Край света
«Я стал чужим для братьев моих и посторонним для сынов матери моей.»
Псалом 68:9
(Ла-Корунья. Март 1701 года)
Атлантический ветер обжигал лицо ледяной сыростью, неся с собой соленую пыль и клекот чаек. Гонсало стоял на причале, вглядываясь в очертания города, и его столичная душа сжималась от тоски. После сухого, продуманного величия Мадрида и пышной, пряной жары Севильи Ла-Корунья казалась ему краем света — суровым, однотонным и откровенно бедным. Каменные дома теснились друг к другу, словно пытаясь согреть друг друга, а небо было затянуто бесконечной серой пеленой, сливающейся со свинцовой водой океана.
В гарнизоне его встретили с вежливым, но стойким безразличием. Он был «мадридцем», чужаком, присланным сверху, и это читалось в каждом взгляде.
Первый случай произошел на следующий же день. На утреннем построении Гонсало заметил, что солдаты стоят вразнобой, а мундиры некоторых больше походили на одежду рыбаков.
— Рота, смирно! — его голос, отточенный на плацу столичной гвардии, прозвучал как хлопок бича.
Офицер, капитан Монтеро, лениво щурясь на ветру, буркнул: — Сеньор подполковник, здесь не Мадрид. Люди с ночных патрулей, дайте им отоспаться.
Второй случай был еще красноречивее. На инспекции порохового склада Гонсало поинтересовался, ведется ли журнал учета. Дежурный сержант смотрел на него с искренним непониманием.
— Зачем, сеньор? Порох есть — и слава Богу.
Вечером он сидел в пустом, холодном доме, который снял. Дом был скромен по местным меркам, но после его тесной казенной квартирки в Мадриде казался просторным. Из окна открывался вид на бесконечный, неукротимый океан. Гонсало взял перо и начал письмо Каталине.
«…Город этот суров, моя дорогая, и люди словно пропитаны этой соленой влагой до костей. Но дом наш, я уверен, ты сможешь наполнить теплом. Представляю, как наша дочь будет бегать по этой гостиной, а мы с тобой вечерами будем слушать, как за стенами воет ветер, но нам будет уютно и безопасно. Места здесь много, хватит и для моих книг, и для твоего рукоделия. Мы вполне сможем поставить клавесин для нашей Бланки…»
Он писал полные осторожного оптимизма слова, но сам смотрел в темнеющее стекло, за которым бушевала чужая стихия, и чувствовал острое, гнетущее одиночество. Он был здесь чужой, «белый ворон», и предстоящая битва за порядок в гарнизоне пугала его куда больше, чем любое сражение.
Ла-Корунья. Апрель 1701 года.
Ветер на мысе Сан-Антон был таким, что казалось, вот-вот сорвет с земли не только треуголку, но и сами старые пушки, ржавеющие на своих лафетах. Гонсало, не обращая внимания на хлеставший в лицо дождь, медленно обходил позицию. За ним, ежась от холода и явного раздражения, топтались комендант форта, пожилой капитан, и пара офицеров.
— Кто отвечает за состояние орудий? — голос Гонсало резал шум ветра, как нож.
— Сеньор подполковник, — начал капитан, — погода здесь такая… Соль разъедает металл быстрее, чем саламандра.
Гонсало молча подошел к одной из пушек, дотронулся до затравки пальцем в перчатке и показал забитое грязью и ржавчиной отверстие.
— Эта «саламандра» не выстрелит, а разорвется, поубивав ваших же артиллеристов. Журнал учета стрельб? — Он повернулся к коменданту.
Тот растерянно пожал плечами: — Сеньор, мы стреляем раз в год. Чего его вести?
— С сегодняшнего дня — будете вести. И провести учебную тревогу. Хочу видеть, за сколько минут расчет займет позицию и подготовит орудие к бою.
Лица офицеров вытянулись. Учебные тревоги? В такую погоду? Это было неслыханно. Но приказ был отдан тоном, не терпящим возражений. Профессионализм нового подполковника был не просто строг — он был чуждым, почти оскорбительным для этой забытой Богом и командованием окраины.
Неделю спустя губернатор давал прием — Гонсало даже не запомнил, по какому случаю. В зале, пахнущем морем, воском и дорогим вином, Гонсало чувствовал себя еще более одиноким, чем на том ветреном мысе. Столичный мундир выделялся среди более простых одеяний местной знати. К нему подходили, обменивались парой вежливых фраз и отступали, словно боялись заразиться.
И тогда к нему направился сам дон Фадрике де Андраде, граф де Рибадавия. Мужчина лет пятидесяти, с лицом, обветренным не столько океанскими бризами, сколько холодной надменностью, и пронзительными, как лед, глазами. Он был не просто богат; он был плотью от плоти этой земли, ее негласным правителем.
— Дон Гонсало, — произнес граф, не протягивая руки и не удостаивая его титула подполковника. Его голос был тихим, но каждое слово падало, как камень. — Слышал, вы уже успели внести… оживление в нашу сонную жизнь. Учебные тревоги. Инспекции. Очень деятельно.
— Служба, ваша милость, — нейтрально ответил Гонсало.
— Служба, — граф усмехнулся, и в его глазах не было ни капли веселья. — Конечно. Мадрид всегда так заботится о наших глухих углах. Только когда эта забота становится слишком навязчивой, она начинает… мешать. Местным делам. Торговле. Сложившимся порядкам.
Он сделал паузу, давая словам висеть в воздухе, тяжелым и зловещим.
— Надеюсь, суровость нашей галисийской весны не заставит вас пожалеть о мягком климате столицы. Здесь чужакам бывает… неуютно.
С этими словами дон Фадрике кивнул едва заметно и отошел, к нему тут же прильнула свита из местных дворян, бросивших в сторону Гонсало уничтожающие взгляды.
Гонсало стоял один, сжимая в руке бокал с недопитым вином. Это было не просто аристократическое высокомерие. Это было предупреждение. Четкое и недвусмысленное. Его деятельность кому-то серьезно мешала. И этот «кто-то» обладал здесь реальной властью, против которой казенный авторитет подполковника из Мадрида мог оказаться бессильным.