Холод в ту ночь был живой, ползучей отравой, впивающейся в лёгкие. Сырая луна бросала на землю пятна гнилостно-жёлтого света.
Знахарь шагал прочь от деревни, провожаемый скудными огоньками отдаляющихся изб.
Впереди ждала чёрная зубчатая стена деревьев. В воздухе прел дух хвои и влажной глины. Тропа, вилявшая под ногами, словно испуганная змея, вела в древний, не знающий пощады, храм.
На пороге леса — тишина.
Глубже —
одинокий крик совы. В пасти холодного мрака хрустнула ветка — предупреждение о том, что в лесу всегда есть кто-то.
Топь открылась перед знахарем внезапно — огромная, зияющая впадина, заполненная тёмной, как сажа, водой.
На самом краю затхлой травы, у корней сидела она.
В лунном свете её кожа мерцала бледностью. Дева была юной, хрупкой и совершенно нагой. Длинные волосы покрывали её тело, как траурный саван, но не могли скрыть дрожи.
Пленница подняла голову. Зелёные глаза были полны такой тоски, что смотреть в них было всё равно, что заглядывать в колодец, на дне которого лежит твоё собственное отражение.
— Уходи, — прошептала она. — Оставь меня. Я не буду…
Знахарь вытащил из зипуна небольшой холщовый мешочек, перевязанный жёстким корнем. Из него доносился слабый, едва уловимый звон.
— Ешь, — сипло бросил он, протягивая свёрток.
Она отшатнулась, прижавшись спиной к коре ольхи.
— Нет! Я не хочу этой пищи.
— Таков договор, — твёрдо произнёс знахарь и бросил мешочек к её ногам. — Ешь, или голод заставит тебя пойти в деревню. А я не позволю.
Он развернулся и зашагал прочь.
Когда его шаги окончательно затихли в чаще, с болота донёсся звук. Тихий, жадно-сдержанный. Шуршание разрываемой ткани. Слабые, заглушаемые всхлипы и чавканье.
Наступивший день был не лучше ночи. Стёганое небо нависло над деревней. Воздух был болен. Из леса доносился надсадный шёпот, будто само болото пыталось выговорить:
«Ма-ре-на… Ма-ре-на…».
Имя, ставшее для знахаря погребальным звоном.
Когда синие сумерки уже слизывали последние краски с крыш, в его избу ворвался живой ужас. Это была Анфиса, молодая вдова с глазами, выгоревшими от слёз. На руках она держала своего сынишку, Ванютку. Мальчик лежал без движения, а его маленькое тело пылало жаром. В широко раскрытых глазах плавала пугающая пустота.
— Степан Петрович… батюшка… — голос Анфисы звучал с надрывом. — Опять… опять ему это является! Бабуля твоя покойная говорила, только ты можешь… Спаси!
Знахарь молча отступил, впуская её в избу. Его взгляд скользнул по пылающему в печи огню. Он резко отвернулся, будто пламя обожгло его. В памяти на миг вспыхнуло зарево пожара в амбаре, где когда-то погибла его Марина. Сам он лицом обгорел так, что одного уха и вовсе не стало.
Он указал Анфисе на лавку, а сам задул все лучины, оставив лишь одну-единственную свечу.
Обряд начался.
Сперва знахарь достал из-за иконы, старый, тщательно отполированный гребень, принадлежавший его покойной жене. Он провёл почерневшим от времени гребнем по воздуху над телом ребёнка, шепча что-то беззвучное. Казалось, он вычёсывал тугие нити болезни.
Потом он взял пучок сухих трав и поднёс к свече, наполнив избу горьким дымом.
Тем временем, конюх Федька, прильнув глазом к щели в сенцах, наблюдал за происходящим. Он видел, как знахарь, закончив целебный ритуал, приготовил для ребёнка деревянную чашу с тёмным отваром. После, целитель достал маленький берестяной туесок и поднёс его к губам Ванютки.
— Выдохни, — сипло приказал знахарь. — Выдохни свою хворобу сюда.
Мальчик судорожно выдохнул. Из его рта выпорхнула тёмная полупрозрачная птица и скрылась в отверстии туеска. Лицо знахаря мгновенно исказилось, будто он принял в себя часть той боли, что владела ребёнком.
Перед самым рассветом жар спал. Ванютка заснул. Анфиса, рыдая от облегчения, ушла, осыпав знахаря благодарностями. Тот лишь молча кивал, держась за откос избы ослабевшей рукой.
Федька наблюдал.
Он, замирая от холода и любопытства, ждал, спрятавшись в сарае.
На душе у него было неспокойно. Вспоминались слова старосты:
«Нечистое дело затеял наш знахарёк... Ночами куда-то хаживает... Проследить бы».
И верно — от такой сильной болезни за миг отхаживает.
«Не спроста, — мекнулось у парня, — после пожара того, после Маринкиной погибели, он себе покоя не находит. Это он не Богу молится, а чёрту душу за лечение отдаёт... Ох, не к добру это...»
И как только знахарь выдвинулся в лес, Федька прошмыгнул за ним. За каждым пнём прятался, дышал в кулак. А дойдя до самой топи, приник за сосной — и обомлел.
Видит — девица молодая, голая, с длинными волосами белыми. Сидит, плечиком трясётся, плачет. И такая в ней невинность была, что сердце у Федьки сжалось.
«Держит он её, зверюга, — пронеслось в голове. — ... дитя совсем».
Федька задумал девицу непременно освободить, да выдать изверга окаянного людям на суд. Дождавшись, пока знахарь уйдёт, он подошёл к пленнице.
— Он мучает меня… — голос её был тих. — Помоги... Дай дотронуться… до живого тепла… мне согреться бы…
В тот миг, когда их руки должны были соприкоснуться, воздух застыл. Прекрасное лицо девы исказила гримаса, в которой не было ничего человеческого — только древняя, торжествующая жадность. Хрупкое тело её вытянулось, почернело. Кости затрещали.
Там, где только что сидела она, вздыбилась исполинская, покрытая грубой шерстью туша. Пустые глазницы, залитые чёрными как смоль слезами, уставились на Федьку, а ветвистые рога впились в само небо. Это была сама Трясина, обретшая плоть и голод.
— ДУ-У-УРАК!
Оглушительный рёв ударил по ушам.
На краю поляны стоял знахарь. В его поднятой руке сверкал гребень — крохотная костяная лодочка в бушующем море тьмы.
— Не смотри! — его голос сипел от ярости. — Она предстаёт тем, кого ты жаждешь увидеть! Ты сам вылепил для неё эту личину!
Знахарь надвинулся на существо и швырнул к его подножию свой зипун.
— На! Мою шкуру! Мою плоть! Жри! — крикнул он, опускаясь на колени. — А это… мою память. Мою любовь. Бери. Уговор исполнен. Я отдал тебе всё, что имел, чтобы спасти их от тебя после того пожара! Отпусти их! — он смиренно положил гребень на влажный мох.
Но Хозяин Трясины лишь медленно повернул свою чудовищную голову. Пустые глазницы уперлись в Федьку.
—МА-А-ЛО… — проревел он. — НУЖНА НОВАЯ ПЕЧАТЬ ДЛЯ БОЛОТА. ТОТ, КТО ЗОВЁТ, ДОЛЖЕН И ПЛАТИТЬ.
Он сделал шаг, и земля содрогнулась. Исполинская тень накрыла Федьку, но знахарь бросился наперерез.
—Я СКАЗАЛ, ХВАТИТ!
Он шагнул навстречу чудовищу. Как палач, пришедший казнить самого себя.
— Вечный покой… — его шёпот был почти неслышен.
Чудовище накрыло его. Раздался звук, будто ветер задул последнюю свечу. Не стало ни знахаря, ни зверя — лишь мягкий молочный туман медленно полз в трясину.
Федька очнулся к вечеру. Солнце едва пробивалось сквозь чащу. Болото лежало перед ним обманчиво спокойное.
В деревне Анфиса рассказывала, что сын её выздоровел будто по волшебству. Про Степана Петровича говорили, что он, видно, ушёл в лес навсегда, как и подобает старому знахарю.
Но Федька-то знал правду.
Иногда он ходил к тому болоту. И в туманные рассветы, когда природа стиралась до призрачных контуров, ему чудилось, что на том берегу стоит огромный, как скала, одноухий Лось.