

— Я пальцем никого не тронул, питался обычной человеческой едой, а трупами – только когда приспичит. Проникал в морги, отыскивал свежие могилы, и никогда, — никогда не навредил бы живому существу. Пораскиньте мозгами, будь я кровожадным маньяком, тысячу раз уже кого-нибудь разорвал бы в клочья и сожрал, но обходился падалью.

— Людоед? — шокировано ахают в зале. – Выходит, неспроста он вился у кладбища.

— Навешал лапши на уши, а сам обгладывал наших родственников! – подхватывает второй голос.

— Сжечь монстра! – рычат из дальнего угла. – Сжечь!

Ярость обрушивается на Билла, и он испуганно корчится в стальном захвате Фрэнка. Народ не вскакивает с мест и не тянется к оружию, всё ограничивается угрозами струхнувшему гулю. Они сулят ему кары небесные и ужасаются, что не всё мясо мирно сгнило на косточках их сестёр, бабушек и отцов; лохматый хиппи вспоминает, как на прошлой неделе покосился памятник Доусонов, и брюнетка с ярко-алыми губами – то ли племянница Доусонов, то ли внучка, а может быть внучатая племянница – всхлипывает, другие женщины подхватывают её плач, и начинается кошачий концерт.

Свора встревоженных псов ворчит, а у меня напрочь вылетает из головы, о чём вёлся разговор, поэтому я нем, как рыба, — ни перекрикиваю бушующую толпу, ни вставляю свои пять копеек. Было бы странно, раззявь я рот и завопи, будто плохая актриса из дешёвого фильма ужасов: если вы стараетесь орать громче кого-то, то, очевидно, в вашем крике должно быть больше смысла, чем в повторяющемся звуке «а». Фрэнк шепчет что-то на ухо Биллу и шевелить задницей не собирается, его всё устраивает: зубодробительная какофония, воинствующие выпивохи и стремительно бледнеющий Билл.

Я шваркаю стулом об пол. Фрэнк кривится – «чего буянишь, братец?», а остальные продолжают складывать словесный костёр для гуля. Шум долбит барабанные перепонки, никто не потрудился убавить громкость. Я на мгновение зажмуриваюсь, швыряю стул в витрину, снося выстроенные рядками бутылки, и вздыхаю – такими темпами впервые разгромлю бар до хорошей драки. Гвалт затихает, и я показываю толпе два больших пальца:

— Супер. А теперь мотайте на ус: он — наша добыча, а со своей добычей мы разбираемся сами, — никто не спорит, и я довольно хлопаю в ладоши: — Отлично, молчание – знак согласия. А ты, рыбонька, потерял дар речи? — у Билла глаза-блюдца, а с подбородка стекает слюна, вид форменного дебила. – Ну же, заключительное слово, речь для потомков, последний ужин – приговорённым к смерти полагается подачка в утешение. Ты первый, кому предлагаю, и не то чтобы я жадничал раньше – до тебя все отбрыкивались, пока голова на плечах держалась, возможности не представлялось.

Билл, видимо, находит в моих словах надежду на помилование и хнычет:

— Я не целовался – мне двадцать четыре, а я ни разу не целовался. Девчонки обходят меня за милю и отшивают, если знакомлюсь первым. Школу я не закончил, да что там – даже её порог не переступил, а без дипломов не видать приличной работы, как собственных ушей. У меня нет ни свидетельства о рождении, ни страховок, меня не существует в природе. Материнская утроба проблевалась мною… Но разве я прошу чего-то нереального? Если существуют подобные мне, то почему бы не сыскаться и любви для нас?

— Ты просишь пощады – скуля о своей тяжкой доле? – мне надоедает развернувшийся цирк с конями. – Прости, ты парень вроде бы неплохой, правда есть одна загвоздка: власть развращает, а власть абсолютная развращает абсолютно. Ничего не перепутал, Фрэнки? – брат кивает, но его перекашивает, как всегда, когда я вставляю ради красного словца услышанные от него цитаты. – Мы не отпустим тебя. Во-первых, та ничтожная власть, которой ты обладаешь – все эти прыжки из тела в тело, уже пустила корни вот здесь, — я тычу ему в лоб. – Сто процентов ты размышлял о мести, не конкретно своей мамаше, а о мести всем без разбора? Они же тебя не любят и презирают, они заслуживают наказания.

Билл плачет. Он сдался и не сопротивляется, лишь вытягивается на носочках вверх, чтобы скрученным запястьям было удобнее: Фрэнк – та ещё дылда, из-за разницы в росте Билл практически вздёрнут над землёй.

— Они опасные и могут ударить, — хлюпает он, — избить до полусмерти и поломать кости. С мертвецами безопасно и… Дисциплина. Я не разболтанный идиот, не накинусь на первого встречного, я вообще ни на кого не накинусь.

Пока он вещает, я подхожу вплотную. Мы стоим нос к носу, только вот непонятно с кем: Билл низкий и щуплый, а Фрэнк наклоняется, словно желая расслышать чётче, словно бы он и так не в первых рядах; дыхание Билла растекается у меня по ключицам, дыхание Фрэнка – по щекам.

— А во-вторых, — говорю я зло, смотря в глаза Фрэнку, — если ты свернул на кривую дорожку без году неделя, то нас с братом абсолютная власть уже развратила. Абсолютно, — Фрэнк отшатывается, а я кладу ладонь Биллу на грудь. – Слезами нас не разжалобишь. К тому же всякий срывается – иногда накатывает, сил нет, так и подмывает разнести в щепки, что под руку подвернётся. Рано или поздно ты тоже сорвёшься и оставишь после себя гору трупов. Мы не можем позволить этому случиться.

Билл расслабляется, его улыбка безмятежна, а пульс стучит ровно. Он смирился. На долю секунды я просто сжимаю его рубашку, а потом вырываю сердце. Женщины в зале визжат, мужчины одобрительно гикают. Когда я протягиваю сердце брату, оно ещё бьётся.

— Ты что-то напутал, — Фрэнк отводит мою руку. — Моё сердце на месте.

— А моё — нет, — тёплая кровь затекает за воротник, — поэтому я дарю тебе чужие.

Я смеюсь, как гиена, наблюдая за его вытягивающимся в брезгливой гримасе лицом. Он бьёт меня по руке, и сердце летит на ближайший столик, падает в тарелку с закусками, вываливается в арахисе и сушёной рыбе. Посетители бара всё ещё смотрят на нас со страхом и тем чувством, у которого нет названия — когда видишь кого-то сильного и внушающего трепет, но отвратительного. Однако их ужас снижается градус за градусом: они считают, что мы здесь закончили — убили монстра и, собрав манатки, сейчас же свалим. Думают, что останутся в живых.

Фрэнк поднимает руку. Условный знак — остановись, прекрати, подумай. Но вампирская кровь внутри меня поёт, будит жажду убийства и нажимает на курок. Десять выстрелов укладываются в пять секунд. Начинается паника, народ подхватывается, переворачивая стулья, и кричит, налетает на стены, ломится в окна и двери. Я наслаждаюсь тем, как щекочут дёсны растущие клыки, как выворачивает суставы в руках, как, прорывая кожу, из-под обычных ногтей лезут чёрные узкие когти. Мучительная трансформация, но осознание собственной мощи перебивает боль.

Человеческий глаз не способен уследить за мной, я двигаюсь со сверхъестественной скоростью, быстрее ветра и пули, быстрее света и звука — разрываю глотки, перебиваю позвоночники, выпускаю кишки и проламываю черепа. В баре становится тяжело дышать от невыносимо густого запаха железа, и боковым зрением я вижу, когда Фрэнка срывает — вампирская жажда побеждает окончательно и бесповоротно, задвигая человечность в уголок подальше. Вдвоём мы расправляемся с деревенскими за пять минут.

Я облизываю окровавленные пальцы. Божественно. Желудок голодно рычит, но я подавляю инстинкты — окончательно опускаться до вампирских ублюдков не собираюсь. Иногда, в пылу драки, на адреналине, когда запах смерти забивается в нос, — почему бы не попробовать каплю-две крови, не почувствовать триумф на вкус? Но становиться богомерзкой нечистью не в моих планах.

— Обязательно было?.. — Фрэнк не договаривает и блюёт прямо на чью-то раскроенную голову. Полупереваренный ростбиф растекается по розовато-серому мозгу. — Убивали не все. Мы смешали всех в кучу — убийц и невинных. Смешали и разодрали. Зачем, Коннор?

— Они знали! — меня распирает мгновенной яростью. Слабак, вечно жалеющий всех вокруг. Ничтожество. В гримёрке за сценой сдавленно всхлипывает певичка, но — плевать, тоже скоро сдохнет, никуда не денется. — Пока одни из них убивали, другие молчаливо поддерживали. Все в этом посёлке монстры! Все!

— Знаешь что? Отсоси! — Фрэнк сплёвывает и тычет в меня пальцем. — Я не собираюсь тебе помогать. Жду в машине. Приятной уборки, Золушка.

Когда он исчезает за дверью, я громко зову:

— Эй, дорогуша! Выходи! Сегодня вся выпивка за мой счёт.

Тушь размазана по щекам певички уродливыми чёрными разводами, помада расплылась алым пятном вокруг рта, нос покраснел и распух. Некоторым женщинам идут слёзы и потёкшая косметика, но не ей. Платье перекрутилось, разрез с бока переехал вперёд. Ноги дрожат, подворачиваются, словно у новорождённого оленёнка. Я разливаю виски по двум стаканам, жду, пока она возьмёт свой, чокаюсь и выпиваю залпом. Певичка повторяет за мной, закашливается, но тут же тянется к бутылке и пьёт прямо из горла. Сильна — вылакала почти половину и не поморщилась.

— Развлечёмся?

Я кладу ей ладонь на поцарапанное колено и веду вверх, по внутренней стороне бедра, туда, где в разрезе платья темнеют трусики. Она бездумно пялится на меня пару секунд, а потом опускает взгляд и с недоумением смотрит на мою руку, но быстро переключается обратно на бутылку, делает пару глотков, остатки выливает в мой стакан.

— Нет, заканчивай.

— Без прелюдии будет сложновато.

— Не юродствуй, — обрубает она с пьяным бесстрашием. — Только, пожалуйста, я не люблю боль.

— Всё в твоих руках, детка, — я успокаивающе хлопаю её по ляжке, как встревоженную кобылу, и направляюсь к выходу, стараясь не замарать ботинки. Раскидываю тела, образовавшие затор в проходе, и, наконец, выбираюсь на улицу, глубоко вдыхаю свежий ночной воздух. До неё доходит, когда я, подперев дверь снаружи, достаю канистру из багажника — певичка бросается в окно, только вот рыхлый толстый мужик насадился на стекло своим пузом и перегородил выход, а в другом окне — сразу четыре человека сплелись в последнем объятии, в отчаянной попытке сбежать.

— Всё в твоих руках, детка, — повторяю я и бросаю спичку, а она воет раненым зверем и пихает труп толстого мужика в зад, старается его вытолкнуть, но всё тщетно, и скоро огонь перекрывает ей путь, языки пламени лезут внутрь и обжигают её заплаканное лицо. Бар превращается в кострище.

Вечер субботы — священное время в этом посёлке, все собираются в баре и, попивая пиво, обсуждают сбор урожая, восставших из могилы родственников и жестокие убийства заплутавших путников. Райское местечко. Одна большая улица — по бокам милые деревянные домишки с черепичными крышами, а в самом конце — двухэтажное кирпичное здание, школа, где подрастающее поколение набирается сектантской мудрости. Судя по подслушанным разговорам, детвора туда переезжает с семи лет и до совершеннолетия живёт отдельно от родных, пересекаясь разве что на улице.

Бросаю канистру в машину и, достав из сумки запасные патроны, перезаряжаю пистолет. Когда щёлкает затвор, на пустынную улицу выползает заспанная баба в коротких шортах и футболке в облипку, с каждым шагом её живот дрожит, словно желе. Я стреляю. Гром выстрела будит тех, кто ещё не проснулся, и они с недоумённым выражением на физиономиях тоже выглядывают разузнать, что же случилось. Любопытство сгубило кошку. Шесть выстрелов. На всякий случай я последовательно обхожу все дома, обыскиваю каждый закуток. Никого.

В школе мне делать нечего — мелочь пузатая, что с них взять? Но интуиция подталкивает в спину, нашёптывает, что проверять следует от и до, что познавательная лекция про незаконность убийств маленьким сектантам не помешает — чужой пример не так впечатляет, как личный опыт. В просторном холле темно, выключатели клацают впустую — электричества нет. Поднимаюсь наверх.

Посреди лестничной площадки между первым и вторым этажами сидит мальчик лет восьми в пятне лунного света и причёсывает большую, с половину себя, куклу, распутывает её золотые кудряшки. Я притормаживаю, пялюсь на него, как кретин, постукивая пистолетом по бедру, и, пока пытаюсь хоть что-то сообразить, пацан откладывает расчёску и начинает плести косички. Откашливаюсь, и он поднимает на меня взгляд — жёлтые глаза с потусторонним зеркальным блеском, — по его лицу пробегает рябь, черты лица изменяются, плавно перетекают в другие, очень знакомые — на меня смотрит Билл Деззил с худого детского тельца. Я направляю на него пистолет.

Ребёнок фырчит, отшвыривает куклу и бросается вперёд со сверхъестественной скоростью, я не успеваю отреагировать и роняю пушку, когда маленькие острые зубки впиваются мне в запястье. Гадёныш урчит, я чувствую, как он облизывает место укуса, лакает текущую кровь, и бью его головой о перила. Пацан, разжав челюсти, падает на ступени, и скалится, его рот вымазан тёмно-красным, между зубами застрял кусок мяса. Моего чёртового мяса! Выпускаю когти и щерю клыки, подступаю ближе, когда его лицо снова дрожит и переплавляется во что-то новое — теперь я смотрю на самого себя. Хитрожопый перевёртыш — думаешь, рука не поднимется искромсать собственную морду?

— Свихнувшаяся мразь! — Фрэнк нарисовывается, когда я всаживаю когти мальчишке в гортань и проворачиваю. Отвратительный хруст. Кровь фонтаном брызгает вверх. Брат стреляет мне в спину. — Это же ребёнок! Чёрт возьми… Что мы творим? Почему? Коннор, мать твою, это же ребёнок!

Он запускает пальцы в волосы и тянет с отчаянным стоном, отводит дробовик влево. Почти не касаясь лестницы, я слетаю вниз, врезаюсь плечом ему в грудь, и мы падаем, боремся, с пыхтением катаемся по полу, и это не старая добрая драка, а до безобразия неумелая потасовка, и она быстро надоедает. Я оглушаю Фрэнка хуком справа и добавляю коленом в живот, хватаю за шкирку, вытаскиваю на улицу и, вытащив ремень из шлёвок джинсов, скручиваю ему руки, привязываю к трубе водостока.

— Жалеешь, что отказался от добавки? — я присаживаюсь на корточки, поднимаю его голову, придерживая за подбородок. — Ломался, как девка. Всё не признаешь, что крепко подсел? Давно пора бы смириться, расслабиться и получать удовольствие, братец. Вампирская кровь делает нас богами.

— Кодекс охотников! — орёт он мне в спину, когда я возвращаюсь в школу. — Мы не воюем с детьми! Вспомни про честь, чокнутый урод!

— Это не дети, — говорю я пустому холлу, — а нечисть.

В школе выходит всё быстрее, чем в баре, но и не так чисто — вместе с мутацией от гуля детям передалась и ярость хищника, но в них нет трусости Билла и его слабости, в них бьёт ключом желание выжить любой ценой, и они не бегут, не прячутся, не рыдают, а набрасываются скопом — визжащей толпой зубастых тварей с детскими личиками, — и у меня не остаётся времени для аккуратности, убиваю быстро и грязно и, когда всё заканчивается, я в буквальном смысле оказываюсь залит кровью с головы до ног. Чёрт, эта футболка мне нравилась.

— Никого не пощадил? — Фрэнк выпутался и, устало понурив голову, сидит на крыльце.

— Они заразили всех. Это был их выбор — превратить собственных детей в монстров. И трупы наверху тоже их вина.

— Вечно перекладываешь вину на других, — он вскакивает и широкими шагами идёт вниз по улице. — За твои заслуги тебя бы в большинстве стран приговорили к смертной казни.

— И ты бы жарился на соседнем электрическом стуле.

Фрэнк молчит, только челюсти стискивает так, что желваки играют, и оглядывается, когда думает, что я не вижу, — гипнотизирует тёмные провалы между деревьев, разыскивает что-то в проходах между домами и часто трогает наручные часы. Весь его вид выдаёт скрытое нетерпение, и мне правда хотелось бы ошибаться, но я знаю, чего он ждёт. Когда мы подходим к машине и Фрэнк бросает ещё один нервный взгляд по сторонам, я толкаю его в плечо:

— Неужели тебя разжалобили слёзки нечисти? Напомнить, что людей они считают за вкусную и питательную еду? — я отдал брату столько сил, вложил в него столько надежд. Верил, что он поймёт, надо лишь показать. — Жажда, которую пробуждает вампирская кровь, лишь сотая доля того, что сидит внутри этих тварей. Ты чувствуешь это. Ненависть, ярость, смерть. Они — это смерть.

Он продолжает молчать, но это не ожидающее молчание — мол, да, весьма интересно, пожалуйста, продолжайте, а равнодушная отчуждённость. Фрэнку всё равно, плевать он хотел на мои откровения и душевную боль, на то, какие страдания мне причиняет его глупая мягкосердечность.

— Не замыкайся, Фрэнк! Мы так давно не говорили… Вечные дела, дела, дела и жизнь от охоты до охоты. То чудища поболтать не дадут, то отец заводит шарманку и пытает нудными нотациями. Но сейчас отличный момент!

Я обвожу рукой пространство вокруг себя. Догорающий бар, домишки с тёмными окнами, трупы, чёрными пятнами лежащие на дороге. Но брат снова отвлекается, тайком сканирует местность, будто ждёт, что из кустов выпрыгнет Супермен и установит мир во всём мире. Я закрываю глаза, стараясь успокоиться, но бешенство накатывает волнами и, в конце концов, заполняет каждую клеточку моего тела. Притягиваю Фрэнка за шиворот, прислоняюсь лбом к его лбу — глаза в глаза, не отвернёшься, не отвертишься.

— Знаешь, что имеет значение? Семья и только она, Фрэнк! — я пытаюсь до него достучаться, передать свои мысли ему, открыть очевидную истину. — Наша планета гниёт и медленно разлагается, и виной всему эти монстры! Они зло, Фрэнк, и мы выжигаем это зло. Держимся вместе и выжигаем!

— Твой чёртов огнемёт давно пора заткнуть, — брат не спорит, а констатирует факт. Я вижу его отчуждение, почти на физическом уровне ощущаю, как он ставит на мне крест.

— Я вырастил тебя.

— Кем?

— Хорошим человеком.

— Монстром. Чудовищем по своему подобию, — Фрэнк скашивает глаза в бок, и у меня срывает чеку. Я бью его в пах, но он уходит вправо и прикрывается бедром, почти достаёт меня апперкотом и пытается дожать двойным джебом. Вампирская кровь всё ещё не усвоилась полностью, всё ещё течёт по его венам, но Фрэнк, как всегда, брезгует пользоваться сверхспособностями, снова борется за свою человечность, не осознавая, что истинная человечность — самопожертвование ради победы. Я отдал всё и отдам ещё больше, если потребуется. Если мой наивный младший брат не одумается.

— Кого-то ждёшь? — кричу и бью лбом ему в переносицу, а после одним ударом выбиваю коленный сустав. Секунду перевожу дыхание, подхожу к багажнику и достаю небольшую сумку, спрятанную под сменой одежды. С её насквозь промокшего дна срывается несколько тёмно-красных капель. — Может, её?

Когда я вытаскиваю голову, Фрэнк белеет, как мел, и начинает трястись, в полном молчании открывая и закрывая рот. При жизни вампирша была довольно-таки милой, с бледной кожей, чёрными волосами и медово-карими глазами. До красавицы не дотягивала — слишком крупный нос и тонкие губы, но влюбиться в такую — раз плюнуть. Очарует, задурит мозги, наобещает с три короба и убедит сбежать от родных, бросить семейное дело.

— Фрэнки, успокойся… Эй, Фрэнки! Дыши, вдох и выдох, вдох и выдох. Всё позади, Фрэнки, я сделал всё за тебя, — бросаю голову на землю, опускаюсь на колени и обнимаю плачущего брата, утешающе глажу по спине. — Она мертва и больше не обманет, не навешает лапши на уши. Тебе даже руки пачкать не пришлось, старший брат всё сделал за тебя. Семья на то и нужна, верно?

— Верно, — всхлипывает Фрэнк и сжимает меня до боли, а в следующую секунду вгоняет под рёбра нож. Вытаскивает и снова засаживает, но в этот раз метит в сердце. Лезвие натыкается на кость, соскальзывает и оставляет поверхностную рану. Мне грустно, я этого не хотел. Радость сменяется печалью. Перехватываю его руку, целую в лоб — так в детстве я отгонял от него кошмары — и говорю тихо:

— Мне жаль, Фрэнки.

Кровь брата горячая, вкусная, сытная. Чистая амброзия. И её так много, она льётся нескончаемым потоком, наполняет жизнью и силой. Терзавшая меня жажда затихает одновременно с братом — его тело застывает, лицо превращается в восковую маску. Я шепчу молитву, прося ангелов принять Фрэнка на небеса — несмотря на сотни убийств, он всегда был воином рая, истово сражаясь со злом. И, видимо, меня поглощает религиозное исступление, потому что я не слышу шороха позади и реагирую, лишь когда опасность в прямом смысле врезается в спину.

Окровавленный мальчик, я запомнил его лицо, когда вспарывал ему живот. Разъярённый маленький мальчик, которому желание отомстить дало силы проползти от школы до нашей машины. Умирающий мальчик, отвратительный монстр, который испортил всё. Он обессиленно падает мне на грудь, но я не могу столкнуть его, потому что не чувствую ног и рук, — не чувствую вообще ничего, могу лишь смотреть на звёздное небо, но зрение стремительно слабеет, и я понимаю, что, кажется, тоже вот-вот отправлюсь на тот свет.

Загрузка...