Звонарь.
В одном старом-престаром городе, чьи узкие улочки взбирались на холм, как испуганные овцы, стоял собор. Он был так высок, что его шпиль, казалось, царапал само небо, а витражи, даже в самый хмурый день, ловили последний лучик солнца и превращали его в рубиновые, сапфировые и изумрудные слезы, что падали на каменные плиты пола. И был в том соборе звонарь по имени Ансельм.
Ансельм был тих и прост, как замшелый камень. Вся жизнь его была расписана колоколами. Утром — бодрый благовест, в полдень — короткий, деловой перезвон, вечером — умиротворяющий, а в час молитвы — величественный и всезаполняющий гул, от которого, казалось, вздрагивали самые звезды.
Ансельм верил беззаветно. Он видел, как бароны и герцоги в парчовых плащах приходят на мессу с суровыми лицами, как нищие у ворот ловят каждое слово молитвы, как все, от мала до велика, обращают свои взоры к распятию. И мир представлялся ему прочным и ясным, как страница Святого Писания.
Но была у него одна странность. Каждую ночь он поднимался на колокольню, туда, где жили колокола — его медные друзья. Он не звонил в них, нет. Он садился у самого большого колокола, по имени Великан Бенедикт, и смотрел в огромное, черное как смоль, окно. И ему казалось, что там, за этой чернотой, кто-то смотрит в ответ. Сам Господь, или maybe Его ангелы. И от этой мысли на душе у Ансельма становилось светло и спокойно.
Однажды ночью поднялась ужасная буря. Молнии, словно гневные бичи, хлестали небо, а гром гремел так, будто небесные своды трескаются пополам. Ансельм, как верный страж, побежал на колокольню — проверить, не испуганы ли его колокола.
Войдя под самый шпиль, он замер. Окно было не черным. Оно было пустым. Ослепительная молния на мгновение озарила все вокруг, и Ансельм не увидел в нем ни сияющего лика, ни крыльев серафимов. Он увидел лишь бесконечную, холодную, безразличную пустоту. Темно-синюю, бездонную, без единой звезды. Это была не тьма, где можно укрыться, а Пустота, где не было ничего. Никого.
«Господи?» — прошептал Ансельм. Но его слово утонуло в раскатах грома, не встретив ни ответа, ни эха. Оно просто улетело в ту самую Пустоту и затерялось в ней.
И тут страшная мысль, острая как осколок того витража, вонзилась ему в сердце. А что если там, наверху, никого нет? Никогда и не было? Что если все молитвы, все свечи, все благоговейные вздохи улетали в никуда? Что если единственные чудеса — это те, что творят сами люди: и добрые, и страшные?
Он посмотрел вниз, на спящий город. И сквозь пелену дождя ему вдруг стали видны не крыши, а сердца людские. Он увидел, как одинокая вдова в своей каморке зажигает свечу перед образком, и этот крошечный огонек был единственным, что согревало ее душу. Увидел рыцаря, который завтра пойдет на турнир, уповая на Бога, чтобы заглушить страх. Увидел больного ребенка, и его мать, молящуюся о чуде, которое, Ансельм теперь знал, должно прийти от лекаря или от ее собственной неистовой любви.
Люди были так малы, так хрупки в этой огромной и безбожной вселенной. И вся их вера, все их храмы и молитвы — это был всего лишь мост, который они сами построили над бездной своего одиночества и страха. Мост, без которого они бы сорвались вниз, в отчаяние и хаос.
Ансельм понял все. Он понял, что Бог — это самый прекрасный и самый необходимый дар, который люди подарили сами себе. И осознание это было страшнее, чем сама Пустота. Оно было опасно.
С той ночи звонарь изменился. Он не перестал звонить в колокола. Напротив, его звон стал еще красивее, еще проникновеннее. Но в его глазах, всегда обращенных к небу, появилась тихая, неизбывная грусть. Когда герцог хвастался своей набожностью, Ансельм видел в ней лишь гордыню. Когда нищий благодарил Бога за подаяние, Ансельм мысленно благодарил того, кто подал.
Он стал хранителем не веры, а верующих. Он понял, что настоящая святость — не в лике на иконе, а в руке, протянутой другому. Настоящее чудо — не в том, чтобы ходить по воде, а в том, чтобы не дать утонуть ближнему.
И он звонил в свои колокола уже не для Того, кого нет, а для тех, кто был здесь, внизу — слабых, грешных, одиноких людей, которые не могли жить без музыки, парящей над крышами.
Он так и умер тихим вечером, сидя под Великаном Бенедиктом. Говорят, на его лице застыла улыбка, печальная и бесконечно мудрая. Он заглянул в самую страшную тайну мироздания и не сошел с ума. Вместо этого он научился любить не того Бога, что на небе, а тех богов, что ходят по земле, сами того не ведая, — людей с их бесконечной жаждой веры, надежды и любви. И, может быть, в этом и заключалась самая великая и самая горькая истина из всех.