Стужа — она такая, покажет, где кто. А зима пришла на ферму Жени и Нади не спеша, как опытный управитель. Сначала она подкралась инеем на стёкла, потом вымела с полей последнюю сухую траву, а затем принесла с собой главную беду — тихую, шуршащую и бесконечно прожорливую.

Ту, что стучит зубами. Первой тревогу забила Надя. Спускаясь в подвал за картошкой, она напоролась на развороченный мешок с овсом. Зерно не рассыпалось — оно словно испарилось, оставив только горстку шелухи на цементном полу и аккуратные, чёрные шарики помёта.

— Женя! — позвала она, и в голосе её, обычно таком тёплом, зазвенела сталь. — У нас гости.

Гости эти не предвещали ничего хорошего.

Их оказалось полчище. Мыши. Несколько сотен пыхтельцев, лузгальщиков, пищателей, целая орда, отчаянная от голода. Они грызли всё: мешки с зерном, мешковину, пенопласт на утеплении водопровода. По ночам их возня под полом сливалась в сплошной, беспокойный шорох, от которого у самой Нади начинали непроизвольно стучать зубы — от досады и беспомощности.

Женя, с его доброй, всеобъемлющей душой, первое время лишь разводил руками.

— Зима, Надь. Все жить хотят. Выгоним — замёрзнут.

— Они! Наш! Корм! Едят! — парировала Надя, показывая на опустевший угол подвала. — Это же не только зерно. Это деньги. Это молоко от козы Дуни, это яйца от кур, это наша комфортная зима. А они грызут это. Скоро грызть начнут не только мешки.


Её слова оказались пророческими. Через неделю они нашли несушку-пеструшку, самую спокойную, с покусанными лапками. Птица сидела, взъерошенная, в углу курятника, а вокруг сновали тени. Мыши, обнаглев от безнаказанности, уже не боялись света. Они атаковали стаями, отгоняя кур от кормушки, объедая птиц прямо под их клювами. Петух пытался сопротивляться, но больше никто.

Это было последней каплей. Надя, не сказав больше ни слова, поехала в райцентр. Вернулась с ящиком: металлические дуговые ловушки, клейкие пластины, яркие пакетики с отравленным зерном.

— Надя, нельзя яд, — попытался возразить Женя, глядя, как она в рабочих перчатках расставляет смертоносные арсеналы по углам. — Мало ли кто ещё… Каштан, например…

— Каштан умнее, — отрезала жена, и в её глазах Женя заметил первобытную жестокость, ту самую древнюю, хозяйскую решимость, что спасала очаг в самые голодные зимы. — А мыши — нет. Если не потравить, они сожрут всё, а потом, когда еда кончится, их зубы будут стучать от голода в наших стенах. А после — наши зубы будут стучать. От холода и пустоты.


Домашний волчонок Каштан, подросший и хитрый, наблюдал за приготовлениями, прижав уши. Он чутко улавливал напряжение между своими людьми. Зверь не боялся мышей, но и не видел в них добычи — слишком мелко, слишком пахнут страхом и смертью. Он задавил крысу как-то, и больше никого. Свою миску он не защищал — запах волка делал работу лучше.

Война началась. И была она короткой, тотальной и ужасающе эффективной благодаря человеческому интеллекту. Ловушки щёлкали в тишине ночи, как костяные кастаньеты. На клейких пластинах к утру бились десятки маленьких, ещё тёплых тел. Отравленное зерно делало своё дело беззвучно и массово. На третий день шуршание под полом почти прекратилось. Подвал, сарай и курятник были очищены. Корм был спасён. Тысячи врагов отправились туда, откуда пришли — вон.

Надя, уставшая, но удовлетворённая, вымыла руки до локтей, сжигая в печке пустые пакетики от яда.

— Порядок, — коротко сказала она. — Теперь до весны проживём.


Женя кивнул, делая вид, что занят починкой грабель. Он понимал её правоту. Парень видел цифры в тетрадке, счёт за зерно, он гладил напуганную пеструшку. Разум его соглашался. Но душа…


Когда Надя ушла проверять овец, а Каштан улёгся на коврик у двери, Женя тихо спустился в подвал. Он взял совок и упаковку из-под обуви. И начал собирать. Маленькие, серые комочки с длинными хвостами, застывшие в последней попытке отобрать у мышеловки еду. Крошечные лапки, намертво прилипшие к липкой ленте. Человек складывал их в картон, и его пальцы дрожали.


Женя вынес мышей за сарай, в дальний угол огорода, где земля была под снегом ещё мягкой. Выкопал ямку. И когда опускал в неё мышей, его плечи вдруг затряслись. Из глаз, вопреки всей мужской солидности, покатились тяжёлые, горячие слёзы. Он плакал. Плакал над серой армией, разбитой о крепость его дома. Плакал от стыда за эту необходимость. Плакал потому, что в каждом этом крошечном тельце была та же жажда жизни, что и в его стаде, в Каштане, в нём самом. Они просто хотели есть. Они просто хотели, чтобы их зубы не стучали от голода в холодной земле.


Парень не услышал мягких шагов. Каштан подошёл и тихо ткнулся влажным носом в его сжатый кулак. Потом волк-неволк сел рядом, прислонившись тёплым боком к его ноге, и уставился в лес. Он ничего не говорил. Зверь просто сел рядом. Разделял тишину и грусть, которую не мог выразить словами.

— Дурак я, да? — хрипло прошептал Женя, вытирая лицо рукавом. — Их тысячи были. Они нам вред наносили.

Каштан вздохнул, и звериное дыхание вырвалось белым облачком. Волк понимал закон леса: ешь или будь съеден, защищай своё или потеряешь. Но в его голубых глазах, обращённых к лесу, где шла своя, безжалостная борьба за жизнь, жила и другая правда — правда тихой скорби по любому угасшему дыханию. Или ты, или они.


Женя закопал ямку, сверху положил тяжёлый камень, чтобы не разрыли вороны. Потом встал, отряхнул колени. Сердце его ещё ныло, но слезы высохли. Человек бросил взгляд на тёплый свет в окне их дома, где Надя уже ставила на стол ужин. Тихо подумал о спасённом зерне, о спокойной пеструшке, о запасах, которых хватит до весны.

Потом положил руку на загривок Каштана.

— Пойдём, — сказал он тихо. — Домой.


По дороге к дому, Женя держал в голове, что завтра будет новый день. Будет работа, будут животные, которые на них рассчитывают. Будет Надя, чья практичная смелость и любовь спасла их общий мир. И будет эта тихая боль где-то глубоко внутри — как шрам, как напоминание. Напоминание о цене, которую иногда приходится платить за право сидеть в тепле, слушая, как за стенами воет вьюга, а твои собственные зубы от холода уже не стучат.

Загрузка...