Любая живность, которая заводится у вас дома, потом трудно выводится. Это как с пятнами на текстиле. Завести легко. Посадить, проще простого. А вывести…

И все равно след остается. Длинный.

Вот, представьте себе, вы сидите спокойным летним вечерком у себя на кухне, на четвертом этаже и, скажем, пьете чай. Окно распахнуто настежь, ибо уже вечер и потянуло с улицы не перегретым асфальтом и мазутом, а вполне ощутимой прохладой, некой трудно уловимой, но свежестью. Это, своего рода, удовольствие, после долгого и душного дня, сидеть расслабленно и попивать горячий, это важно, именно горячий чаек и млеете. На лбу и лысине у вас пот, на лице блаженство, на столе чайник с заваркой, на плите чайник без заварки. Есть всякие вкусности к чаю. Все в шаговой доступности, а при ранее существовавших нормах строительства и вообще – рукой подать.

Представили?

Дело все в том, что долго счастливым или умиротворенным, сейчас любая возможность умиротвориться дорогого стоит, не будешь. Всегда что-то мешает. Это какой-то закон природы. Жестокий, но справедливый. И так…

В открытое настежь окошко на четвертом этаже залетает вот такой вот таракан. Большой, не то слово, а скорее длинный, рыжий и явно беременный. От неожиданности вы выливаете весь стакан чайного содержимого себе на, скажем, брюки. Где-то немного ниже пояска. Ну, где-то туда.

Стакан, естественно, отлетает от вашей руки, как выпущенный из пращи. Или чашка? Неважно. Важно, что он разбивается. Или она? Опять же, неважно. Важно, что осколки по всей кухне, а таракан от шума и гама, от ора матерного, пугается, как ребенок и убегает куда-нибудь в коридор. Быстро убегает.

К выбору домашних животных нужно относиться очень ответственно. Им же потом жить с нами. И если неправильно выбрали вы, страдать будут все. Есть люди, которые недолюбливают жесткокрылых. Любых. Есть те, кто их терпит. Есть те, кто все-таки любит. Те, кто любит, почему-то любит не каких-то там беспризорных и шелудивых, а вполне конкретных и породистых. Можно ли считать крупных, крупнее и длиннее обычного, за племенных? Думаю, что можно. Но, думаю, что не всех.

Что делает человек, который терпеть не может тараканов, когда их видит? А? Правильно снимает тапок и шварк его, шварк. И еще раз, шварк.

Часто человек поступает инстинктивно, не подумав. Обожженый и злой, снимает тапок и босиком по осколкам стекла и фарфора, с криком «твою мать», высоко поднимая возмущенную руку, буквально кидается на борьбу за правое дело. Или левое, если поднимает левую руку с тапком. Или…

Весь коридор в крови, кухня в осколках стекла и тоже в крови, из раскрытого окна хорошо уже тянет прохладой. Я бы сказал, протягивает и поддувает. Вы уже битый час шаритесь под полками для обуви и одежными шкафами, в тысячный раз перетряхиваете поочередно обувь и одежду, заглядываете туда, куда при спокойной жизни еще бы сто лет не сунулись, а результата – нет.

В смысле, результат как раз есть, но он явно не тот, который нужен.

Всю следующую неделю вы скупаете бытовую химию и мажете, и пшикаете, и рисуете. И вы уверены, что, если, вы эту вонь чуете, то и все остальные и подавно подохнуть могут. И немного успокаиваетесь, но перед открытым окном в банном халатике свои чаи уже не распиваете. Потому что подозреваете. Люди очень впечатлительны. Очень. У вас дома пахнет химией. Сильно и мощно. Но еще через неделю вы вдруг с удивлением замечаете маленьких, нежных, едва только вылупившихся черномазеньких жесткокрылых. И понимаете, они завелись. И вздыхаете, и потом месяцами боритесь с этой напастью. С переменным успехом. То, вроде, победили, то, вроде, не до конца. И понимаете, до самого последнего, никто не даст вам никакой гарантии.

И так в нашей жизни во всем.

Вот к примеру: у Сидорова болел зуб. Сволочь такая. Ныл-ныл, а потом заболел, и света белого не стало совсем, как вырубили. Его и так было, как кот наплакал, а теперь – вообще...

Давеча, думал Сидоров до стоматологии добраться, но отвлекся на насущное, поискал внутренний смысл в происходящем бардаке, не нашел ни смысла, ни сил и поэтому никуда не пошел. А следующей ночью, все и случилось.

Во сне привиделось Сидорову, что дошел он до ручки. До дверной ручки участковой стоматологии, а там... усадили его в креслице, крепко-накрепко привязали ремешками к подлокотникам, зафиксировали до онемения предплечья, включили лампу и свет этой лампы сразу же перемешался, с разлившейся во всех чреслах с перепуга, внутренней дрожью. А стали раскладывать инструменты. Блестящие, хромированные, огромные. И зачем-то растопили камин, и щипцы там, в камине, поставили на разогрев, крупные, красные и в черных подпалинах.

Сидоров во сне стал икать, замерз. В комнате, оклеенной кафелем под самый потолок, было настолько душно, что даже окна запотели. А Сидоров – замерз так, что зуб на зуб уже не попадал.

Смеркалось...

Высоко в небе ползла бледная, анемичная Луна с признаками молчаливой аскезы и всепрощения, как на духу.

Человек в белом с засученными рукавами и синей шапочке, а еще в маске, большой, накрахмаленный, как передник у белой акулы и горничной, тоже веселой и послушной, был практически неузнаваем: только глаза поблескивали в искусственном свете, весело так поблескивали, иронично, с прищуром и здоровым юмором в принципе никогда не болеющего человека.

И от этой веселости, от добродушного и непонятно как определяемого, но внятного, тонкого, юморного подтрунивания, Сидорову так же внятно занемоглось и поплохело. Очень хотелось в туалет, но к своему ужасу, Сидоров обнаружил, что ничего сказать не в состоянии. Как отрезало. Слова в голове еще громко стукались друг об друга, наскакивали и лились, соединялись и кричали в полный голос, а наружу, изо рта Сидорова, не выходило уже ни звука, ни внятного, ни невнятного шипения, ничего. Лишь глаза, одни только они, умоляли, надеялись, набухали чистой слезой и раскаяньем, и безусловно верили, а также молили непонятно о чем, но с истовым неистовством, со страстью, куда там Гамлету. Казалось, что не увидеть и не понять этой мольбы, просто невозможно, но человек в халате ни разу даже не обернулся. Он по-прежнему возился с блестящим инструментом, время от времени, чем-то громыхая и бурча себе под нос что-то маловразумительное и неразборчиво-игривое.

А затем, он повернулся. Его сильные руки уверенно держали большие-большие плоскогубцы. Плоские губы плоскогубец казались маленькими, но вызывали безотчетный ужас и подсознательно Сидоров называл их не иначе. как страшненькими. Сидорову от пережитого удалось замычать.

Еще в детстве Сидорову довелось слышать утробное мычание коровы. В деревне, у бабушки они, коровы, водились. И у дедушки водились. Коровы проживали у бабушек и дедушек постоянно и регулярно принимали Сидорова, как внука и ребенка, на всех каникулах. Так вот, там, в деревне, Сидоров слышал мычание, которое смог сейчас выдавить из своего нутра. Нутряное мычание, от переизбытка молока происходящее, вечернее, жалобное и тягучее. И хотя, молока у Сидорова отродясь не бывало, мычание все равно получилось именно такое, как нужно: настойчивое.

Но мужика в халате вся эта прелюдия и этюд в багровых тонах совершенно не впечатлили. Укоризненно покачивая головой и посмеиваясь глазами, он подступил к телу Сидорова и потребовал открыть рот. Рот остался закрыт, как сундук в дупле дуба, к тому же левый глаз стал подмигивать как не выключенная автопоилка, синхронизируясь с мерцанием осветительных диодов, но все же, значительно проигрывая оным в частоте и ритмичности.

Еще, Сидоров заметил крупные, черные волоски на руках у белого человека и как завороженный, с этого момента, не мог оторваться от разглядывания их. Отчего-то именно эти волоски показались Сидорову неуместными. Хотя отчего так, совсем же непонятно. Рот сам по себе открылся, возможно, чтобы что-то сказать. Или удивиться, что тоже возможно. Но ни удивления, ни речи в итоге так и не случилось, а случился металлический инструмент во рту и горечь осознания.

И стал мужик тянуть зуб Сидорова без обезболивания и зубного экстрактора, да и по ощущениям самого Сидорова, совсем не тот, что нужно. И заметался по облицованному дурацкой, мелкой, квадратной и белой плиткой Сидоров крик и отчаянная невнятная речь Сидорова разлилась, как желчь после шашлыка с дымком.

Но тут он проснулся, повезло. И понял, что бабушка и дедушка никогда не позовут своего внука на каникулы к себе, в деревню. И почувствовал, что нывший время от времени зуб, болит, как самая распоследняя сволочь в самую распоследнюю лунную ночь самого распоследнего поганого года. И челюсть, в которой он, этот зуб, засел, тоже болит. Вся, начиная от макушки и кончая большим пальцем левой ноги. И смог увидел искры и темноту одновременно. И почувствовал, что по лицу текут слезы. И снова замычал. И совсем не от боли, а просто, потому что так захотелось.

Вот и вся история.

Загрузка...