Иоахим К. Фест Адольф Гитлер. В трех томах. Том 2

КНИГА ТРЕТЬЯ ГОДЫ ОЖИДАНИЯ

Глава I ВИДЕНИЕ

Вы должны знать, что у нас есть историческое видение событий.

Адольф Гитлер


Ландсберг. — Чтение. — «Майн кампф». — Программное честолюбие Гитлера. — Стиль и тон. — Революция нигилизма? — Константы гитлеровской картины мира — Великая болезнь мира. — Железный закон природы. — Учение о творческих расовых зёрнах. — Повелитель антимира. — Идеология и внешняя политика. — Поворот на Восток. — Господство над миром. — Выход из тюрьмы.

Лавровый венок, который Гитлер повесил на стене своей камеры в крепости Ландсберг, представлял собой нечто большее, нежели вызывающий символ неизменности его замыслов. Вынужденное выключение из текущих политических событий, вызванное тюрьмой, пошло ему на пользу, как в политическом, так и в личном плане, потому что позволило избежать тех последствий, что были уготованы партии катастрофой 9 ноября, и следить за распрями своих раздираемых ожесточённым соперничеством соратников с безопасной, да к тому же ещё и окружённой нимбом национального мученика дистанции. В то же время оно помогло ему после нескольких лет чуть ли не исступлённой неугомонности прийти в себя — прийти к вере в себя и свою миссию. Улёгся разгул эмоций, и начало — сперва несмело, а по ходу процесса все увереннее — выкристаллизовываться притязание на роль руководящей фигуры правого крыла «фелькише», все более обретая при этом самоуверенные контуры единственного, наделённого мессианскими способностями фюрера. Последовательно и с глубоким проникновением в роль Гитлер приучает к чувству своей избранности сначала своих «сокамерников», и подобное усвоение роли придаёт, начиная с этого момента, его облику те сходные с маской, застывшие черты, которые уже не допускают ни улыбки, ни нерасчётливого жеста, ни необдуманной позы. На удивление неосязаемой, почти абстрактной персоной без лица станет он отныне и впредь появляться на сцене, будучи её неоспоримым хозяином. Ещё до ноябрьского путча Дитрих Эккарт жаловался на folie de grandeur[1] Гитлера, на его «мессианский комплекс»[2]. Теперь же тот все более сознательно застывает в позе статуи, отвечавшей монументальным размерам его представления о величии и фюрерстве.

Отбывание наказания не было помехой этому планомерному процессу его самостилизации. На последовавшем вслед за первым дополнительном процессе были осуждены ещё около сорока участников путча, которых затем также отправили в Ландсберг. Среди них были члены «ударного отряда Гитлера» Берхтольд, Хауг, Морис, затем Аман, Гесс, Хайнес, Шрек и студент Вальтер Хевель. Начальство тюрьмы предоставляло Гитлеру в рамках этого круга свободное, даже в чём-то компанейское времяпрепровождение, что максимально способствовало его персональным амбициям. В обеденное время он сидел во главе стола под знаменем со свастикой, его камера убиралась другими заключёнными, а вот в играх и лёгких работах он участия не принимал. Доставлявшиеся в тюрьму после него единомышленники должны были «незамедлительно докладывать о себе фюреру», и регулярно в десять часов, как рассказывается в одном из свидетельств, проходила «летучка у шефа». В течение дня Гитлер занимался поступавшей корреспонденцией. Одно из полученных хвалебных писем принадлежало перу молодого доктора филологии Йозефа Геббельса, который так отзывался о заключительной речи Гитлера на процессе: «То, что Вы там сказали, это — катехизис новой политической веры для пребывающего в отчаянии, рушащегося, лишённого божества мира… Некий бог поручил Вам сказать, чем мы страдаем. Вы облекли нашу муку в слова избавления… „ Писал ему и Хьюстон Стюарт Чемберлен, в то время как Розенберг поддерживал во внешнем мире память об узнике, распространяя „открытку с портретом Гитлера“, «миллионами штук как символом нашего фюрера“[3]

Гитлер часто прогуливался в тюремном саду; у него все ещё трудности со стилем — сохраняя на лице мину цезаря, он принимал хвалу со стороны своих верноподданных, будучи одетым в кожаные шорты, куртку от национального костюма, а нередко и не сняв с головы шляпу. Когда устраивались так называемые дружеские вечера, и он выступал на них, то «за дверями на лестнице молча толпились служащие крепости и внимательно слушали»[4]. Словно и не было никогда поражения, он развивал перед слушателями легенды и видения своей жизни, а также — в весьма характерном сочетании — практические планы по созданию того государства, чьим единоличным диктатором он, как и прежде, видел себя; например, идея магистральных автомобильных дорог-автобанов, как и малолитражек «Фольксваген», согласно более позднему свидетельству, родилась именно в ту пору. Хотя время для посещений в тюрьме ограничивалось шестью часами в неделю, Гитлер по шесть часов в день принимал своих сторонников, просителей и политических партнёров, превративших крепость Ландсберг в место паломничества; немало было среди них и женщин — не без оснований об этой тюрьме говорили потом как о «первом Коричневом доме»[5]. На 35-летие Гитлера, которое отмечалось вскоре после окончания процесса, цветы и посылки знаменитому узнику заполнили несколько помещений.

Вынужденная передышка послужила в то же время для него и своего рода поводом для «инвентаризации», в ходе которой он старался навести порядок в неразберихе своих аффектов и складывал обрывки когда-то читанного и наполовину усвоенного, дополняя все это плодами текущего чтения, в чертёж некой мировоззренческой системы: «Это время дало мне возможность разобраться с различными понятиями, которые до того я ощущал лишь инстинктивно»[6]. О том, что им действительно было прочитано, можно судить только по косвенным доказательствам и свидетельствам из третьих рук; сам же он в своей постоянной заботе самоучки, как бы его не заподозрили в духовной зависимости от кого-то, чрезвычайно редко говорил о книгах и любимых авторах — многократно и в различной связи упоминается только Шопенгауэр, с чьими произведениями он якобы не расставался на войне и мог пересказывать из них большие куски; то же относится к Ницше, Шиллеру и Лессингу. Он всегда избегал цитирования и создавал тем самым одновременно впечатление об оригинальности своих познаний. В автобиографическом очерке, датированном 1921 годом, он утверждал, что в юности занимался «основательным штудированием народнохозяйственных учений, а также всей имевшейся, в то время антисемитской литературы», и заявлял: «На 22-м году жизни я с особым рвением набросился на военно-политические труды и буквально в течение нескольких лет не упускал ни малейшей возможности самым тщательным образом заниматься всеобщей всемирной историей»[7], однако при этом никогда не упоминается ни один автор, ни одно название книги, всегда речь идёт — что так характерно для неконкретной формы выражения его гигантомании — о целых областях знаний, якобы усвоенных им. В той же связи — и вновь с указующим в даль перстом — он называет историю искусства, историю культуры, историю архитектуры и «политические проблемы», однако нетрудно предположить, что свои познания он до той поры приобретал лишь как компиляцию из вторых и третьих рук. Ханс Франк, говоря о временах заключения в ландсбергской тюрьме, назовёт Ницше, Чемберлена, Ранке, Трайчке, Маркса и Бисмарка, а также военные мемуары немецких и союзнических государственных деятелей. Но вместе с этим и до этого он черпал элементы своего миропонимания и из тех отложений, что наносились потоком мелкотравчатой псевдонаучной литературы из весьма сомнительных источников, чей точный адрес сегодня уже едва ли возможно определить, — расистские и антисемитские труды, сочинения по теории германского духа, мистике крови и евгенике, а также историко-философские трактаты и дарвинистские учения.

Достоверной в свидетельствах многочисленных современников, касающихся вопроса о чтении Гитлера, является, в принципе, лишь та интенсивность, с которой, как рассказывают, он утолял свой книжный голод. Ещё Кубицек говорил, что Гитлер был записан в Линце одновременно в трех библиотеках и он помнит его не иначе как «окружённого книгами», а по выражению самого Гитлера он либо «набрасывался» на книги, либо «проглатывал» их[8]. Однако из его речей и сочинений — вплоть до «застольных бесед», — равно как и из воспоминаний его окружения, перед нами встаёт человек с весьма характерной духовной и литературной индифферентностью; среди примерно двух сотен его монологов за столом лишь вскользь упоминаются имена двух-трех классиков, а в «Майн кампф» лишь однажды появляется ссылка на Гёте и Шопенгауэра, да и то в достаточно безвкусном антисемитском контексте. Познание и впрямь для него ничего не значило, он не ведал ни связанных с ним высоких чувств, ни кропотливых трудов, для него была важна утилитарность знания, а то, что он назвал и описал как «искусство правильного чтения», никогда не было чем-то иным, кроме поиска формул для заимствования, а также весомых доказательств для собственных предубеждений — «подходящим по смыслу вкраплением в картину, которая в каком-то виде уже существовала всегда»[9].


Лихорадочно и с той жадностью, с какой он набрасывался на горы нанесённых книг, накинулся он с начала июня на работу над «Майн кампф» — первая часть этой книги была завершена уже через три с половиной месяца. Гитлер говорил, что он «должен был написать обо всём, что беспокоило душу». «До поздней ночи стучала пишущая машинка, и можно было слышать, как он в узких стенах диктовал текст своему другу Рудольфу Гессу. Уже готовые главы он потом обычно читал вслух… в субботние вечера сидевшим вокруг него подобно апостолам вокруг Христа товарищам по судьбе»[10]. Задуманная поначалу как отчёт об итогах «четырех с половиной лет борьбы», эта книга превратилась затем в значительной мере в своего рода смесь из биографии, идейного трактата и учения о тактике действий и имела одновременно своей целью изготовление легенды о фюрере. В его мифологизирующем изображении жалкие, затхлые годы до вступления в политику приобретали благодаря смело вплетённым узорам нужды, лишений и одиночества характер некой фазы аккумуляции и внутренней подготовки, как бы тридцатилетнего пребывания в пустыне, предусмотренного Провидением. Макс Аман, будущий издатель книги, явно ожидавший получить автобиографию с сенсационными подробностями, был поначалу чрезвычайно разочарован рутинностью и многословием этой скучной рукописи.

Однако тут следует исходить из того, что честолюбие Гитлера с самого начала целило куда выше, нежели это мог разглядеть Аман. Автор хотел не разоблачать, а интеллектуально подкрепить только что обретённое притязание на фюрерство и представить себя в виде прославлявшегося им же самим гениального сочетания политика и программолога. А пассаж, содержащий ключ к этим его дальним замыслам, находится в неприметном месте в середине первой части книги:

«Если искусством политики действительно считается искусство возможного, тогда программолог относится к тем, о коих говорят, что богам только нравится, когда они требуют и хотят невозможного… В рамках продолжительных периодов истории человечества может однажды произойти так, что политик обручится с программологом. Но чем сердечнее это слияние, тем мощнее и сопротивление, противостоящее затем действиям политика. Он работает уже не на потребности, которые ясны любому взятому наугад мещанину, а на цели, которые понятны лишь немногим. Поэтому его жизнь бывает тогда раздираема любовью и ненавистью…

И тем реже (бывает) успех. Но если он всё-таки улыбнётся в веках одному, то, может быть, тогда в свои поздние дни тот будет уже окружён лёгким мерцанием грядущей славы. Правда, эти великие бывают только марафонцами истории; лавровый венец современности коснётся разве что висков умирающего героя»[11].

То, что это окружённое лёгким мерцанием явление есть не кто иной, как он сам, и является постоянным, назойливым мотивом книги, а картина умирающего героя — это, скорее, попытка трагически мифологизировать неудачу, которую потерпел он сам. Гитлер посвящает себя сочинительству с чрезвычайной, жаждущей аплодисментов серьёзностью и явно старается доказать этой книгой не в последнюю очередь и то, что вопреки незаконченной школе, вопреки провалу при поступлении в академию и вопреки фатальному прошлому в виде мужского общежития он находится на уровне буржуазного образования, что он глубоко мыслит и наряду с интерпретацией современности может представить и свой проект будущего, в этом и заключается претенциозное и главное назначение книги. За фасадом звучных слов явственно проглядывает озабоченность полуобразованного человека, как бы читатель не усомнился в его интеллектуальной компетентности; примечательным образом цепляет он, дабы придать монументальность своему языку, часто целые ряды существительных друг за другом, многие из которых он образует от прилагательных или глаголов, так что их содержание кажется пустым и искусственным: «Благодаря представлению мнения, что на пути якобы достигнутого демократическими решениями одобрения… „ — в общем и целом это язык, лишённый дыхания, лишённый свободы, напряжённый, как в боевой стойке: «Углубляясь по-новому в теоретическую литературу этого нового мира и пытаясь разобраться в возможных последствиях оной, я сравнил затем последние с фактическими явлениями и событиями их эффективности в политической, культурной и экономической жизни… Постепенно я получил таким образом своё собственное подтверждение, правда, и тогда уже прямо-таки гранитного фундамента, так что я с того времени не нуждался больше в том, чтобы осуществлять корректировку моей внутренней убеждённости в этом вопросе…“[12]

И многочисленные стилистические огрехи, так и не устранённые, несмотря на немалые усилия по редактуре, которой занимались несколько человек из его окружения, тоже имеют своим истоком маскируемую суесловием псевдонаучность автора. Вот он и пишет, что «крысы политической отравленности нашего народа» выгрызли и без того скудные школьные знания «из сердец и памяти широких масс», или что «флаг рейха» поднялся «из чрева войны», а люди у него «берут грех прямо на бренную плоть». Рудольф Ольден как-то обратил внимание на то, какое насилие над логикой совершает стилистическое утрирование Гитлера. Вот как пишет он, например, о нужде: «Кто никогда не побывал сам в тисках этой душащей гадюки, тот никогда не познакомится с её ядовитыми зубами». В этих нескольких словах столько ошибок, что их с лихвой хватило бы на целое сочинение. У гадюки нет тисков, а у змеи, которая может обвиваться вокруг человека, нет ядовитых зубов. И если уж человека душит змея, то тем самым она никак не знакомит его со своими зубами[13]. Но одновременно при всём этом высокомерном беспорядке мыслей в книге есть и остроумные соображения, неожиданно выступающие из глубокой ирреальности, и меткие формулировки, и впечатляющие картины — вообще для этой книги характерны в первую очередь противоречивые, спорящие друг с другом черты. Её застылость и озлоблен ность поразительным образом контрастируют с ненасытной тягой к плавному потоку речи, а постоянно ощущаемое стремление к стилизации — с одновременным отсутствием самоконтроля, логика — с тупостью, и лишь монотонно и маниакально зацикленный на себе эгоцентризм, только подтверждаемый отсутствием на страницах этой толстенной книги людей, не имеет в ней своего антипода. Но как ни утомительно и трудно читать её в целом, все же она даёт примечательно точный портрет своего автора, постоянно озабоченного, как бы его не разглядели, но именно благодаря этому, собственно говоря, и дающего возможность себя разглядеть.

Вероятно, осознав изобличающий характер своей книги, Гитлер впоследствии попытается даже отмежеваться от неё. Как-то он окрестил «Майн кампф» стилистически неудачной чередой передовиц для газеты «Фелькишер беобахтер» и презрительно обозвал её «фантазиями за решёткой»: «Во всяком случае, я знаю одно: если бы я в 1924 году мог предвидеть, что стану рейхсканцлером, то не написал бы этой книги». Правда, одновременно он дал понять, что это продиктовано только лишь чисто тактическими или стилистическими соображениями: «По содержанию я не стал бы менять ничего»[14].

Претенциозный стиль книги, вычурные, тянущиеся, как черви, периоды, в которых витиевато соединяются буржуазная тяга блеснуть учёностью и напыщенность австрийского канцелярита, несомненно, весьма затрудняли доступ к ней и имели в конечном итоге своим результатом, что, напечатанная тиражом почти в десять миллионов экземпляров, она разделила участь любой обязательной и придворной литературы, т. е. оставалась непрочитанной. Не менее отталкивающе действовала, по всей видимости, и лишённая воздуха, пропитанная все теми же мрачными галлюцинациями почва сознания, на которой процветали все его комплексы и чувства и которую Гитлер, надо полагать, мог покидать только как оратор, в своих препарированных выступлениях, — удивительно затхлый запах бьёт в нос читателю со страниц этой книги, особенно ощутим он в главе о сифилисе, но, помимо этого, и в частых грязных жаргонизмах, и в избитых образах, что составляет в целом трудно определяемый, но совершенно очевидный запах бедности. Манящие запретные представления зашоренного молодого человека, попадавшего вследствие войны и бурной активности в последующие годы вплоть до Ландсбергской тюрьмы разве что в объятия подружек материнского типа и охваченного, по свидетельству из его окружения, страхом «стать предметом пересудов из-за женщины»[15], отражаются в той на удивление душной атмосфере, которой он наделяет свою картину мира. Все представления об истории, политике, природе или человеческой жизни сохраняют тут страхи и вожделения бывшего обитателя мужского общежития — возбуждающие галлюцинации о Вальпургиевой ночи при затянувшемся половом созревании, когда мир предстаёт в картинах совокупления, непотребности, извращения, осквернения и кровосмешения:

«Конечно, еврейской целью является денационализация, сплошная гибридизация всех других народов, снижение расового уровня наивысших, а также покорение этого расового месива путём истребления народной интеллигенции и замены её представителями собственного народа… Планомерно портя женщин и девушек, сам он (еврей) не останавливается и перед тем, чтобы в ещё большем масштабе разрушать кровные узы у. других. Евреи были и есть те, кто привозит на берега Рейна негра, — все с той же задней мыслью и откровенной целью — наплодить ублюдков и разрушить тем самым ненавидимую ими белую расу, свергнуть её с её культурной и политической высоты, а самим возвыситься до её хозяев… Если бы физическая красота не была сегодня совершенно оттеснена на задний план нашей безвкусной модой, то совращение сотен тысяч девушек кривоногими, отвратительными еврейскими выродками было бы просто невозможным… Планомерно оскверняют эти чёрные паразиты народов наших неопытных, юных, белокурых девушек и разрушают тем самым нечто уже невосполнимое на этом свете… Мировоззрению „фелькише“ следует, наконец, добиться наступления той благородной эпохи, когда люди будут заботиться уже не о селекции собак, лошадей и кошек, а о возвышении самого человека…»[16]

Откровенно невротические испарения этой книги, её вычурность и беспорядочная фрагментарность породили, однако, и то пренебрежение к ней, которое долгое время частично определяло и такое же отношение к национал-социалистической идеологии. «Никто не принимал книгу всерьёз, не мог принимать её всерьёз, да и вообще не понимал этот стиль, — писал Герман Раушнинг и объяснял точные причины этого. — То, чего, собственно, хочет Гитлер… в „Майн кампф“ не содержится»[17]. Не без стилистического изящества Раушнинг формулирует теорию, толкующую национал-социализм как «революцию нигилизма». У Гитлера, считает он, и руководимого им движения не было никакой идеи или даже хотя бы приблизительно законченного мировоззрения, они брали себе в услужение только имевшиеся настроения и тенденции, если оные могли обещать им эффективность и сторонников. Национализм, антикапитализм, культ народных обрядов, внешнеполитические концепции и даже расизм и антисемитизм были открыты для постоянно подвижного, абсолютно беспринципного оппортунизма, который ничего не уважал и не боялся, ни во что не верил и как раз самые торжественные свои клятвы нарушал наиболее беззастенчиво. Тактическое клятвопреступление национал-социализма, говорит Раушнинг, буквально не имеет границ, а вся его идеология — это всего лишь фокусничанье с шумом на авансцене, призванное замаскировать стремление к власти, которое одно только и является всегда самоцелью и любой успех рассматривает исключительно как шанс и ступеньку к новым, диким и честолюбивым авантюрам — без смысла, без конкретной цели и без остановки: «Это движение в своих движущих и направляющих силах полностью лишено предпосылок, лишено программы, оно готово к действиям — инстинктивным со стороны его лучших стержневых отрядов и в высшей степени обдуманным, хладнокровным и изощрённым со стороны его руководящей элиты. Не было и нет такой цели, от которой национал-социализм не был готов отказаться в любой момент или которую он не был бы готов в любой момент выдвинуть во имя движения». Точно так же говорили в 30-е годы и в народе, с насмешкой называя идеологию национал-социализма «миром, где воля есть — ума не надо».

Правильным тут было и остаётся, пожалуй, то, что национал-социализм всегда демонстрировал высокую степень готовности приспосабливаться, а сам Гитлер — столь характерную для него индифферентность в программных и идейных вопросах. Двадцати пяти пунктов — как бы они ни устарели — он придерживался (по его собственному признанию) только из тех тактических соображений, что любое изменение запутывает, а его отношение к программам вообще было просто равнодушным; так, например, об основном труде своего главного идеолога Альфреда Розенберга, считавшемся одной из основополагающих работ национал-социализма, он ничтоже сумняшеся заявил, что «прочитал всего лишь небольшую часть, потому что… написан он труднодоступным языком»[18]. Но если национал-социализм не разработал никакой ортодоксии и для доказательства правоверности довольствовался обычно просто коленопреклонением, то не был, однако, и некой исключительно тактически обусловленной волей к успеху и господству, возводившей себя в абсолют и бравшей на вооружение идеологические конструкции в зависимости от меняющихся потребностей. Скорее, тут было и то, и другое, национал-социализм был одновременно и практикой господства, и доктриной, причём одно входило в другое и многократно переплеталось друг с другом, но даже и в самых отвратительных из дошедших до нас признаниях в бессмысленной жажде власти Гитлер и его ближайшие окружение все равно всегда проявляли себя пленниками своих предрассудков и господствовавших над ними утопий. Как национал-социализм не впитал в себя ни единого мотива, который не был бы продиктован возможностями преумножения власти, так и его решающие проявления власти нельзя понять без определённого, порою, правда, беглого и лишь с большим трудом осязаемого идеологического мотива. По ходу своей удивительной карьеры Гитлер был обязан тактической сноровке всем, чем вообще можно быть обязанным тактике, — более или менее впечатляющим сопутствующим обстоятельствам успеха. А вот успеху как таковому приходится, напротив, иметь дело с целым комплексом идеологизированных страхов, надежд и видений, чьей жертвой и эксплуататором и был Гитлер, а также с принудительной силой мысли, каковую он умел придавать своим представлениям по некоторым коренным вопросам истории и политики, власти и существования человека.

Насколько недостаточна и неудачна в литературном отношении оказалась поэтому попытка с помощью «Майн кампф» сформулировать какое-то мировоззрение, настолько же несомненен и тот факт, что эта книга содержит — пусть и в отрывочной и неупорядоченной форме — все элементы национал-социалистического мировоззрения. Все, чего хотел Гитлер, уже есть в ней, даже если современники не заметили этого. Тот, кто умеет приводить в порядок разбросанные части и вычленять их логические структуры, получает в итоге «идейное построение, от последовательности и консистенции которого перехватывает дыхание»[19]. И хотя Гитлер в последующие годы, после отсидки в ландсбергской тюрьме, ещё доводил свою книгу до кондиции и в первую очередь приводил её в систему, но в целом дальнейшего развития она уже не получила. Изначально зафиксированные формулировки остались неизменными, они пережили годы восхождения и годы власти и проявляли — далеко за пределами всей нигилистической позы — уже перед лицом конца свою парализующую силу: стремление к расширению пространства, антимарксизм и антисемитизм, сцепленные друг с другом дарвинистской идеологией борьбы, образовывали константы его картины мира и определяли как его первые, так и его последние известные нам высказывания.


Правда, это была картина мира, которая не формулировала ни какой-то новой идеи, ни какого-нибудь представления о социальном счастье, она являлась скорее произвольной компиляцией многочисленных теорий, относившихся ещё с середины XIX века к распространённой составной части одиозной вульгарно-националистической науки. Все, что «память-губка» Гитлера впитала в себя в предыдущие периоды жадного чтения, всплыло теперь зачастую в самых неожиданных сочетаниях и новых взаимосвязях — это было смелое и уродливое строение не без мрачных закоулков, выросшее из идейного сора эпохи, и оригинальность Гитлера проявилась тут как раз в способности насильственно соединять разнородное и едва ли совместимое и всё-таки придать лоскутному ковру своей идеологии плотность и структуру. Наверное, можно было бы сформулировать так: его ум едва ли производил мысли, но он наверняка генерировал огромную энергию. Она отфильтровывала и закаляла эту идейную смесь и придавала ей ледниковую первозданность. Хью Тревор-Роупер, нарисовав запоминающуюся картину, назовёт призрачный мир этого духа устрашающим, «поистине величественным в его гранитной застылости и всё же жалким по его беспорядочной перегруженности — это словно какой-то исполинский варварский памятник, выражение огромной силы и дикого духа, окружённый грудой прогнившего мусора старыми банками и дохлыми тараканами, золой, шелухой и сором — интеллектуальной осыпью веков»[20].

Наиболее весомой при этом была, пожалуй, способность Гитлера каждой мыслью ставить вопрос о власти. В противоположность лидерам движения «фелькише», которые потерпели фиаско не в последнюю очередь в результате своих идеологических изысков, он рассматривал сами мысли как «всего лишь теорию» и присваивал их себе только тогда, когда в них проглядывало практическое, организаторское зерно. То, что он называл «мышлением с точки зрения партийной целесообразности», было его умение придавать всем идеям, тенденциям и даже слепой вере ориентированную на власть, по сути своей политическую форму.

Он сформулировал оборонительную идеологию уже давно перепуганного буржуа, ограбив собственные представления последнего и дав в его распоряжение агрессивное и целеустремлённое учение-действие. Мировоззрение Гитлера уловило все кошмары и интеллектуальные моды буржуазного века: великий, продолжавший пагубно действовать ещё с 1789 года и актуализированный в России, как и в Германии, ужас перед революцией слева в облике социального страха; психоз австрийского немца перед чужим засильем в облике расово-биологического страха; сотни раз выражавшееся опасение «фелькише», что неповоротливые и мечтательные немцы окажутся побеждёнными в состязании народов, в облике национального страха и, наконец, и тот страх эпохи, которым была охвачена буржуазия, видя, что время её величия проходит, а сознание уверенности рушится. «Нет больше ничего прочного, — восклицал Гитлер, — нет больше ничего крепкого у нас внутри. Все только внешнее, все пробегает мимо нас. Беспокойным и торопливым становится мышление нашего народа. Вся жизнь совершенно разрывается… «[21]

Его размашистый темперамент, искавший безграничных пространств и охотно вращавшийся в эпохах оледенения, расширил это основное чувство страха до симптома одного из тех великих кризисов мира, в которых рождаются или гибнут эпохи и ставится на карту сама судьба человечества: «Этому миру конец!» Гитлер был словно одержим представлением о великой болезни мира, о вирусах, о ненасытных термитах, о язвах человечества; и когда он потом обратился к учению Гербигера о всемирном оледенении, то привлекло его тут, прежде всего то, что историю Земли и развитие человечества оно объясняло последствиями исполинских космических катастроф. Словно зачарованный, предчувствовал он близящееся крушение, и из этого ощущения грядущего всемирного потопа, свойственного его картине мира, рождалась вера в своё призвание, мессианская, обещавшая всемирное благо и считавшая себя ответственной за это как Необъяснимая последовательность, с которой он во время войны до самого последнего момента и вопреки какой-либо военной необходимости продолжал дело уничтожения евреев, диктовалась в своей основе отнюдь не только его болезненным упрямством — скорее, она имела своим обоснованием представление, что он участвует в битве титанов, которой подчинены все текущие интересы, а сам он является той «иной силой», что призвана спасти Вселенную и отбросить зло «назад к Люциферу»[22].

Представление об исполинском, космическом противоборстве доминировало над всеми тезисами и позициями его книги, насколько бы абсурдными или фантастическими они ни казались, — они придавали метафизическую серьёзность его суждениям и выводили эти суждения на мрачно-грандиозный сценический фон: «Мы можем погибнуть, может быть. Но мы унесём с собой весь мир. Всемирный огонь Муспилли, вселенский пожар», — так выразился он однажды, будучи в таком апокалипсическом настроении. В «Майн кампф» есть немало пассажей, где он придаёт своим заклинаниям космический характер, образно включая в них всю Вселенную. «Еврейское учение марксизма, — пишет он, — став основой мироздания, привело бы к концу всякого мыслимого людьми порядка», и именно бессмысленность этой гипотезы, возводящей идеологию в принцип порядка мироздания, демонстрирует непреодолимую тягу Гитлера мыслить космическими масштабами. В драматические события им вовлекаются «звезды», «планеты», «всемирный эфир», «миллионы лет», а кулисами тут служат «сотворение», «земной шар», «царство небесное»[23].

Это была почва, позволявшая убедительным образом защищать принцип безжалостной борьбы всех против всех и победы сильных над слабыми, поднимая его до уровня своего рода эсхатологического дарвинизма. «Земля, — любил говорить Гитлер, — как раз и есть что-то наподобие переходящего кубка и поэтому всегда стремится попасть в руки самого сильного. И так на протяжении десятков тысяч лет…»[24] И он полагал, что открыл своего рода всемирный закон, заключавшийся в перманентном и смертельном конфликте всех со всеми:

«Природа… поначалу заселяет наш земной шар живыми существами и следит за свободной игрой сил. Наиболее крепкий в мужестве и труде получает затем от неё как её любимое дитя право господства в существовании… Только прирождённый слабак может воспринимать это как что-то ужасное, но потому-то он и является слабым и ограниченным человеком; ибо если бы не царил этот закон, то было бы ведь немыслимым любое представимое развитие всех органических живых существ к более высокой ступени… В конечном итоге извечно побеждает только стремление к самосохранению. Под ним так называемая гуманность как выражение помеси глупости, трусости и кичливого умничанья тает, словно снег под мартовским солнцем. В извечной борьбе человечество выросло — в вечном мире оно погибнет».

Этот «железный закон природы» являлся истоком и стержнем всех его соображений — он определял представление, что история есть не что иное, как борьба народов не на жизнь, а на смерть за жизненное пространство и что в этой борьбе допустимы «все мыслимые средства»: «уговоры, хитрость, ум, настойчивость, доброта, лукавство, но и грубая сила тоже», равно как и то, что между войной и политикой, в принципе, нет никакой разницы, более того — «последняя цель политики — это война»[25]. Тот же закон определил и понятия права и морали, которые, считал он, уважают только то, что совпадает с нормами природных процессов; этот закон инспирировал и аристократическую вождистскую идею, а также теорию расовой селекции лучших с её национально-агрессивными акцентами — огромный «лов рыбы сетями в поисках нужных кровей» собирался организовать в Европе Гитлер, чтобы поставить белокурый и бледнокожий человеческий материал на службу «распространению базы собственной крови» и стать непобедимым. И в плане этой философии тотальной борьбы подчинение значило больше, нежели мысль, готовность к действию была лучше, нежели осмотрительность, а слепой фанатизм становился высочайшей добродетелью. «Горе тому, кто не верует!» — не уставал повторять Гитлер. Даже брак становился для него союзом ради самоутверждения, а дом — «крепостью, откуда ведётся битва за жизнь». Своими грубыми аналогиями между животным миром и человеческим обществом Гитлер воспевал превосходство беспощадных над тонкими в эмоциональном отношении натурами, превосходство силы над духом: обезьяны, говорил он, «затаптывают насмерть любого чужака в их стае. А то, что верно для обезьян, должно быть в ещё большей степени верно и для людей»[26].

О том, что в такого рода высказываниях не было никакой иронии, свидетельствует тот авторитетный тон, с которым он обосновывает привычками обезьян в еде своё собственное вегетарианство — обезьяны указали ему правильный путь к питанию. И брошенный взор на природу радует его, например, таким уроком, что велосипед — это изобретение правильное, а дирижабль — «совершенно идиотское». Человеку не остаётся иного выбора, как исследовать законы природы и следовать им, «вообще нельзя придумать лучшей конструкции» нежели безжалостные законы отбора, царящие в джунглях. Природа не ведает аморальности. «Кто виноват, если кошка пожирает мышь?» — с издёвкой спрашивает он. Так называемая гуманность человека — это «только служанка его слабости и тем самым в действительности жесточайшая погубительница его существования». Борьба, подчинение, уничтожение неизбывны. «Одно существо пьёт кровь другого. Одно, умирая, питает собой другое. Нечего молоть вздор о гуманности»[27].

Едва ли где ещё полнейшее непонимание Гитлером права и претензии другого на собственное счастье, его крайняя аморальность раскрываются более ярко, нежели в этом «безусловном преклонении перед… божественными законами бытия. „ Разумеется, тут проявился и определённый элемент позднебуржуазной идеологии, которая пыталась компенсировать присущее времени чувство упадка и слабости прославлением жизни за её простоту, склоняясь к тому, чтобы принимать грубое и примитивное за первозданное. Правда, можно также и предполагать, что Гитлер в этом тождестве с законом природы пытался найти и некое помпезное оправдание своей индивидуальной холодности и эмоциональной бедности. Идентификация с надличностным принципом приносила облегчение и превращала борьбу, убийство и „кровепожертвование“ в акты смиренного исполнения некой божьей заповеди: „Борясь с евреем, я сражаюсь за дело Господа, « — говорится в «Майн кампф“, а почти двадцать лет спустя, в разгар войны и истребления, он не без нравственного удовлетворения заявит: «У меня всегда совесть была чиста“[28].

Ибо война и уничтожение были изначально необходимы, чтобы восстановить основы миропорядка, — в этом и заключалась мораль и метафизика его политики. И когда он пропускал перед своим взором, сам при этом, находясь на тех далёких и неопределённых расстояниях, кои он так любил, всемирные эпохи и раздумывал над причинами гибели народов и культур, он всякий раз сталкивался с непослушанием со стороны собственных инстинктов. Все застои, состояния слабости и катастрофы великих систем господства можно было объяснить неуважительным отношением к природе, в частности, смешением рас. Ведь в то время как каждое живое существо строго соблюдало врождённую тягу к чистоте расы и «шла синица к синице, зяблик к зяблику, аист к аистихе, полевая мышь к полевой мыши», человек подвергался искушению действовать вопреки законам природы и совершать биологическую измену. Это был тезис, послуживший предметом и сочинения Рихарда Вагнера «О женственном и человеческом», которое тот начал писать в Венеции в день своей смерти 11 февраля 1883 года, но так и не завершил. Импотенция и старческая смерть народов являлись ничем иным как местью преданного первобытного порядка. «Кровосмешение и обусловленное этим снижение расового уровня — единственная причина умирания всех культур; ибо люди гибнут не из-за проигранных войн, а из-за потери той сопротивляемости, которая присуща только чистой крови. То же, что не является в этом мире доброй расой, представляет собой плевелы»[29].


А за всем этим стояло учение о творческих расовых ядрах, согласно которому испокон веков многочисленные арийские элиты подчиняли себе тупые и прозябающие вне истории массы неполноценных народов, чтобы с помощью покорённых развивать свои гениальные способности. Эти подобные Прометею светлые фигуры лишь одни в состоянии создавать государства и творить культуры, «всякий раз вновь разжигая тот огонь, что познанием освещал ночь молчащих тайн и тем облегчая человеку путь вверх, во властелины над другими существами на этой земле». И только когда арийское расовое ядро начинало смешиваться с покорёнными, наступали нисхождение и упадок, ибо «человеческая культура и цивилизация на этом континенте неразрывно связаны с наличием ария. Его вымирание или гибель вновь опустит на нашем земном шаре тёмные завесы бескультурных времён»[30].

Именно в этом и заключалась опасность, грозящая человечеству. Но по сравнению с гибелью великих империй античности речь шла не только об исчезновении какой-то культуры, но и о конце человека как венца творения вообще. Ибо распад субстанции арийского ядра зашёл глубже, чем когда-либо, «германская кровь на нашей земле приходит постепенно к своему истощению», как с отчаянием выражается Гитлер, и вот, словно в предвкушении грядущего триумфа, со всех сторон подступают силы тьмы: «Я дрожу от страха за Европу, „ — восклицал он в одной из своих речей, и его взор видел уже, как старый континент «тонет в море крови и скорби“[31]. И опять же «трусливые умники и критики Природы» намеревались обойти её элементарные законы и были агентами «всеобъемлющего генерального наступления», ведущегося в разнообразнейших замаскированных формах. Коммунизм, пацифизм и Лига наций, вообще все международные движения и учреждения, равно как и еврейско-христианская мораль и её велеречивые космополитические варианты не оставляют своих попыток внушить человеку, что он может победить природу, взять на себя роль повелителя собственных инстинктов и добиться вечного мира. Однако никто не в состоянии «восстать против небосвода»[32]. Неоспоримая воля природы, говорит он, одобряет существование народов, развитие их воинственности, деление на господ и рабов и жесточайшую борьбу за сохранение вида.

В системе попыток такого рода трактовки было нетрудно распознать следы Гобино, чьё уже упоминавшееся учение о неравенстве человеческих рас впервые сформулировало страх перед расовым хаосом Нового времени и связало закат всех культур с промискуитетом крови. И если расовый комплекс этого французского аристократа, его презрение к «порочной крови черни», почти не скрывали источника своего происхождения — чувства классовой ненависти уходящего со сцены господствующего слоя, то его эскиз, характеризующийся богатым идеями произволом и гениальной неопределённостью, на весьма продолжительное время вдохновляет графоманское сектантство эпохи и порождает богатую и разнообразную вторичную литературу, которая, опять же, включает того же Рихарда Вагнера с такими его эссе как «О героизме» или «О Парсифале»[33]. Примечательно, однако, что Гитлер, в свою очередь, сузил это учение, поставив его на службу своей демагогии и превратив в систему легкодоступных объяснений для всех отрицательных эмоций, страхов и кризисных явлений современности. Версаль и ужасы Республики Советов, тяготы капиталистического строя и современное искусство, ночная жизнь и сифилис стали теперь формами проявления того извечного противоборства, которое выражается в смертельном натиске низших расовых слоёв на людей благородной арийской крови. А за всем этим скрывался тот, кто был зачинщиком, стратегом и жаждущим власти врагом номер один, чью личину наконец-то распознали, — это доведённый до мифологических размеров пугающий образ Вечного Жида.

Это была инфернальная, карикатурная фигура-призрак, «короста по всей земле», смертный враг и «хозяин антимира», трудно поддающаяся объяснению конструкция, созданная одержимостью и психологическим расчётом[34]. В соответствии с теорией о единственном противнике Гитлер делает фигуру еврея воплощением всех мыслимых и немыслимых пороков и страхов, для него он — дело и его отрицание, теза и антитеза, он буквально «виновен во всём» — в диктатуре бирж и большевизме, в идеях гуманности и тридцати миллионах жертв в Советском Союзе, а в одном из опубликованных во время заключения в крепости Ландсберг разговоров со вскоре умершим Дитрихом Эккартом Гитлер, ссылаясь на Книгу Пророка Исайи (19, 2-3) и Исход (12, 38), даже будет настаивать на тождественности еврейства, христианства и большевизма[35]. Ибо изгнание евреев из Египта явилось, считает он, результатом их попытки путём возбуждения черни фразами о гуманизме («Точь-в-точь как у нас») посеять революционные настроения, так что в Моисее нетрудно разглядеть первого вождя большевизма. И как Павел в определённом смысле изобрёл христианство, дабы погубить Римскую империю, так и Ленин использовал учение марксизма, чтобы положить конец современному порядку; источник же из Ветхого Завета выдаёт модель повторяющегося во все времена покушения евреев на более полноценную расу созидателей.

Возводя еврея в категорию виновного за все, универсального врага, Гитлер, похоже, никогда не упускал из виду технико-пропагандистский аспект своего антисемитизма. Если бы еврея не было, заметил он как-то, «нам следовало бы его выдумать. Нужен зримый враг, а не кто-то незримый»[36]. Но в то же время еврей был «пунктиком» его аффектов, патологической химерой, не слишком сильно отличавшейся по своему субъективному образу от созданного пропагандой образа дьявола. Он являлся эксцентрической проекцией всего того, что Гитлер ненавидел и чего вожделел. Вопреки всей своей макиавеллистской рациональности он видит в тезисе о стремлении евреев к мировому господству не только психологически эффективную фразу, но и, по всей видимости, ни много ни мало, ключ к пониманию всех явлений, и на этой «спасительной формуле»[37] строит он своё растущее убеждение в том, что только он один проник в суть великого кризиса времени и способен его излечить. Когда в конце июля 1924 года один национал-социалист из Богемии, специально приехавший в Ландсберг, чтобы побеседовать с Гитлером, спросил его, изменилось ли его отношение к еврейству, тот ответил: «Да, да, совершенно верно, что мой взгляд на способ борьбы с еврейством изменился. Я понял, что до сего времени я был слишком мягок! Работая над моей книгой, я пришёл к убеждению, что на будущее, чтобы мы могли рассчитывать на успех, следует применять самые жёсткие средства борьбы. Я убеждён, что это — вопрос жизни и смерти не только для нашего народа, но и для всех народов. Ибо жиды — это мировая чума»[38].

В действительности же беспримерное обострение и брутализация его комплекса ненависти — это, несомненно, не только результат его раздумий в пору заключения в Ландсберге. Ещё в мае 1923 года Гитлер, выступая в цирке «Кроне», провозгласил: «Еврей — это, пожалуй, раса, но не человек. Он просто не может быть человеком в смысле образа и подобия Бога Вечного. Еврей — это образ и подобие дьявола. Еврейство означает расовый туберкулёз народов»[39]. Но собрав впервые воедино и в обозримой взаимосвязи многочисленные обрывки идей и эмоций, он обрёл интеллектуальную опору, а также непоколебимую уверенность идеолога, подпирающего здание своего мировоззрения убеждениями. И теперь это уже не просто демагогический галдёж, а демонстрация смертельной и канонизированной серьёзности, когда он отрицает право еврея считаться человеком и для обоснования своего убеждения привлекает понятия из жаргона паразитологии, — ведь сам закон природы требует применять против «паразита», «извечной пиявки» и «вампира народов» меры, имеющие свою собственную, не подлежащую отмене мораль, и логический вывод из системы его мышления заключается в том, что уничтожение и геноцид суть одновременно высочайший триумф этой морали. И Гитлер до последнего момента ссылается на познание им этих взаимосвязей и на радикальность, с коей он сделал выводы из этого познания, как на свою заслугу перед человечеством, ибо, как он считает, он не искал одной лишь славы завоевателя, как Наполеон, который все же был «всего лишь человеком, а не всемирным явлением»[40]. В конце февраля 1942 года, вскоре после конференции в Ванзее, где было принято так называемое «окончательное решение» еврейского вопроса, Гитлер заявил своим сотрапезникам: «Открытие еврейского вируса явилось одной из величайших революций, которые когда-либо предпринимались в мире. Борьба, которую мы ведём, это борьба того же рода, что вели в прошлом веке Пастер и Кох. Как много болезней причиняются этим еврейским вирусом!.. Мы лишь тогда вновь обретём здоровье, когда истребим еврея». С непоколебимостью человека, глубже думавшего и больше разглядевшего, чем все другие, он видел в этом своё персональное задание, вековую миссию, возложенную на него, демиурга природного порядка, это была его «циклопическая задача»[41].

Вот в том и заключалась другая существенная поправка, сделанная им в отношении Гобино: он не только персонифицировал расовую и культурную смерть в фигуре еврея, к которой сводились все причины упадка и ответственность за него, но и возвратил истории утопию, преобразовав «меланхоличный и фаталистический пессимизм Гобино в агрессивный оптимизм»[42]. В противоположность этому французскому аристократу он утверждал, что распад расы не неизбежен. Да, полагал он, стратегия всемирного еврейского заговора видит в лице Германии как арийского форпоста своего последнего и решающего врага, и нигде больше биологическое отравление, равно как и сочетание капиталистических и большевистских махинаций не являются столь систематическими и разлагающими, но именно в этом обстоятельстве и черпает он энергию для мобилизации своей воли, ибо Германия представляет собой в этом мире то поле битвы, на котором решается судьба всего земного шара. Такие представления наглядно показывают, как далёк он от старомодного антисемитизма немецкой и европейской традиции, и говорят о том, что химера еврея больше питала его манию, нежели все видения национального величия. «Если наш народ и наше государство станут жертвой этих жадных до крови и денег тиранов народов, то вся земля погрузится в щупальца этого полипа; если же Германия вырвется из этого объятия, то можно будет считать сломленной величайшую опасность для народов и всего мира»; и тогда ей (Германии) по праву уготован Тысячелетний рейх, приход которого он со всей своей нетерпеливостью приветствовал уже тогда, когда позади него остался пока ещё один-единственный дорожный знак; и вот тогда-то из глубокого упадка вновь возродится порядок, установится единство, господа и рабы будут стоять там, где и положено, и ведомые мудростью «коренные народы мира» будут уважать и щадить друг друга, поскольку корень всемирной болезни, источник всей инстинктивной неуверенности и враждебного природе смешения будет окончательно устранён[43].

И вот эта внутренне прочно сцепленная, хотя так и не ставшая никогда законченной системой идеология дала его пути ту уверенность, которую сам он охотно называл «сомнамбулической». На какие бы уступки ни шёл он в угоду текущему моменту, его толкование состояния мира и ощущение борьбы не на жизнь, а на смерть они не затрагивали, что и придавало его политике безапелляционную последовательность и первозданность. Его боязнь определённостей, засвидетельствованный единодушно почти всеми партнёрами по сцене страх Гитлера перед принятием решений всегда касались только тактических альтернатив, в то время как в коренном вопросе он не знал ни сомнения, ни боязни, и насколько любил он откладывать и выжидать, настолько же был нетерпеливым и решительным, когда речь шла о великом конечном противоборстве. И едва ли было что-либо более ошибочным, нежели наивные разговоры тех времён в народе, что, мол, определённая бесчеловечность режима объясняется тем, что он ничего об этом не знает. На самом же деле он знал намного больше, чем было известно о событиях, и намного больше, чем кто-либо мог догадываться, — он был «самым радикальным национал-социалистом», как сказал о нём один человек из его самого ближайшего окружения.


Широко охватывающий комплекс его идеологических представлений наложил свой отпечаток, в частности, на его внешнеполитическую концепцию, чьи наиболее существенные, оставшиеся неизменными до самого конца главные линии были развиты уже в «Майн кампф», хотя из-за своей казавшейся скорее фантастической целенаправленности они никогда не воспринимались как конкретная политическая программа. Положив в основу крушение Германии того времени, он ставит новый подъем страны в зависимость от готовности восстановить замутнённый расовый материал. То, что он называл «разорванностью кровных уз», «лишило рейх мирового господства», и потому он считает: «Если бы немецкий народ в своём историческом развитии обладал тем стадным единством, которое пошло на пользу другим народам, то Германский рейх наверняка стал бы сегодня властелином земного шара». Распространённой в НСДАП националистической традиционной фразе о «народе без пространства» он противопоставляет формулу «пространство без народа» и видит актуальнейшую внутриполитическую миссию национал-социализма именно в том, чтобы дать пустому пространству между Маасом и Мемелем единый народ, ибо «то, что мы сегодня имеем, это уже марксистские людские массы, а не немецкий народ»[44].

Картина революции, которая вставала перед его мысленным взором, и была в значительной степени пронизана элитарно-биологическими представлениями — его целью были не только новые формы господства и новые учреждения, его целью был новый человек, появление которого он торжественно возвещал во многих своих речах и статьях как наступление «подлинного золотого века». «Кто видит в национал-социализме только политическое движение, — так заявит Гитлер, — тот почти ничего не знает о нём. Это — ещё большее, нежели религия, это — воля к сотворению нового человека»[45]. Поэтому к самым жгучим задачам нового государства относятся, по его мнению, воспрепятствование «дальнейшей бастардизации», «поднятие брака с уровня постоянного расового осквернения» и придание ему вновь возможности «плодить обезьян и подобия Господа, а не помеси человека с обезьяной». Идеальное состояние, в котором господствует заново выращенный путём «гибридизации вытеснения» чистый арийский тип, видится Гитлеру как результат длительного биологического процесса. В своей секретной речи, произнесённой 25 января 1939 года перед кругом высших офицеров, он говорил о развитии, которое потребует сотен лет, чтобы в итоге большинство обладало теми признаками избранности, благодаря которым оно будет в состоянии покорить мир и властвовать в нём[46].

Жизненное пространство, требование об обретении которого повторялось им с религиозной настойчивостью, отнюдь не мыслилось тем не менее как необходимость дать пропитание населению, чьё количество «хлынуло через край», или как необходимость избежать «голодного обнищания» и восстановить крестьянское сословие, которому угрожали промышленность и торговля, в его первозданных правах — в значительно большей мере и в первую очередь жизненное пространство должно было послужить в качестве исходной базы стратегии покорения мира. Каждый народ с честолюбивой фантазией нуждается в определённом количестве пространства, в количестве территории, которое делает его независимым от союзов и конъюнктуры текущего дня, и этой мысли, привязывавшей историческое величие к географической протяжённости, Гитлер придерживается до самого последнего дня. И в своих медитациях в бункере незадолго до конца он будет жаловаться на судьбу, которая навязала ему слишком поспешные захваты, поскольку, скажет он, народ без большого пространства просто неспособен выдвигать великие цели. Поэтому из четырех возможностей парировать угрозу со стороны будущего он отвергает и ограничение рождаемости, и внутреннюю колонизацию, и заморскую колониальную политику — частью как малодушные мечты, частью как «недостойные задачи», и, настойчиво ссылаясь на Соединённые Штаты, оставляет только возможность захватнической войны на континенте: «Что не поддаётся по-доброму, то берётся именно кулаком», — пишет он в Ландсберге и тут же называет направление своих экспансионистских устремлений: «Если мы хотели земель в Европе, то это в общем и целом было возможно только за счёт России, и тогда новый рейх должен был бы снова выступить в поход по дороге орденских рыцарей»[47].

А за всем этим опять поднималось представление о великой перемене в мире — история, казалось ему, стоит у начала новой эпохи, в очередной раз приводит она в движение своё исполинское колесо и заново раздаёт судьбы и возможности. Заканчивается эпоха морских держав, завоевавших своими флотами дальние страны, накопивших сокровища, создавших опорные базы и покоривших мир. Море, эта классическая трасса дотехнической поры, затрудняет в современных условиях владычество протяжённых империй, колониальное величие стало анахронизмом и обречено на гибель.

Вспомогательные технические средства современности, возможность вести дороги, автострады и железнодорожные пути в бескрайние области с ещё не разведанными богатствами и связывать их плотной системой опорных баз опрокинули старый порядок — мировая империя будущего, утверждает он, будет континентальной державой, компактным, не имеющим швов гигантским образованием, способным защитить себя; эпоха уже вступила на этот путь, и наследие прошлого обречено. Конечно же, интервенционистская череда последующих внешнеполитических операций Гитлера тесно связана с чрезвычайной беспокойностью его натуры, но одновременно это было и отчаянным противодействием времени, ходу истории, и его неизменно мучит озабоченность тем, что Германия при разделе мира может во второй раз опоздать. И оценивая державы, которые могли бы конкурировать с Германией, когда в мире пробьёт новый час, за будущее господство, он вновь и вновь натыкается на Россию. Тут сходилось все — расовый, политический, географический и исторический аспекты, и все они указывали на Восток[48].

Перед таким эпохальным горизонтом и развивал Гитлер свои внешнеполитические представления. Свою карьеру он начинал — таково господствующие мнение — как ревизионист, требуя упразднения Версальского договора и одновременно восстановления — если понадобится, то и насильственно — границ 1914 года, а также объединения всех немцев в крупное, единое, могучее государство. Эти планы были обращены в первую очередь против Франции, как опасливой хранительницы послевоенного мира, и нацеливались на то, чтобы из обозначившихся расхождений этого западного соседа с Италией и Англией получить зацепку для самых широких реваншистских замыслов. Однако склонность Гитлера мыслить большими категориями побуждает его вскоре обратить взор на континент в целом и совершить мысленный переход от политики границ к политике пространств.

Исходной точкой всех его соображений явилось то, что Германия, находясь в военном, политическом и географическом отношении в фокусе угрозы, сможет выжить лишь в том случае, «если она безоговорочно поставит во главу угла политику мощи». Ещё в одном из своих ранних столкновений с кайзеровской внешней политикой Гитлер выдвинул альтернативу — либо Германия отказывается от морской торговли и колоний и вместе с Англией выступает против России, либо же, если она стремится к владычеству на море и торговле со всем миром, она выступает в союзе с Россией против Англии[49]. Сам он в начале двадцатых годов однозначно отдавал предпочтение второй возможности. Ведь он причислял Англию к «принципиальным» противникам рейха и разрабатывал, исходя из этого, свою откровенно прусскую концепцию; под влиянием эмигрантских кругов, группировавшихся вокруг Шойбнер-Рихтера, он рассчитывал на союз с «национальной», «оздоровлённой», освободившейся от «еврейско-большевистского ига» Россией, направленный против Запада, и ни понятие о жизненном пространстве, ни убеждение в неполноценности славянской расы, составившие впоследствии сердцевину его экспансионистской восточной идеологии, не играли в то время никакой роли. И только в начале 1923 года, по всей видимости, ввиду стабилизации советского режима, у него возникает мысль об изменении ситуации с союзом и о пакте с Англией против России. На протяжении более года Гитлер, если верить источникам, вновь и вновь перепроверял эту новую концепцию, развивал её, прикидывал её последствия и шансы для её реализации, прежде чем развернуть в знаменитой 4-й главе «Майн кампф» войну за жизненное пространство против России в программу.

Разумеется, это не отменяло идеи войны с Францией, напротив, она осталась одной из внешнеполитических констант Гитлера вплоть до самых последних монологов в бункере, но теперь она, равно как и купленная отречением от Южного Тироля благожелательность со стороны Италии или нацеленный на союз с Англией отказ от всех колониальных притязаний, выдвинулась в ряд предпосылок для беспрепятственного похода Германии на Восток. Уже во втором томе «Майн кампф», написанном в течение 1925 года, Гитлер с чрезвычайной остротой выступает против плана ревизии, направленного, по его словам, на восстановление совершенно нелогичных, случайных, слишком тесных и, кроме того, нецелесообразных по военно-географическим соображениям границ, — плана, чреватого, помимо всего, противопоставлением Германии всем бывшим военным противникам и грозящего вновь сплотить воедино рушащийся союз врагов: «Требование о восстановлении границ 1914 года, — так гласит его напечатанная в разрядку формулировка, — это политический вздор таких масштабов и последствий, которые делают его преступлением. „ Напротив, приобретение больших пространств — это единственная акция, которая оправдывает „перед Богом и нашим немецким потомством пролитие крови“ и „снимает в грядущем“ с ответственных государственных мужей «вину за кровь и жертвы народа“[50].

Военный поворот в сторону российских просторов, идея великого похода германцев ради создания огромной континентальной империи в старом «подчинённом немцам пространстве на Востоке» становится с этого времени центральной мыслью гитлеровской политики, сам он признается потом в своей «безраздельной увлечённости» ею, в «напряжении даже самой последней энергии» ради неё и с гордостью назовёт её «исключительной целью» своих сознательных политических действий. И это решение тоже приобретает у него эпохальное значение[51]:

«Тем самым мы, национал-социалисты, сознательно подводим черту под внешнеполитической ориентацией нашего довоенного времени. Мы начинаем там, где остановились шесть веков назад. Мы останавливаем извечный! германский поход на юг и запад Европы и обращаем взор к земле на Востоке. Мы завершаем, наконец, колониальную и торговую политику довоенного времени и переходим к территориальной политике будущего».

Можно только гадать, явилась ли эта концепция результатом последовательного развития собственных идей или же отражением теорий, почерпнутых из третьих рук. Однако очевидно, что мысль о жизненном пространстве, придавшая ей решающий поворот, попала в мир идей Гитлера через Рудольфа Гесса. Благодаря своему навязчивому восхищению «этим мужем», как любил он называть Гитлера с прерывающимся от восторгом дыханием истинно верующего, Гесс сумел в годы заключения в крепости Ландсберг со временем оттеснить всех соперников, в частности, Эмиля Мориса, который выполнял обязанности секретаря Гитлера. Тот же Гесс — очевидно, ещё в 1922 году — помог Гитлеру установить личный контакт со своим учителем Карлом Хаусхофером, который развил плодотворную первоначально отрасль политической географии — основанную англичанином сэром Хэлфордом Макиндером «геополитику» — в философию империалистической экспансии. При всей макиавеллистской сдержанности, коей характеризовалась завоевательная концепция Гитлера, она всё же не была свободна от хотя и расплывчатой уверенности относительно силы того, что Макиндер называл «страной-сердцевиной»: Восточная Европа и европейская Россия, защищённые от любого нападения гигантскими земельными пространствами и ставшие неуязвимыми, являли собой вследствие этого «цитадель мирового господства». Это и провозглашалось основателем геополитики: «Кто владеет страной-сердцевиной, тот владеет миром». Представляется, что именно столь странного рода магический рационализм подобных полунаучных формул и соответствовал особой структуре гитлеровского интеллекта, ибо и познание имело для него свои тёмные области[52]. Но, как это наглядно видно на примере этих и иных влияний, и тут «ярко выраженный комбинаторский талант» Гитлера проявился с той же редкой силой, как и при попытке выработать внешнеполитическую концепцию, которая соединила отношение Германии к различным европейским державам, потребность отомстить Франции, устремления к территориальным захватам и завоеваниям, аспект смены времён и, наконец, различные идеологические взгляды в единую, когерентную систему мышления. Свою вершину и универсальное оправдание эта концепция обрела включением в её орбиту представлений об истории рас, тем самым весь круг замкнулся:

«Кажется, сама судьба захотела нам дать тут знак. Беря на себя ответственность за большевизм, Россия отняла у русского народа ту интеллигенцию, которая до сего времени создавала и гарантировала её государственную прочность. Ибо организация русской государственности была не результатом государственно-политических способностей славянства в России, а в большей степени лишь чудесным примером государствообразующей действенности германского элемента в неполноценной расе… Столетиями жила Россия за счёт этого германского ядра своих высших руководящих слоёв. Можно считать, что сегодня оно почти без остатка истреблено и уничтожено. На его место пришёл еврей. Насколько невозможно для русского как такового сбросить собственными силами иго еврея, настолько же невозможно для еврея надолго удержать в своих руках могучую империю. Сам он не является элементом организации, а есть фермент разложения. Гигантская империя на востоке созрела для крушения. И конец еврейского господства в России будет и концом России как государства. Мы избраны судьбой стать свидетелями катастрофы, которая явится мощнейшим подтверждением правильности расовой теории фелькише»[53].

Из этих представлений и сформировалась уже в начале двадцатых годов концепция политики, которую будет затем проводить Гитлер, — первоначальные попытки союза с Англией и «ось» с Римом, поход на Францию, а также чудовищная война на истребление на Востоке с целью захвата и удержания «страны-сердцевины мира». Моральные соображения его не беспокоили. Союз, цель которого не диктуется планом войны, не имеет смысла, заявляет он в «Майн кампф», государственные границы устанавливаются и изменяются людьми, «только безмозглому идиоту» они представляются неизменными, сила завоевателя с избытком служит доказательством его права, «кто имеет, тот имеет» — таковы были максимы его политической морали[54]. И сколь бы ужасающе и сумасбродно не выглядела та программа, что была сконструирована им из его кошмаров, его исторических теорий, его ложных выводов из биологии и анализов ситуаций, она обещала — и это так — при всей своей утрированной радикальности больший успех, нежели более взвешенный план ревизии, требовавший возвращения Южного Тироля или Эльзаса. В противоположность своим партнёрам-националистам Гитлер понял, что у Германии при существующей системе власти и порядка нет шанса, а его глубокое чувство неприятия нормальности сослужило ему верную службу, когда он взялся подвергать все это кардинальному сомнению. Только тот, кто не участвовал в игре, мог её выиграть. И когда он обратился вовне, против Советского Союза, открыто грозившего уничтожить эту систему, на помощь ему пришли силы и неожиданно сделали Германию «потенциально такой могучей… что покорение мировой державы совершенно осязаемым образом было бы легче, нежели возврат Бромберга или Кенигсхютте»[55], а наступление на Москву перспективнее, чем на Страсбург или Бозен.

Точно так же, как и цель, Гитлер знал и учитывал и риск, и весьма примечательно, с какой непоколебимостью он приступает в 1933 году к осуществлению своего раннего плана. Для него альтернатива всегда гласила так: либо власть над миром, либо гибель, причём в самом что ни на есть буквальном смысле. «Каждое существо стремится к экспансии, — заявил он в 1930 году, выступая перед профессорами и студентами в Эрлангене, — и каждый народ стремится к мировому господству». Этот постулат, как он полагал, следовал прямиком из закона природы, желавшего везде и повсюду, чтобы побеждал более сильный, а более слабый был уничтожен или безоговорочно подчинился. Вот поэтому-то в самом конце, когда всё было им проиграно и гибель была уже перед глазами, он и позволит себе сказать Альберту Шпееру невозмутимую, столь глубоко поразившую близких ему ещё вчера людей, но совершенно логичную по своей последовательности фразу, что «нет никакой необходимости заботиться об основах, которые нужны (немецкому) народу для его дальнейшей примитивнейшей жизни», ибо он «оказался более слабым, и будущее принадлежит тогда исключительно более сильному восточному народу»[56]. Германия проиграла куда больше, чем войну, — у него, Гитлера, не осталось больше надежды. В последний раз склонился он перед законом природы, «этой ужасной королевой всей мудрости» — инстанцией, которая с давней поры повелевала его жизнью и мыслью.


Уже в конце 1924 года, через год с небольшим после заключения в крепость-тюрьму, которую Гитлер иронически назовёт своей «высшей школой за государственный счёт»[57], время его отсидки подошло к концу. По запросу прокуратуры при Первом мюнхенском земельном суде директор тюрьмы Лейбольд выдал ему 15 сентября характеристику, которая, по сути, требовала для него условного наказания: «Гитлер проявляет себя как человек порядка, — говорилось в ней, — и дисциплины не только в отношении самого себя, но и в отношении других заключённых. Он послушен, скромен и услужлив. Не предъявляет никаких претензий, отличается спокойствием и пониманием, серьёзностью и полным отсутствием агрессивности, со всем тщанием старается переносить наложенные приговором ограничения. Это человек без личного тщеславия, питанием в тюрьме доволен, не курит и не пьёт и при всём товарищеском отношении к другим заключённым умеет обеспечить себе определённый авторитет… Гитлер будет пытаться вновь раздувать национальное движение соответственно своему пониманию, но не как прежде, насильственными, при необходимости (!) направленными против правительства средствами, а в контакте с законными правительственными инстанциями».

Образцовый стиль поведения и тактика, о чём свидетельствовала характеристика, явились предпосылкой для применения условного наказания, предусматривавшегося приговором суда после отбытия шестимесячного заключения. Правда, трудно было понять, о каком условном наказании могла идти речь в отношении фюрера национал-социалистов, уже имевшего один испытательный срок и избежавшего затем суда благодаря личному вмешательству идеологически коррумпированного министра, в отношении человека, уже в течение ряда лет организовывавшего беспорядки и схватки в залах, заявившего о смещении правительства рейха, арестовавшего министров и оставившего позади себя трупы. Поэтому появился и протест прокуратуры, по которому это решение суда было первоначально отменено. Однако авторитет государства проявил тут готовность признать по отношению к нарушителю закона свою собственную слабость. Посему власти пошли навстречу законодательно закреплённому и подлежащему безусловному исполнению требованию о высылке Гитлера лишь наполовину. И хотя руководство полиции Мюнхена ещё 22 сентября в письме на имя государственного министра внутренних дел сочло эту высылку «неизбежной», а новый баварский премьер-министр Хельд даже зондировал почву, готовы ли австрийские власти принять Гитлера в случае принятия решения о его высылке[58], дело тем и ограничилось. Сам же Гитлер, чрезвычайно этим озабоченный, показал себя достаточно умным, чтобы всеми мыслимыми способами доказывать, что будет вести себя самым что ни на есть лояльным образом. И он был недоволен, когда Грегор Штрассер назвал в ландтаге продолжавшееся тюремное заключение Гитлера позором для Баварии и сказал, что в этой земле правит «банда свиней, подлая банда свиней». Мешала Гитлеру и нелегальная активность Рема.

Однако обстоятельства вновь благоприятствуют ему. На проходивших 7 декабря выборах в рейхстаг движение «фелькише» смогло получить только три процента голосов, и из тридцати трех депутатов, которых оно имело в парламенте, сумели сохранить свои места только четырнадцать. Представление, что правый радикализм уже прошёл свой апогей, по всей вероятности, повлияло на решение Верховного земельного суда от 19 декабря, которое оставило без внимания протест прокуратуры относительно условного наказания в деле о путче и допустило все же досрочное освобождение Гитлера. 20 декабря, когда заключённые в тюрьме Ландсберг уже готовились к встрече рождества, пришла телеграмма из Мюнхена о немедленном освобождении из заключения Гитлера и Крибеля.

Несколько заблаговременно проинформированных друзей и приверженцев поджидали Гитлера у ворот тюрьмы с автомашиной. Это была разочаровывающе маленькая кучка. Движение распалось, сторонники рассеялись либо перессорились. В мюнхенской квартире его ждали Герман Эссер и Юлиус Штрайхер. Никакого выступления, никакого триумфа. Располневший к тому времени Гитлер казался беспокойным и нервным. Вечером того же дня он появился у Эрнста Ханфштенгля и прямо с порога неожиданно патетически попросил: «Сыграйте мне „Смерть любви“. Ещё в Ландсберге на него, бывало нападало настроение, что всё кончено. Теперь ироничный некролог гласил, что умер он молодым и что „наверняка германские боги любили его“[59].

Глава II КРИЗИСЫ И ПРОТИВОДЕЙСТВИЯ

Этот Гитлер допрыгается до того, что будет покойником.

Карл Штютцель, баварский министр внутренних дел, 1925 г.

Ха! Я покажу этим собакам, какой я покойник!

Гитлер, весна 1925 г.


Перемена декораций. — Распад окружения. — Переговоры с Хельдом. Покориться или быть высланным из страны. — Разрыв с Людендорфом. «Все к Гитлеру!» — Новое рождение партии. — Запрет на публичные выступления. — Грегор Штрассер. — Ссора с Эрнстом Ремом. — Глубже некуда. — Йозеф Геббельс — «новый тип». — Группа Штрассера и её планы. — Совещание в Ганновере. — Тактика «катастроф». — Гитлер удаляется в горную идиллию.

Сцена, на которую вернулся Гитлер из Ландсберга, и впрямь сильно изменилась в негативном для него плане. Прошлогоднее возбуждение улеглось, истерия прошла, и из рассеявшейся пыли и висящей в вышине хмари опять проступили тупые, лишённые романтики контуры повседневности.

Эта перемена началась со стабилизацией денег, что первым делом восстанавливало у людей ощущение твёрдой почвы под ногами и, как следствие, лишало материальной базы прежде всего воинствующих носителей хаотической сумятицы — добровольческие отряды и полувоенные формирования, для содержания которых раньше было зачастую достаточно всего лишь небольших валютных затрат. Постепенно государственная власть получала прочность и авторитет. В конце февраля 1924 года она уже могла позволить себе отменить чрезвычайное положение, объявленное в ночь на 9 ноября. И уже в течение того же года политика согласия эры Штреземана принесла первые результаты. Они нашли своё выражение не столько в каких-то отдельных конкретных успехах, сколько в улучшившейся психологической ситуации в Германии, которой удавалось теперь шаг за шагом рассеивать застарелые чувства вражды и ненависти, — в плане Дауэса[60] уже проглядывало решение проблемы репараций, французы собирались уйти из Рурской области, рассматривалось соглашение о безопасности, а также о приёме Германии в Лигу наций, а благодаря бурному потоку американских кредитов во многом стало улучшаться и экономическое положение. Безработица, чьи серые краски ещё вчера определяли картины нищеты на углах улиц, в очередях перед кухнями для бедных и за социальными пособиями, заметно сократилась. Перемена ситуации отражалась и на результатах выборов. Хотя в мае 1924 года радикальные силы смогли ещё раз отпраздновать свой успех, но уже на декабрьских выборах в том же году они потерпели весьма ощутимое поражение; только в Баварии группы «фелькише» потеряли около шестидесяти процентов своих сторонников. И если даже этот поворот не привёл к моментальному усилению демократических центристских партий, то все же создавалось впечатление, что после нескольких лет кризисов, опасностей государственного переворота и депрессии Германия встала, наконец, на нормальный путь.

Подобно многочисленному слою других, впервые оказавшихся на виду и лишённых какой-либо профессии профессиональных политиков, Гитлер тоже, как будто, достиг финиша вместе с той десятилетней фазой неупорядоченного существования, что характеризовалась авантюрами и антигражданской направленностью, и вновь очутился перед лицом «спокойствия и порядка», внушавших ему ужас ещё тогда, когда он был подростком[61]. При трезвом рассмотрении положение его было бесперспективным. Ведь, несмотря на свой ораторский триумф в зале суда он за истёкшее время оказался в ситуации потерпевшего крах политика, которого уже ни в грош не ставили и наполовину забыли. Партия и все её организации были запрещены, равно как и «Фелькишер беобахтер», рейхсвер и иные покровители движения — преимущественно частные лица — от него отвернулись и, после всех волнений и игр в гражданскую войну, вновь посвящали себя повседневным делам и обязанностям. Многие, вспоминая 1923 год, только растерянно пожимали плечами — он казался им сегодня сумасшедшей и недоброй порой. Дитрих Эккарт и Шойбнер-Рихтер были покойниками, Геринг находился в эмиграции, и Крибсль был уже на полпути туда же.

Многие из ближайших сторонников Гитлера либо ещё находились в заключении, либо перессорились между собой и их пути разошлись. Непосредственно перед арестом Гитлеру удалось передать Альфреду Розенбергу нацарапанную второпях карандашом записку: «Дорогой Розенберг, с этого момента Вы будете возглавлять движение». После чего Розенберг — под весьма примечательным псевдонимом Рольф Айдхальт, своего рода анаграммы из имени и фамилии Адольф Гитлер[62] — попытался объединить остатки прежних сторонников в рамках «Великогерманского народного сообщества» (ГФГ), отряды штурмовиков СА продолжали существовать под видом разного рода спортивных союзов, кружков любителей пения и стрелковых гильдий. Но по причине небольшого авторитета и надоедливого многословия Розенберга движение вскоре распалось на антагонистические клики, враждовавшие друг с другом. Людендорф выступал за объединение бывших членов НСДАП с Немецкой национальной партией свободы, которой руководили фон Грефе и граф Ревентлов; Штрайхер основал в Бамберге «Баварский блок фелькише», у которого, опять же, были свои амбиции. В ГФГ, наконец, прорвались к руководству возвратившийся Эссер, Штрайхер и проживавший в Тюрингии д-р Артур Динтер, автор лихо накрученных расистских кровавых фантазий в форме романов, между тем Людендорф вместе с фон Грефе, Грегором Штрассером и вскоре также с Эрнстом Ремом организовал Национал-социалистическую партию свободы как своего рода сборный пункт для всех групп «фелькише». Их бесконечные ссоры и интриги шли рука об руку с попытками, воспользовавшись тюремным заключением Гитлера, вырваться вверх в движении «фелькише», а то и оттеснить его с завоёванной им ведущей позиции на роль простого барабанщика.

Однако эти удручающие обстоятельства ни в коей мере не испугали Гитлера, более того, именно тут он увидел свой шанс и источник новых надежд. Позднее Розенберг признается, что назначение его временным руководителем движения чрезвычайно его поразило и он не без основания предположил, что за этим скрывается какой-то тактический ход Гитлера, который заранее сознательно принял в расчёт разрушение движения и даже способствовал этому, дабы тем самым ещё убедительнее утвердить свои притязания на руководство. Нередко такое поведение ставится ему в вину, однако тут упускается из виду сама природа того притязания, каковое Гитлер уже выдвинул к этому времени, ибо он не мог делегировать кому-то призвание своей судьбы — история искупительного подвига Христа не знает фигуры вице-Спасителя.

И вот теперь он бесстрастно наблюдает за ссорами между Розенбергом, Штрайхером, Эссером, Пенером, Ремом, Аманом, Штрассером, фон Грефе, фон Ревентловом и Людендорфом и, как сказал один человек из его ближайшего окружения, «даже мизинцем» не шевелит; более того, он стравливает противников между собой и срывает так, между прочим, все попытки слияния групп «фелькише» — пусть, пока он находится в заключении, не принимаются, насколько это возможно, никакие решения, не образуются центры власти и не создаются фундаменты под чьими-то претензиями на руководство. По той же причине он критиковал и участие в парламентских выборах, хотя это и соответствовало его новой тактике завоевания власти легальным путём, — ведь любой член партии, обретя парламентский иммунитет и деньги на содержание, обретал тем самым и определённую независимость. С неудовольствием отметил он, находясь в тюрьме Ландсберг, что Национал-социалистическая партия свободы получила на выборах в рейхстаг в мае 1924 года худо-бедно, но всё-таки тридцать два места из четырехсот семидесяти двух. Вскоре после этого он в своём «Открытом письме» слагает с себя руководство НСДАП, отказывается от всех полученных полномочий и запрещает посещать себя с целью обсуждения политических вопросов. Не без оттенка самодовольства Рудольф Гесс говорил в одном из своих писем из тюрьмы о «глупости» соратников[63], в то время как сам Гитлер считал, что его высокая ставка подкреплена сильными козырями. И когда он вернулся из Ландсберга, то увидел, конечно, развалины, но зато — ни одного серьёзного соперника, и вместо сплочённого фронта противников его встретило нетерпение бессильных фракций — он явился как Долгожданный спаситель погрязшего — не без его же содействия — в маразме движения «фелькише». И Гитлер сможет строить не в последнюю очередь и на этом своё ставшее вскоре непререкаемым притязание на руководство: «То, что было бы никак невозможно раньше, — открыто признает он впоследствии, — я смог тогда (после выхода из тюрьмы) сказать всем в партии: теперь будем бороться так, как хочу я, и никак иначе»[64].

Правда, по возвращении он встретился не только с далеко идущими надеждами, но и с самыми противоречивыми требованиями своих разобщённых сторонников. И его политическое будущее зависело теперь от того, удастся ли ему изолироваться от всех частных интересов и придать партии на плотно оккупированном правыми пространстве свой, ни на кого не похожий профиль, хотя бы и неопределённый, но достаточный, чтобы сплотить самые разные амбиции. Многие ожидали, что он вместе с Людендорфом организует единое движение «фелькише». А он уже понял, что только возвышающаяся надо всем, поднятая до высот культа фигура фюрера может породить ту интегрирующую силу, которой требовал его план. Поэтому в тот момент для него было первостепенным не заключение поспешных союзов, а проведение линий размежевания и осуществление своего личного и безусловного притязания. И этими соображениями будет определяться тактическое поведение Гитлера в последующие недели.


Для начала он по совету Пенера просит аудиенции у нового баварского премьер-министра Хельда. Когда-то Гитлер и его сторонники вели с этим ревностным католиком, решительным приверженцем федерализма и председателем Баварской народной партии весьма ожесточённую борьбу. Чтобы как-то смягчить скандальный характер этой встречи, состоявшейся 4 января 1925 года, Гитлер подыскал предлог, будто собирается просить об освобождении своих ещё находящихся в заключении в Ландсберге товарищей. На самом же деле этой встречей он делал первый шаг к легальности. Критики из лагеря «фелькише» упрекали его в том, что этим визитом он хочет заключить свой «мир с Римом». В действительности же он искал мира с государственной властью. В противоположность Людендорфу, цинично замечает Гитлер, он не может позволить себе роскошь предварительно оповещать своих противников, что собирается их изничтожить[65].

Успех этого предприятия был для его дальнейшей политической судьбы не менее важен, чем осуществление его притязания на руководство внутри лагеря «фелькише». Ибо наряду с построением ведомой диктаторскими методами, боевой партии для неуклонного претворения в жизнь все тех же амбиций по завоеванию власти все зависело теперь от того, сумеет ли он восстановить утраченное доверие мощных институтов и извлечь урок из событий 9 ноября, заключавшийся в том, что политика состоит не только из преодоления, азарта и агрессии, но и имеет двойную суть, требующую лично от него исполнения новой роли. Решающим тут было стремление выступать и революционером, и защитником существующих порядков, производить впечатление и радикала, и одновременно умеренного, угрожать существующему строю и играть роль его защитника, нарушать право и самым правдоподобным образом уверять, что речь идёт о восстановлении этого права. Неизвестно, были ли такие парадоксы тактики Гитлера когда-либо сознательно обоснованы им теоретически, но его практика чуть ли не каждым своим шагом была нацелена именно на то, чтобы претворять их в жизнь.

В начале беседы он заверил премьер-министра, принявшего его весьма сдержанно, в своей лояльности, а также в том, что впредь будет действовать в рамках легальности и считает путч 9 ноября ошибкой. За это время он осознал, что необходимо уважать авторитет государства и что сам он как гражданин и патриот готов всеми силами способствовать этому и в первую очередь предоставить себя в распоряжение правительства в борьбе против разлагающих сил марксизма. Но для этого ему нужно, чтобы существовала его партия и газета «Фелькишер беобахтер». На вопрос, как он думает совместить это своё предложение с антикатолическим комплексом «фелькише», Гитлер назвал такого рода нападки личной причудой Людендорфа и заявил, что его отношение к генералу и без того весьма скептическое, а сам он не имеет с этим ничего общего. Для него изначально неприемлема любая религиозная вражда, но надо бы, чтобы все испытанные национальные силы стояли в едином строю. Ко всем этим излияниям Хельд остался холоден. Он сказал, что рад тому, что Гитлер собирается, наконец, уважать государственный авторитет, хотя ему лично все равно, станет ли Гитлер это делать или нет, поскольку он как премьер-министр будет защищать этот авторитет от любых посягательств, и что ситуация, предшествовавшая 9 ноября, в Баварии больше не повторится. Но так или иначе, поддавшись уговорам своего личного друга д-ра Гюртнера, бывшего в то же время и одним из покровителей Гитлера, Хельд решил отменить запрет НСДАП и её газеты, поскольку — так сформулировал он свои впечатления от разговора с Гитлером — «бестия укрощена»[66].

Несколько дней спустя Гитлер появился перед своей фракцией ландтага и, словно состояние движения не было и без того весьма неутешительным, спровоцировал там ожесточённую дискуссию. С плетью из кожи бегемота в руке (она стала теперь одним из непременных атрибутов) он вошёл в здание ландтага, где в праздничном настроении собрались депутаты «фелькише», чтобы оказать ему торжественный приём. Но он без долгого вступления обрушился на них с обвинениями, в которых инкриминировал им слабость руководства, а также отсутствие какой-либо концепции, особенно же возмущало его, что они отклонили предложенное им Хельдом участие в правительстве. Когда же ошеломлённая аудитория стала возражать ему, что есть, мол, принципы, которыми порядочный человек поступиться не может, и что нельзя упрекать противника в измене немецкому народу и в то же время входить с ним в одно правительство, и когда один из собравшихся выразил даже в заключение подозрение, что Гитлер хотел бы такой коалицией лишь купить себе досрочное освобождение, последовал презрительный ответ, что его освобождение было бы для движения в тысячу раз важнее, нежели все непоколебимые принципы двух дюжин парламентариев «фелькише».

И впрямь казалось, что своим грубым и вызывающим притязанием на руководство он собирается оттолкнуть всех, кто не захочет ему подчиниться. Позднее он с ироническим пренебрежением будет говорить об «инфляционной прибыли» партии в 1923 году, о её слишком быстром росте, ставшем решающей причиной слабости и недостатка сопротивляемости во время кризиса; теперь же он извлёк из этого уроки. Вскоре руководители групп «фелькише» стали слёзно жаловаться на отсутствие у Гитлера готовности к сотрудничеству и охотно взывали при этом к совместно пролитой у «Фельдхеррнхалле» крови[67]. Однако для Гитлера куда важнее были не такого рода мистические сентиментальности, а воспоминание о союзах 1923 года, о вынужденной необходимости считаться со столь многими щепетильными либо твердолобыми соратниками и об усвоенном из этого уроке, что любое партнёрство есть некая форма плена. И насколько податливым выступал он вовне, по отношению к государственной власти, настолько же властно и непоколебимо настаивал он поэтому на подчинении ему в рядах движения. И для него не стало проблемой то обстоятельство, что в результате той дискуссии в ландтаге с ним остались только шесть из двадцати четырех депутатов, большинство же перешло в другие партии.

Но он отнюдь не удовольствовался этим столкновением — горя нетерпением, он затевает все новые диспуты и отламывает дальнейшие куски от краёв ставшего мизерным движения. Он усердно подчёркивает то, что отделяет его от других многочисленных групп «фелькише» и правых радикалов, и отказывается от любого сотрудничества с ними. Из четырнадцати депутатов рейхстага верными ему останутся только четверо, да и те демонстрируют свою строптивость и требуют в первую очередь, чтобы он отмежевался от таких одиозных и нечистоплотных людей в своём окружении как Герман Эссер и Юлиус Штрайхер. Поскольку же Гитлер отчётливее нежели его противники сознаёт, что ожесточённый, продолжающийся уже более месяца спор имеет своим предметом не чистоту, а единовластие в партии, то он не отступает тут ни на шаг.

По ходу дела он уже подготовил разрыв с Людендорфом. Причиной тому было не только замечание генерала, которое Гитлер не мог ему простить, в полдень 9 ноября, что ничто не может оправдать его бегства от «Фельдхеррнхалле» и что ни один немецкий офицер не станет служить под командой такого человека, — дело было ещё и в том, что «национальный полководец» стал ныне немалой обузой — во всяком случае, в Южной Германии, — особенно с тех пор, как его упрямство и эксцентрическое самолюбие его второй жены, докторши Матильды фон Кемниц, начали втягивать его во все новые свары. Он грубо и открыто нападал на католическую церковь, затеял никому не нужную дуэль с баварским кронпринцем, перессорился со всем офицерским корпусом — дело дошло даже до того, что группа его бывших сослуживцев исключила его из своих рядов, — и все глубже залезал в псевдорелигиозные дебри сектантской идеологии, где с глубокомысленным видом сваливались в одну кучу и какие-то заговорщицкие страхи, и вера в германских богов, и пессимизм по отношению к цивилизации. Что же касается Гитлера, то от такого рода привязанностей, в которых он вновь встречался с мракобесием своих юных лет, Ланцем фон Либенфельсом и бредовыми картинами общества «Туле», он давно уже ушёл и успел сформулировать в «Майн кампф» своё жгучее презрение к подобным романтическим воззрениям «фелькише», хотя в мире его собственных представлений и прослеживались рудименты оных. Определённую роль играли тут и комплексы ревности, ибо он очень хорошо ощущал ту непроходимую пропасть, которая в глазах строго различавшего военную субординацию народа отделяла бывшего ефрейтора от генерала. Интересно в этом плане, что одна из групп «фелькише» в своём послании в начале 1925 года называет Людендорфа «его высокопревосходительством великим вождём», а Гитлера — «духом огня, который освещает своим светом тьму нынешнего положения вещей». И, наконец, как личное оскорбление со стороны Людендорфа воспринял Гитлер тот факт, что этот генерал-квартирмейстер мировой войны своим воинским приказом отобрал у него его персонального сопровождающего Ульриха Графа, за что он и осыпал того гневными упрёками в первой же их беседе. В то же самое время, словно все больше входя в раж, требовавший от него накалять вражду, Гитлер вступает в противоборство с лидерами северогерманского Национал-социалистического освободительного движения фон Грефе и фон Ревентловом, которые ещё ранее публично заявили, что у Гитлера не должно быть прежней власти, ибо он — одарённый агитатор, но не политик. В одном более позднем письме» свидетельствующем об обретении им самоуверенности, Гитлер ответил фон Грефе, что прежде он был барабанщиком и будет таковым снова, но только ради Германии, а уж никак не для Грефе и ему подобных, «и это так же верно, как то, что мне помогает Бог!»[68]

26 февраля 1925 года возобновился выход газеты «Фелькишер беобахтер», где было помещено объявление, что на следующий день в «Бюргербройкеллере», бывшем сценой неудавшегося путча, состоится новооснование (не воссоздание) НСДАП. В своей передовой статье «Новое начало», а также в опубликованных одновременно директивах по организации партии Гитлер подводит фундамент под своё притязание на руководство — он отклоняет все условия и, имея в виду упрёки по поводу Эссера и Штрайхера, заявляет, что руководство партии должно не столько заниматься моралью своих членов и конфессиональными распрями, сколько проводить в жизнь политику, своих же критиков он обзывает «политическими несмышлёнышами». И как первая реакция на его энергичный курс начинают поступать со всех концов страны подтверждения его поддержки.

Выступление следующего дня было тактически очень тщательно продумано. Чтобы придать своему призыву больший эффект, Гитлер уже в течение двух месяцев не выступал публично как оратор и тем самым чрезвычайно подогревал как ожидания своих приверженцев, так и нервозность своих соперников; он не принимал посетителей, отказывал даже зарубежным делегациям и поручил от своего имени заявить, что все политические послания он выбрасывает, «не читая, в корзину для бумаг». Хотя собрание было назначено только на 20 часов, первые его участники — «вход: 1 марка» — начали собираться уже вскоре после полудня. В шесть часов полиции пришлось перекрыть доступ в зал, где к тому времени сошлось около четырех тысяч человек, причём многие из них были меж собой в отношении вражды и взаимных интриг. Но когда Гитлер появился в зале, он был встречен бурной овацией, присутствовавшие вскакивали на столы, хлопали, размахивали керамическими пивными кружками и обнимались от счастья. Председательствовал Макс Аман, поскольку Антон Дрекслер поставил условием своего участия в собрании исключение Эссера и Штрайхера. Не было также Штрассера, Рема и Розенберга. И вот ко всем к ним, колебавшимся или упрямившимся партнёрам, обратился с двухчасовой, необыкновенно эффектной речью Гитлер. Он начал с общих фраз, вознёс хвалу арийцу за его победы в деле культуры, проанализировал внешнюю политику и заявил, что мирный договор можно было бы разорвать, а соглашение о репарациях объявить недействительным, но гибель Германии грозит из-за заражения еврейской кровью. Возвращаясь к своему маниакальному представлению, он напомнил о берлинской Фридрихштрассе, где каждый еврей ведёт под руку немецкую девушку. Марксизм, сказал он, «может быть свергнут, если против него выступит учение большей истинности, но такой же брутальности при его проведении в жизнь». Затем он покритиковал Людендорфа, который повсюду заводит себе врагов и не понимает, что называть противником можно одного, а иметь при этом в виду совсем другого, и перешёл, наконец, к существу дела:

«Когда кто-то приходит и хочет ставить мне условия, я ему говорю: подожди, дружок, и послушай-ка те условия, которые я поставлю тебе. Я не гонюсь за большой массой. Через год вы, мои товарищи по партии, сами будете решать. Если я действовал правильно, тогда хорошо, а если я действовал неправильно, тогда я сам отдам свою должность назад в ваши руки. Но до этого такой уговор: я один руковожу движением, и никто не ставит мне условий, пока я лично несу всю ответственность. А я снова несу ответственность абсолютно за все, что происходит в нашем движении»[69].

С пылающим от гнева лицом он в заключение выступления заклинает собравшихся прекратить все их многочисленные распри, забыть прошлое и положить конец сварам внутри движения. Он не просит идти за ним, не намекает на какие-либо компромиссы — он просто требует подчиниться ему или рассчитаться. Заключительная овация укрепляет его в намерении придать новой НСДАП авторитарный покрой партии, повинующейся исключительно только его приказам, — партии фюрера. Когда посреди всеобщего ликования Макс Аман вышел вперёд и торжественно бросил в зал: «Раздорам должен быть положен конец — все к Гитлеру!», на сцене вдруг оказались друг против друга все старые противники: Штрайхер, Эссер, Федер, Фрик, тюрингский гауляйтер Динтер, а также руководитель баварской фракции Буттман. И это была чрезвычайно трогательная сцена, когда они на глазах тысяч людей, с криками вскакивавших на стулья и столы, демонстративно протянули друг другу руки. Штрайхер, запинаясь, сказал что-то о «божественном уделе», а Буттман, который ещё недавно, во время встречи Гитлера с фракцией ландтага, остро и ядовито возражал тому, кому теперь все рукоплескали, заявил, что все сомнения, с которыми он сюда пришёл, «растаяли во мне во время речи фюрера». То, чего не сумели добиться ни мощная фигура Людендорфа, ни фон Грефе, Штрассер, Розенберг или Рем — ни вместе, ни поодиночке, — добился лишь немногими ходами он, и сознание этого укрепляло его авторитет, равно как и его самоуверенность. По выражению Буттмана, которое уже в прошлом применялось к нему Людендорфом и другими конкурентами, с этого дня он зовётся «фюрером» и по праву является таковым — единоличным вождём.


Как только Гитлер обеспечил себе ещё более диктаторскую, чем прежде, власть над партией, утвердившись, как писал Герман Эссер, перед всеми этими «канальями, проклятым отребьем интриганов», он приступил к осуществлению своей второй целеустановки — превращению НСДАП в прочный и мощный инструмент для своих тактических замыслов. О своём решении делать отныне революцию не с помощью насилия, а с помощью закона, он в весьма саркастических выражениях заявил одному из своих приверженцев ещё во время пребывания в крепости Ландсберг: «Когда я возобновлю свою деятельность, я должен буду проводить новую политику. Вместо завоевания власти силой оружия, мы, к огорчению депутатов-католиков и марксистов, сунем наши носы в рейхстаг. И пусть на то, чтобы победить их по количеству голосов, понадобится больше времени, чем на то, чтобы их расстрелять, но в конечном счёте их же собственная конституция всучит успех нам в руки. Любой легальный процесс — процесс медленный»[70].

И он оказался даже ещё более медленным и трудным, нежели предполагал Гитлер, и сопровождался все новыми провалами, противодействиями и конфликтами. Обстоятельства сложились так, что Гитлер стал виновником первой серьёзной неудачи. Ибо баварское правительство не только восприняло его замечание, что вполне можно говорить об одном враге, а иметь в виду совсем другого, именно так, как и следовало, т. е. как доказательство его несомненной враждебности по отношению к конституции, но и связало это с другим высказыванием, что либо враг пройдёт по его трупу, либо он пройдёт по трупу врага: «Я хотел бы, — так продолжал он, — чтобы если в следующий раз я паду в борьбе, моим саваном было знамя со свастикой». Такого рода высказывания посеяли столь большие сомнения в правдивости его заверений в легальности, что власти в Баварии, а вскоре вслед за тем и в большинстве других земель, просто запретили ему публичные выступления. В сочетании с испытательным сроком и по-прежнему грозившей ему высылкой из страны, а также с учётом всеобщей ситуации, казалось, что этот запрет, ставший для него страшным и неожиданным ударом, кладёт конец всем его планам. А это означало, что вся его концепция рушилась, не начав ещё осуществляться.

Однако это не вызывает у него ни растерянности, ни даже намёка на замешательство. Ещё полтора года назад, летом 1923 года, такого рода удар мог выбить его из колеи и породить в нём летаргию и слабость, как в юношеские годы, теперь он остаётся равнодушен и почти безучастен даже к последствиям запрета на выступления и в личном плане, хотя это означало для него потерю важнейшего источника доходов; теперь средства на жизнь он зарабатывает гонорарами за передовицы, которые пишет для партийной печати. Нередко выступает он и перед небольшой аудиторией из сорока-шестидесяти гостей в доме Брукманов, и полное отсутствие средств для опьяненности, доведения себя до экстаза вынуждает его теперь искать и находить новые методы рекламы и подачи себя. Наблюдатели того времени единодушно отмечают перемены, произошедшие с Гитлером за время его нахождения в тюрьме, появление более жёстких и строгих черт, которые впервые придают этому невыразительному облику психопата контуры индивидуальности: «Узкое, бледное, болезненное, часто казавшееся пустым лицо стало более резким, явственнее проступила сильно развитая структура строения костей от лба до подбородка; то, что раньше производило впечатление меланхоличности, уступило теперь место не вызывавшей сомнений черте твёрдости»[71]. Она придала ему, вопреки всем неприятностям, то упорство, с помощью которого он и преодолел фазу стагнации и развернул в конечном итоге своё триумфальное шествие в начале тридцатых годов. И когда летом 1925 года, на низшей точке упадка всех его надежд, совещание руководителей НСДАП вздумало обсуждать вопрос о его заместителе, он резко выступил против этого с вызывающим утверждением, что существование или крах движения зависит только от него одного[72].

Картина его ближайшего окружения убеждала, что тут он, несомненно, прав. В результате сознательно вызванных коллизий и размежеваний в последние месяцы с ним, естественно, остались в первую очередь заурядные и послушные приверженцы и его антураж опять свёлся к когорте скототорговцев, шофёров, вышибал и бывших профессиональных вояк, к которым он ещё со смутных времён начала становления партии испытывал какое-то удивительно сентиментальное, чуть ли не человеческое чувство. И зачастую весьма одиозная репутация этих его спутников смущала его столь же мало, как и их шумливая грубость и примитивность, и именно такое окружение демонстрировало в первую очередь, насколько утратил он свои буржуазные, эстетизирующие истоки. Когда его, бывало, упрекали за это, то он тогда ещё оправдывался с определённым налётом неуверенности, что, мол, и он может ошибаться в своих наперсниках, ибо это в природе человека, который «не может не заблуждаться»[73]. Однако вплоть до тех лет, когда он стал канцлером, именно такому типу в его свите и отдавалось предпочтение, да и после этот тип преобладал в тех приватных компаниях его собеседников в длинные пустые вечера, когда он устраивал в помещениях, которые когда-то занимал Бисмарк, просмотры кинофильмов или предавался пустой болтовне, расстегнув пиджак и далеко вытянув ноги из тяжёлого кресла. Не имея ни корней, ни семьи, ни профессии, но непременно какой-то излом в характерах или биографиях, они пробуждали у бывшего обитателя мужского общежития определённые сокровенные воспоминания, и, возможно, как раз аура и запахи венских лет и были причиной того, что он вновь оказался в кругу всех этих кристианов веберов, германов эссеров, йозефов берхтольдов или максов аманов. Восхищение и откровенная преданность — это было все, что они могли предложить и безоговорочно принести ему в дар. Не отрывая самозабвенных взглядов от его губ, слушали они его пространные монологи в «Остерии Бавария» или в «Кафе Ноймайер», и вполне вероятно, что в их слепом энтузиазме он и находил эрзац необходимому ему как наркотик восхищению масс, которого теперь его на время лишили.

К тем скудным успехам, которыми мог бы похвастаться Гитлер в этот период парализованности, относится прежде всего привлечение им на свою сторону Грегора Штрассера. До провалившегося ноябрьского путча этот аптекарь из Ландсхута и гауляйтер Нижней Баварии, которого привёл в политику «фронтовой опыт», лишь изредка появлялся на сцене. Однако, воспользовавшись отсутствием Гитлера, он сумел двинуться в первый ряд и принести национал-социализму определённое количество сторонников в рамках «Национал-социалистического освободительного движения» — главным образом в Северной Германии и в Рурской области. Этот грубовато сбитый, хотя и не лишённый тонких чувств мужчина, не чуравшийся драк в ресторациях и читавший в оригинале Гомера, а в целом являвший собой и впрямь этакое клише тяжёлого на подъем баварца из числа зажиточных граждан маленького провинциального городка, был весьма примечательной фигурой и имел, помимо собственного ораторского дара, в лице своего брата Отто ещё и умелого и напористого союзника-журналиста. С не раз уже сломленным и холодным неврастеником Гитлером он сошёлся с трудом, личность последнего была тут такой же большой помехой, как и имевшее дурную репутацию его послушное окружение, в то время как совпадение политических взглядов сводилось почти исключительно к трактовавшемуся самым широким образом и игравшему всеми красками, но совершенно не имевшему точного определения понятию «национал-социализм». Но его восхитила магия Гитлера и способность того собирать приверженцев и мобилизовывать их ради какой-либо идеи. В мероприятии по «новообразованию» партии Штрассер не участвовал. Когда же Гитлер в начале марта 1925 года предложил ему в качестве отступного за выход из «Национал-социалистического освободительного движения» широкую самостоятельность по руководству НСДАП во всём северно-германском регионе, Штрассер самоуверенно подчеркнул, что примкнёт к Гитлеру не как последователь, а как сподвижник. Он оставляет за собой право на свои принципы и сомнения, но выше всего для него — перспективность и нужность идеи: «Поэтому я отдал себя в распоряжение господина Гитлера ради нашего сотрудничества»[74].

Это приобретение уравновесилось, однако, весьма примечательной потерей. В то время как Штрассер с бурной энергией приступает к построению партийной организации в Северной Германии и в короткий срок создаёт между Шлезвиг-Гольштейном, Померанией и Нижней Саксонией семь новых партийных округов-ray, Гитлер демонстрирует свою решимость любой ценой, даже за счёт дальнейших потерь, утверждать собственный авторитет и свою концепцию — он порывает с Эрнстом Ремом. Выпущенный, несмотря на обвинительный вердикт, мюнхенским народным судом на свободу, этот отставной капитан незамедлительно начал собирать своих бывших соратников времён добровольческих отрядов и «Кампфбунда» под знамёна нового союза «Фронтбанн». С растерянностью взиравшие на возрастающую нормализацию ситуации, вечные «только-солдаты» были почти все без исключения готовы вступить в это новое объединение, быстро набиравшее силу благодаря энергии и организационному таланту Рема.

Гитлер не без беспокойства следил за этой активностью ещё из крепости Ландсберг, поскольку она равным образом угрожала и его досрочному освобождению, и его руководящей позиции в рядах движения «фелькише», да и его новой тактике тоже. Среди уроков, усвоенных им из ноябрьских событий 1923 года, был и тот, что ему следует отмежёвываться от всех вооружённых формирований, от их порождаемой оружием самоуверенности, мании конспирации и игр в солдатики. То, что, по мнению Гитлера, было необходимо НСДАП, так это парамилитаризованное, стоящее исключительно под политическим командованием и, следовательно, подчиняющееся только ему одному партийное войско, в то время как Рем придерживался прежней идеи тайной вспомогательной армии для рейхсвера и даже подумывал о том, чтобы сделать СА независимыми от партии и командовать ими как подразделениями своего «Фронтбанна».

В принципе, это было все тем же старым спором о назначении и функции СА. В противоположность тугодуму Рему Гитлер за это время уже приобрёл определённый эмоциональный и рациональный опыт. Он не забыл Лоссову и офицерам его штаба их предательства 8 и 9 ноября, но одновременно усвоил из событий той ночи, что присяга и легальность для большинства офицеров являются непреодолимым моральным барьером. Нарушенная Лоссовом клятва не в последнюю очередь была отчаянной попыткой вырваться из не предусмотренной правилами, позорной двусмысленности нелегальности, в которую втянули армию Кар, Гитлер, собственная нерешительность Лоссова, да и вся ситуация вообще, и Гитлер сделал отсюда вывод, продиктованный ему его собственным честолюбием руководителя, — избегать какой бы то ни было тесной связи с рейхсвером, ибо именно в этом и было начало любой нелегальности.

В первой половине апреля дело дошло до ссоры. Рем был страстным приверженцем Гитлера, он вообще был искренним, ненавязчивым человеком, столь же непоколебимо сохранявшим верность своим друзьям, как и своим взглядам. Надо полагать, Гитлер не забывал, чем он обязан Рему с самого начала своей политической карьеры, но в то же время он видел, что времена переменились и обладавший когда-то немалым влиянием человек стал своенравным, обременительным другом, едва ли вписывавшимся в изменившиеся условия. Правда, какое-то время он ещё колебался и уходил от настойчивых домогательств Рема, но затем без каких-либо угрызений совести все же решился на разрыв. В ходе их беседы в середине апреля, когда Рем в очередной раз начал требовать строгого размежевания между НСДАП и СА и одновременно упорно настаивать на праве командовать своими подразделениями как частной армией, находящейся вне всех партийных и текущих раздоров, дело дошло до ожесточённой перебранки. Особенно обидело Гитлера, что планы Рема не только делали его, как это уже имело место летом 1923 года, пленником чужих целей, но и, помимо всего, опять опускали его до роли «барабанщика». И когда, будучи в оскорблённых чувствах, он упрекнул Рема в предательстве их дружбы, тот прекратил разговор. День спустя он письменно сообщил, что снимает с себя обязанности по командованию СА, однако Гитлер никак на это не прореагировал. В конце апреля, сняв с себя обязанности по руководству «Фронтбанном», он вновь обратился к Гитлеру с письмом, которое закончил такой примечательной фразой: «Я пользуюсь случаем, чтобы, вспоминая те прекрасные и тяжёлые часы, которые мы пережили вместе, сердечно поблагодарить тебя за твоё товарищеское отношение и попросить тебя не лишать меня твоей личной дружбы». Но и на это письмо ответа он не получил. Когда же на следующий день он передал в печать «фелькише» заметку о своём уходе, то «Фелькишер беобахтер» напечатала её без каких-либо комментариев[75].

В то же самое время произошло событие, которое не только продемонстрировало Гитлеру, сколь опасно тают его шансы, но и наглядно показало ему, что разрыв с Людендорфом, случившийся по преимущественно личным мотивам, был политически совершенно оправдан. В конце февраля 1925 года умирает социал-демократический президент страны Фридрих Эберт, и по инициативе Грегора Штрассера группы «фелькише» выдвигают в противовес усердному, но совершенно неизвестному кандидату правых буржуазных партий д-ру Ярресу собственного кандидата с именем — Людендорфа. И вот генерал, получив чуть больше одного процента голосов, терпит на выборах сокрушительное поражение, что не без злорадного удовлетворения и принимается к сведению Гитлером. Когда же через несколько дней после выборов в результате несчастного случая погиб д-р Пенер — единственный достойный доверия и уважения сподвижник, который у него ещё оставался, — казалось, что политическая карьера Гитлера и впрямь закончилась. В Мюнхене партия насчитывала всего 700 членов. Антон Дрекслер от него ушёл и, разочарованный, основал собственную партию, соответствующую его скромным запросам, хотя драчливая гвардия Гитлера превратила в свою любимую забаву вылавливать членов «конкурирующей фирмы» и задавать им трёпку. Схожим образом обстоит дело и с другими родственными группами; нередко и сам Гитлер, с гиппопотамовой плетью в руке, участвует в штурме собраний и появляется на трибуне, молча улыбаясь, поскольку не имеет права выступать, и приветствуя массы. Перед вторым туром выборов президента страны он призывает своих сторонников голосовать за выдвинутую к этому времени кандидатуру фельдмаршала фон Гинденбурга. Конечно, при том положении дел Гитлер вовсе не собирался пускаться в «многолетнюю политическую спекуляцию», как будет расцениваться потом его решение выступить в поддержку Гинденбурга[76], да и те немногие голоса, коими он располагал, погоды не делали. Но важным тут было то обстоятельство, что тем самым он демонстративно вступал вновь в ряды «партий порядка» и приближался к этому овеянному легендами человеку — тайному «эрзацкайзеру», в руках которого уже был или скоро будет ключ к почти всем без исключения инструментам власти.

Продолжавшиеся провалы не могли не сказываться на позиции Гитлера внутри партии. В то время как ему приходится вести борьбу за свою пошатнувшуюся власть главным образом в Тюрингии, Саксонии и Вюртемберге, Грегор Штрассер продолжает строительство партии в Северной Германии. Он всё время в разъездах. Ночи он проводит в поездах или в залах ожидания на вокзалах, днём встречается со сторонниками, организует окружкомы, устраивает совещания с функционерами, выступает на собраниях как докладчик или участник дискуссии. И в 1925, и в 1926 годах он главный докладчик на чуть ли не ста мероприятиях в год, в то время Гитлер приговорён к молчанию, и это обстоятельство и — в меньшей степени — честолюбивое соперничество Штрассера создают впечатление, будто центр тяжести партии перемещается на север. Вследствие лояльности Штрассера руководящая позиция Гитлера в общем и целом поначалу ещё признается, хотя недоверие трезвых северных немцев-протестантов по отношению к мелодраматичному представителю мелкобуржуазной богемы и его якобы «проримскому курсу» проявляется от случая к случаю достаточно явно, и нередко новых сторонников партии можно было вербовать только с помощью обещания значительной независимости от штаб-квартиры в Мюнхене. И требование Гитлера, чтобы руководители местных организаций назначались руководством партии, на севере поначалу тоже не соблюдается. Продолжительное время то затухал, то вновь разгорался спор между центром и округами-гау относительно права выдачи партбилетов. Благодаря своему сверхчувствительному нюху на всё, что касается власти, Гитлер моментально понял, что такого рода побочные организационные вопросы были, по сути, вопросом либо о сохранении контроля со стороны центра, либо о бессилии последнего. И хотя в этом деле он не шёл ни на какие уступки, ему пришлось довольно долго терпеть своеволие отдельных гау; так, например, в гау Северный Рейн в конце 1925 года отказались использовать членские билеты мюнхенского центра[77].

Секретарём в этом партийном округе со штаб-квартирой в Эльберфельде был молодой человек с академическим образованием, безуспешно попытавший свои силы как журналист, писатель и аукционист на бирже, прежде чем стать секретарём одного немецкого политика из числа «фелькише» и познакомиться затем с Грегором Штрассером. Его звали Пауль Йозеф Геббельс, и к Штрассеру его привёл в первую очередь собственный интеллектуальный радикализм, который он не без восторга от самого себя фиксировал в своих литературных опусах и дневниковых записях: «Я — самый радикальный. Человек нового типа. Человек-революционер»[78]. У него был высокий, на удивление захватывающий голос и стиль, соединявший чёткость с присущим этому времени пафосом. Радикализм Геббельса питался преимущественно националистическими или социал-революционными идеями и казался тонкой и заострённой версией представлений и тезисов его нового ментора. Ибо в противоположность бескровному, обитающему в на удивление абстрактном эмоциональном мире Гитлеру более подверженный чувствам Грегор Штрассер позволял вести себя от нужды и опыта нищеты послевоенного времени к романтически окрашенному социализму, который связывался с ожиданием, что национал-социализму удастся прорыв в пролетарские слои. В лице Йозефа Геббельса, как и в своём брате Отто, Грегор Штрассер на какое-то время нашёл интеллектуальных выразителей собственного программного пути, на который он, правда, так никогда и не вступит и который имеет значение лишь как беглое выражение некой социалистической альтернативы «фашистскому» южногерманскому национал-социализму Гитлера.

Особое сознание северногерманских национал-социалистов впервые обрело своё лицо в неком учреждённом 10 сентября в Хагене рабочем содружестве, во главе которого рядом с Грегором Штрассером сразу же появился и Геббельс. И хотя участники этого рабочего содружества неоднократно высказывались против любого рода конфронтации с мюнхенским центром, они все же говорили о «западном блоке», «контрнаступлении» и о «закостеневших бонзах в Мюнхене» и упрекали руководство партии в недостаточном интересе к программным вопросам, а Штрассер обвинял «Фелькишер беобахтер» в его «до серости низком уровне». Примечательно однако, что ни один из многочисленных упрёков не касался ни личности, ни должности Гитлера, более того, его позицию, как считали участники рабочего содружества, следовало не ослаблять, а укреплять, и возмущение у них вызвало «свинское и безалаберное ведение дел в центре» и опять же «изворотливое пустозвонство» Эссера и Штрайхера[79]. Совершенно ошибочно оценивая обстановку, они надеялись вырвать Гитлера из тисков «порочного мюнхенского направления», спасти его от «диктатуры Эссера» и переманить на свою сторону. И здесь уже не в первый раз встречаешься с трудно объяснимым, распространившимся ещё в ранние времена и — вопреки всем абсолютно очевидным фактам — продержавшимся до самого конца представлении, будто «фюрера», человека слабого и человечного, постоянно окружают только плохие советчики, эгоистичные или злокозненные элементы, мешающие ему действовать по собственной доброй воле и скрывающие от него все плохое.

Программа группы, опубликованная в амбициозно подаваемом, но — и это весьма примечательно — редактировавшемся самим Геббельсом журнале «Национал-социалистише брифе», выходившем два раза в месяц, пыталась главным образом повернуть лицо движения в сторону современности и вывести его из-под пресса ностальгически ориентированной на прошлое идеологии среднего сословия. Почти все, что в Мюнхене «было свято, ставилось тут когда-нибудь под сомнение либо открыто поносилось». Особенное внимание уделялось журналом иным, по сравнению с югом, социальным условиям на севере, его, в противоположность Баварии, пролетарско-городской структуре, и это усиливало антикапиталистическую тенденцию журнала. Так, в письме одного из берлинских сторонников партии говорилось, что национал-социализм не может состоять «из радикализированных буржуа» и не должен «пугаться слов „рабочий“ и „социалист“[80]. «Мы — социалисты, — так формулировал журнал одно из своих программных кредо, — мы — враги, смертельные враги нынешней капиталистической системы хозяйствования с её эксплуатацией слабых, с её несправедливой оплатой труда… мы полны решимости при всех обстоятельствах уничтожить эту систему». Совершенно в том же духе Геббельс искал формулы сближения между национальными социалистами и коммунистами и составил целый ката-лог их идентичных позиции и взглядов. Он отнюдь не отрицал теорию классовой борьбы и уверял, что крушение России похоронило бы «на веки вечные наши мечты о национал-социалистической Германии», подвергал в то же время сомнению теорию Гитлера об универсальном враге-еврее своим замечанием, что «вероятно, будет неверно ставить на одну доску еврея-капиталиста и еврея-большевика», и дерзко заявлял, что еврейский вопрос вообще «более сложен, чем думают»[81].

Значительно отличались тут от взглядов мюнхенского руководства и представления в области внешней политики. Хотя группа Штрассера восприняла социалистический зов эпохи, она понимала его «не как призыв к классу пролетариев, а как призыв к нациям-пролетариям», в первом ряду которых стояла преданная, оскорблённая, ограбленная Германия. Мир, считали они, разделён на народы угнетаемые и угнетающие, и развивали из этого тезиса те ревизионистские требования, что были осуждены в «Майн кампф» как «политический бред». И если Гитлер рассматривал Советскую Россию как объект широких завоевательных планов, а Розенберг называл её «колонией еврейских палачей», то Геббельс с глубоким уважением отзывался о русской воле к утопии, а сам Штрассер выступал за союз с Москвой «против милитаризма Франции, против империализма Англии, против капитализма Уолл-стрита»[82]. В своих программных заявлениях группа ставила требование об отмене крупного землевладения, о принудительной организации всех крестьян в сельскохозяйственные кооперативы, о слиянии всех мелких предприятий в корпорации, а также о частичной социализации всех тех промысловых объединений, где число работников превышает двадцать человек, — рабочему коллективу, при сохранении частнопредпринимательского ведения хозяйства, предусматривалась доля в десять процентов, государству — тридцать, области — шесть, а общие — пять процентов. Они поддерживали также предложения по упрощению законодательства, по организации школьного образования, которое было бы доступно выходцам из любого класса, а также по частичной натурооплате, что являлось романтическим выражением порождённого инфляцией и распространившегося недоверия к денежному обращению.

Основные принципы этой программы были изложены Грегором Штрассером на заседании, состоявшемся 22 ноября 1925 года в Ганновере и продемонстрировавшем вышедшее за все мыслимые рамки мятежное настроение северо— и западногерманских гау по отношению к центру и «мюнхенскому папе», как это было сказано под дружные аплодисменты присутствовавших гауляйтером Рустом. На новой встрече, имевшей место в конце января снова в Ганновере, в квартире гауляйтера Руста, Геббельс потребовал, чтобы присланному Гитлером в качестве наблюдателя и усердно записывавшему каждое острое замечание участников встречи Готфриду Федеру просто указали на дверь. На том же совещании, если верить источникам, он же предложил, «чтобы мелкий буржуа Адольф Гитлер был изгнан из рядов национал-социалистической партии»[83].

Однако куда более тревожащими, нежели подобного рода мятежные высказывания, были деловые обсуждения на встрече, показавшие, насколько низко упал за это время престиж Гитлера. Штрассер, выдвинув в декабре свой проект программы, который должен был заменить довольно произвольно сконструированные когда-то 25 пунктов и снять с партии репутацию представительницы интересов мелкой буржуазии, в том же декабре распространил этот проект без ведома центра по всей партии, и хотя Гитлер был «в ярости» от такого своеволия, никто на том собрании не обратил внимания на возражения Федера, более того, его лишили права голоса при голосовании по всем вопросам. А кроме него, презрительно названного Геббельсом «засохшим кактусом», из двадцати пяти участников за Гитлера открыто вступился только один человек — кёльнский гауляйтер Роберт Лей, «глупец и, может быть, интриган»[84]. И по бурно дебатировавшемуся в это время общественностью страны вопросу, следует ли экспроприировать имущество немецких княжеских домов или, напротив, надо вернуть им отобранное в 1918 году, рабочее содружество в конечном итоге выступило против точки зрения Гитлера, вынужденного по тактическим соображениям встать на сторону князей, как и вообще всех имущих слоёв, в то время как группа Штрассера, подобно левым партиям, придерживалась мнения о бескомпенсационной экспроприации бывших хозяев страны, правда, не без оговорки на словах в преамбуле принятого решения, что они не собираются предвосхищать позицию руководства партии. Без согласования с мюнхенским центром было также решено выпускать газету «Национал-социалист», а на деньги, полученные Грегором Штрассером под залог его аптеки в Ландсхуте, — основать издательство, ставшее вскоре концерном заметного масштаба. Выпуском своих шести еженедельных газет он на время не только превзошёл по объёму продукцию принадлежащего мюнхенскому центру издательства «Eher», но и, по оценке Конрада Хайдена, оставил далеко позади публикации последнего «по своей духовной многосторонности и искренности»[85]. Но наиболее откровенно решимость собравшихся в Ганновере помериться силами с Гитлером выразилась в требовании Грегора Штрассера сменить пугливую тактику легальности на агрессивную, готовую на крайности «политику катастроф». Любое вредящее государству и разъедающее этот строй средство — путч, бомбы, забастовки, уличные эксцессы или погромы — представлялись его прямому стремлению к захвату власти подходящими, чтобы добиться успеха: «Мы достигнем всего, — так описал вскоре Геббельс эту концепцию, — если двинем в поход за наши цели голод, отчаяние и жертвы», и он же говорил о намерении «разжечь искры в нашем народе в один великий костёр национального и социалистического отчаяния»[86].

А Гитлер до сих пор так и хранит молчание по поводу всех инициатив группы, хотя она уже создала свой центр власти, имевший, как одно время казалось, характер параллельного правительства внутри партии, имя же Штрассера означало в Северной Германии «чуть ли не больше», чем его, Гитлера, собственное: «Ни один человек не верит больше Мюнхену, — писал, торжествуя, в своём дневнике Геббельс, — Эльберфельд должен стать Меккой немецкого социализма»[87]. С презрением не обращает Гитлер внимания и на слухи о планах дать ему номинальный пост почётного председателя партии и объединить расколотый лагерь «фелькише» в единое мощное движение, он посвящает этим планам всего лишь несколько язвительных страниц в «Майн кампф».

Эта сдержанность Гитлера частично объяснялась личными мотивами. Дело в том, что в это время он снял себе в Оберзальцберге близ Берхтесгадена, где находилось и имение Бехштайнов, у одного гамбургского коммерсанта сельский домик — хорошо расположенное, хотя и скромное строение с большим жилым помещением и верандой на первом этаже и тремя комнатами на втором. Своим гостям он многозначительно говорил, что дом ему не принадлежит, «так что о замашках бонз по дурному примеру иных „партийных шишек“ тут не может быть и речи»[88]. Хозяйство в доме он попросил вести свою овдовевшую сводную сестру Ангелу Раубаль. Вместе с ней приехала и её шестнадцатилетняя дочь Гели, и вскоре его привязанность к хорошенькой, недалёкой и экзальтированной племяннице превратилась в страсть, которая, правда, безысходно отягощалась его нетерпимостью, романтически возвышенным представлением о женском идеале, а также угрызениями совести по поводу этого романа — как-никак он был ей дядей, — что и вылилось в итоге в приступ отчаяния. Он почти не выходит из дома, только бывает с племянницей в мюнхенском оперном театре либо, при случае, у своих друзей в городе, а это все те же Ханфштенгли, Брукманы, Эссеры, Хофманы. Делами партии он почти не занимается, даже в Южной Германии все громче слышатся критические голоса по поводу его руководства спустя рукава, непринуждённого обращения с партийной кассой в личных целях и продолжи тельных экскурсий по окрестностям с хорошенькой племянницей, но Гитлер едва ли принимает все эти упрёки к сведению. Летом 1925 года выходит первый том «Майн кампф», и хотя книга не пользуется успехом и в первый год не удаётся продать даже десяти тысяч экземпляров, Гитлер, терзаемый тягой рассказать о том, что у него накипело, а также стремлением оправдаться, незамедлительно приступает к диктовке второго тома.

С видимой безучастностью следит он с высот своей горной идиллии и за дискуссией о программе северогерманских национал-социалистов. Его сдержанность объясняется не только столь характерной для него нелюбовью к принятию каких-либо решений, но и равнодушием к теории со стороны практика, презирающего дефиниции и, когда это необходимо, облекающего какую угодно вещь в какие угодно слова. Вероятно, втайне он надеялся повторить ту же игру, что так удачно провёл, находясь в тюрьме Ландсберг, когда он поощрял своих соперников, обострял антагонизмы и повысил свой авторитет как раз тем, что свёл его использование до минимума. Однако теперь, с выдвижением Штрассером концепции «катастроф», ситуация для него внезапно переменилась. Не без основания ему пришлось увидеть в этих намерениях заранее обдуманный вызов ему лично, поскольку они — точно так же, как и акции Рема, — угрожали назначенному ему испытательному сроку, а тем самым и его политическому будущему вообще. Поэтому он с нетерпением ждал шанса разгромить организующихся противников и восстановить свой пошатнувшийся авторитет.

В ретроспективе казалось, что нетерпеливая и властная натура Гитлера наносит партии после её успешного нового начала не меньший вред, чем авантюра в ноябре 1923 года, — его темперамент совершенно явно издевался над любой тактической концепцией. Одна местная организация сообщала в августе 1925 года, что из ста тридцати восьми членов в январе активной работой заняты сейчас лишь двадцать-тридцать человек. На процессе по защите чести и достоинства, который Гитлер вёл в это время против Антона Дрекслера, свидетелем против него выступил один из его бывших сторонников и в своём заключительном слове упрекнул его в том, что НСДАП, взяв на вооружение его методы, не может рассчитывать на успех: «Вы очень плохо кончите!»[89]

И только самого Гитлера, казалось, нисколько не смущала столь затянувшаяся полоса его неудач. Уверенность, которую придала ему выработка его миропонимания, равно как и его упрямство, позволили ему выстоять во всех кризисах, не опуская рук и не поддаваясь настроению подавленности, и почти казалось, что он снова и не без удовольствия позволяет развитию дрейфовать навстречу самой крайней, самой драматической точке. Словно не замечая никаких фатальных событий вокруг себя, он рисует в это время в своём альбоме для эскизов или на маленьких открытках величественные, похожие на античные строения, триумфальные арки, помпезные залы с куполами — театральные декорации застывшей в величии пустоты, претенциозно выражавшие несломленность его планов мирового господства и его векового ожидания, вопреки всем крушениям и всему жалкому состоянию его нынешней ситуации[90].

Глава III ПОСТРОЕНИЕ К БОЮ

Если мы хотим создать фактор силы, то тогда нам нужны единство, авторитет и дисциплина. Мы никогда не должны руководствоваться мыслью о создании некой армии политиков — нужна армия солдат нового мировоззрения.

Адольф Гитлер, 1925 г.


Бамбергское совещание. — «Добрый, честный Штрассер!» — Конец левых. — Институциональное закрепление власти и празднование победы. — «Мёртвый национал-социализм». — Проблема роли С А. — Геббельс меняет взгляды. — Организационное развёртывание партии. — Теневое государство. — Первый Нюрнбергский партсъезд. — Дом в Оберзальцберге. — Возвращение под купол цирка. — Претензии на непогрешимость. — «Пусть только начнётся представление!» — Третья шкала ценностей.

Ситуация, в которой очутился Гитлер, требовала от него прямо-таки невозможного. Мессианская аура, окружавшая его после возвращения из крепости Ландсберг и придававшая его вызовам, оскорблениям и раскольническим манёврам высшее право — право спасителя и объединителя, год спустя улетучилась, и партия была явно не в состоянии выдержать такого рода нагрузки ещё раз. И если он хотел сохранить свои политические перспективы, то должен был разгромить фронду и одновременно перетянуть её на свою сторону, отразить северогерманские социалистические тенденции, а также концепцию «катастроф» и восстановить единство партии, а для этого требовалось в первую очередь изолировать Грегора Штрассера, переманить фрондёров и, кроме того, примирить их с мюнхенской компанией штрайхеров, эссеров и аманов. И тут с редкостной силой проявились тактическая сноровка Гитлера, его с трудом поддающееся задним числом расшифровке искусство обращения с людьми, равно как и его личная магия.

В качестве рычага ему послужил спор об экспроприации княжеской собственности. Дело в том, что предложенный социалистическими партиями всенародный референдум вскрыл противоречия вдоль всех фронтов и политических взаимосвязей и представлялся, поэтому особенно подходящим, чтобы расколоть существующие группировки. Этот вопрос страстно дебатировался и в Ганновере, где согласия удалось добиться лишь путём компромиссов. Не только рабочий класс, но и среднее сословие, мелкие вкладчики сберегательных касс и владельцы некрупных состояний, т. е. самый значительный тип членов его партии, со стихийным возмущением увидели, что княжеским домам собираются вернуть то, что сами они потеряли безвозвратно. Но одновременно как раз для того же типа и его национального самосознания была невыносима сама мысль о том, чтобы вступить в союз с марксистами против прежних хозяев страны и, соглашаясь на экспроприацию, тем самым как бы частично санкционировать деликт революции — отсюда и вся цепь споров.

Тактической выгодой этой ситуации и воспользовался Гитлер, приняв быстрое решение. Он назначил на 14 февраля 1926 года в Бамберге совещание партийных руководителей всех рангов. Уже сам выбор места для этого совещания был сделан не без умысла. Город Бамберг был одной из цитаделей преданного ему душой и телом Юлиуса Штрайхера, и всего за несколько недель до этого Гитлер почтил местную партгруппу своим участием в рождественском празднике. Кроме того, он позаботился о том, чтобы на северогерманских гауляйтеров, возглавлявших большей частью незначительные местные организации, произвели впечатление обилие знамён, бросающихся в глаза плакатов, а также извещения о крупномасштабных массовых мероприятиях, дабы сбить с них, насколько возможно, их гонор. Помимо этого он обеспечил себе и своим сторонникам из-за быстроты созыва совещания, а также манипуляций со списком его участников подавляющее большинство[91]. Дискуссия, продолжавшаяся в течение всего дня, открылась его речью, занявшей почти пять часов. В ней он назвал сторонников экспроприации княжеской собственности лицемерами, потому что собственность еврейских банковских и биржевых князей они ведь щадят, и заявил, что бывшие хозяева страны не должны получить ничего, на что они не вправе претендовать, но у них нельзя отбирать то, что им принадлежит, ибо партия защищает частную собственность и право. Затем он под нарастающие аплодисменты своих южногерманских сторонников, к которым постепенно и нерешительно, один за другим, стали присоединяться и немцы с севера, прошёлся, пункт за пунктом, по программе Штрассера, противопоставив ей программу партии 1920 года и сказав, что она «учредительный документ нашей религии, нашего мировоззрения. Изменить её означало бы предательство по отношению к тем, кто умер, веря в нашу идею». Запись в дневнике Геббельса точно отражает процесс растущего замешательства среди фрондёров: «Я весь как побитый. Кто он — Гитлер? Реакционер? Изумительно неловок и неопределён. Русский вопрос — абсолютно не в масть. Италия и Англия — вот природные союзники. Ужасно! Наша задача — наголову разгромить большевизм. Большевизм — это жидовская работа! Мы должны унаследовать Россию! 180 миллионов!!! Компенсация князьям!.. Чудовищно! Программы достаточно. С этим соглашаются. Федер кивает. Лей кивает. Штрайхер кивает. Эссер кивает. У меня душа обливается кровью, когда я вижу Тебя в подобном обществе!!! Короткая дискуссия. Выступает Штрассер. Запинается, голос дрожит, так некстати, добрый честный Штрассер, ах, господи, как же не доросли мы ещё до этих свиней внизу!.. Я не могу сказать ни слова. Меня как по голове треснули»[92].

Правда, Гитлеру не удалось заставить противную сторону отречься от всего. Более того, Штрассер настаивал на том, что антибольшевизм неразумен и являет собой пример затуманивания мозгов капиталистической системой, которой удалось поставить национальные силы на службу своим эксплуататорским интересам. И всё же поражение было полным. Позднее Отто Штрассер, дабы оправдать позорный характер этого поражения, будет ссылаться на то, что Гитлер из хитрости будто бы назначил это совещание на будний день, чтобы не смогли приехать северогерманские гауляйтеры, исполнявшие свои обязанности на общественных началах и поэтому занятые на работе, так что в Бамберге были только Грегор Штрассер и Геббельс. Однако 14 февраля было воскресеньем, и сторонники Штрассера были представлены почти всеми крупными фигурами: Хинрих Лозе из Шлезвиг-Гольштейна, Теодор Вален из Померании, Руст из Ганновера, Клант из Гамбурга. Но ни один из них не поднялся с места, чтобы выступить в защиту идеи левого национал-социализма, смущённо смотрели они на Йозефа Геббельса, этот природный ораторский талант в своих рядах, и чувствовали себя, как и он, так, словно их треснули по головам. И как Геббельс был до онемения поражён силой внушения, исходившей от Гитлера, его блестяще аранжированным выходом, его колонной автомобилей, аппаратом и материальными затратами мюнхенцев, так и Грегор Штрассер оказался жертвой — хотя бы только на мгновение — ловкости и совратительной силы Гитлера. Когда атаки на «концерн предателей»[93] дошли до своей кульминационной точки, Гитлер внезапно и демонстративно подошёл к нему и положил ему руку на плечо, и если этот жест и не обратил в его веру самого Штрассера, то все же произвёл впечатление на собрание и вынудил Штрассера пойти на определённое примирение: рабочее содружество северо— и западногерманских гауляйтеров было практически распущено, их проект программы даже не был поставлен на обсуждение, а экспроприация княжеской собственности была отклонена. Три недели спустя, 5 марта, Грегор Штрассер разослал размноженное на гектографе письмо, в котором просил товарищей срочно вернуть ему проект программы — «по совершенно определённым причинам», как он писал, и ещё потому, что он «обещал господину Гитлеру забрать назад все проекты без остатка»[94].

Можно считать, что энергичный отпор Гитлера адресовался не столько левой программе, сколько левому менталитету приверженцев Штрассера. Во всяком случае, он никогда не оценивал появление ростков какой-то идеи выше её самой и, как до того, так и после, перенимал или хотя бы использовал как декорацию любые представления о социализме; не без оснований же Геббельс ещё незадолго до заседания в Бамберге надеялся «завлечь Гитлера на нашу почву»[95]. И уж если он что и считал абсурдом и смертельной опасностью для движения, так это фигуру дискутирующего, запутавшегося в проблемах и волнуемого интеллигентскими чувствами самооправдания и сомнениями национал-социалиста, а именно такая фигура и маячила в окружении братьев Штрассеров. В её лице он боялся возврата того сектантского типа, который уже загубил движение «фелькише», и с характерной для него склонностью к крайним позициям приравнивал ничтоже сумняшеся любые идейные споры к сектантству. Насколько Гитлер ценил — и даже подогревал — личные конфликты среди людей своей свиты, настолько же не терпел он программных разногласий, ибо они, как он считал, только расходуют энергию и уменьшают ударную силу, которую следует направлять вовне. Одна из секретов успеха христианства, любил повторять он, заключается в неизменности его догм, и «католический» темперамент Гитлера редко где проявляется так ощутимо, как в этой приверженности застывшим, неизменным формулам. Как-то он сказал, что все дело только в политической вере, «вокруг которой кругами вращается весь мир», программа может быть «насквозь идиотской, источником же веры в неё является твёрдость, с которой её отстаивают». Всего несколько недель спустя он создаст и использует возможность, чтобы объявить старую программу партии, несмотря на все её ярко выраженные слабости, «не подлежащей изменению». Именно её устаревшие, старомодные черты и превращают её из предмета дискуссии в объект почитания — ведь она должна была не отвечать на вопросы, а придавать энергию; прояснение, считал Гитлер, означало бы только раздробление. А то, что он с неуклонной последовательностью настаивал на тождестве фюрера и идеи, соответствовало, помимо всего прочего, принципу непогрешимого фюрера, принципу не подлежащей изменению программы. «Слепая вера сворачивает горы», — сказал Гитлер, а один из наперсников коротко сформулировал это так: «Наша программа в двух словах: Адольф Гитлер»[96].

Бамбергское совещание и последующее унижение Грегора Штрассера означали, по сути, конец левого национал-социализма, и несмотря на весь громогласный, поднятый главным образом Отто Штрассером, шум в печати он, начиная с этого момента, будет представлять собой всего лишь некую теорию-помеху, а отнюдь не серьёзную политическую альтернативу. «Социализм» был заменён лозунгами аполитичного патриотизма, и весьма примечательно, что фигура «капиталиста-спекулянта» стала все в большей степени уступать место фигуре «торговца национальными интересами» в лице Густава Штрезсмана или иных представителей правительства. Тем самым эта встреча обозначила в то же время и окончательный поворот НСДАП — её превращение в партию, действующую по приказам фюрера. Отныне и до самого конца в ней не будет больше боев из-за идейной ориентации, а будет лишь борьба за посты и проявления благосклонности: «Сила ассимиляции нашего движения колоссальна», — с удовлетворением констатировал Гитлер. Одновременно с этим национал-социализм отказался и от вызова республиканскому строю выдвижением собственного общественного проекта; вместо идеи ему было противопоставлено готовое к сражению, дисциплинированное, смутно осчастливленное харизмой «фюрера» боевое содружество — «примитивная сила односторонности», которая «как раз и внушает нашим высокопоставленным лицам такой ужас», как витийствовал Гитлер, прежде чем перейти к не очень удавшемуся ему образу «мужского кулака, который знает, что яд можно сломить только противоядием… Решать должен более прочный череп, величайшая решимость и более высокий идеализм». А в другом месте он заявлял: «В таком бою сражаются не „духовным“ оружием, а фанатизмом»[97].

Вот именно этот её нескрываемо инструментальный характер и выделил вскоре НСДАП из всех других партий и боевых движений и обеспечил ей совершенно явное преимущество в плане дисциплинированности даже по сравнению с кадрами коммунистов, в чьих рядах всё-таки проявлялись порой элементы отклонения, скепсиса и интеллектуального противоборства. Произошедший на редкость легко, без какого-либо сопротивления распад фронды словно пробудил стремление к подчинению, и как раз многочисленные сторонники Штрассера упоённо прилагали теперь все свои силы ради того, чтобы превратить «движение в удобный, безукоризненно работающий инструмент в руках фюрера»[98].

Даже по отношению к своим высшим руководящим инстанциям Гитлер, начиная с этого времени, применяет структуру абсолютного приказа в сопровождении щёлкающего кнута и лишает их права принятия даже самых незначительных деловых решений. «Прототипом хорошего национал-социалиста» считается с той поры тот, «кто в любой момент готов отдать жизнь за своего фюрера», а общие собрания членов партии будут впредь воспринимать требуемое уставом предложение о переизбрании Гитлера Первым председателем со смехом, как формальный фарс[99]; ведь и впрямь было ясно, как выразится потом Геринг, что на фоне непререкаемого авторитета «фюрера» любой другой — «не больше, чем камень, на котором тот стоит». Сам же Гитлер подкрепит своё притязание на руководство вот таким историческим обоснованием: «Нас упрекают в том, что мы проводим культ личности, — скажет он на партийном собрании в марте 1926 года, — это неправда. Во все великие времена в истории всегда выступает в каком-либо движении только одна личность; и не какое-то движение, а личности остаются в истории»

Успех в Бамберге Гитлер, вопреки своей обычной склонности к безудержному триумфу, сопроводил встречными жестами. Когда Грегор Штрассер попал в автомобильную катастрофу, Гитлер навестил его в больничной палате «с огромным букетом цветов» и был, по словам из письма больного, «очень мил». И Геббельса, имевшего у мюнхенского партийного руководства самую плохую репутацию одного из апологетов группы Штрассера, Гитлер тоже, неожиданно для него самого, окружил вниманием и пригласил главным докладчиком на одно из собраний в «Бюргербройкеллере». В конце этого собрания растроганный Гитлер со слезами на глазах обнял его. «Мне даже стыдно, что он так добр ко мне», — с умилением отметил Геббельс в дневнике[100]. Однако в то же время Гитлер принимает меры, чтобы раз и навсегда закрепить свой вновь завоёванный авторитет организационно.

Общее собрание членов партии приняло в Мюнхене 22 мая 1926 года новый устав НСДАП, совершенно неприкрыто ориентированный лично на Гитлера. Центральной организацией партии теперь считается по уставу Национал-социалистический рабочий союз в Мюнхене, его руководство было одновременно и руководящим органом в масштабах всей страны. И хотя Первый председатель, согласно «Положению о союзе», избирался, но домашняя власть Гитлера — всего несколько тысяч членов местной мюнхенской организации — являла собой коллегию выборщиков от имени всей партии, которая тем самым была полностью лишена голоса. А поскольку, в соответствии с помимо всего прочего регламентированной до самых мелочей процедурой, только всё та же мюнхенская организация имела право потребовать отчёта у Первого председателя, то это обеспечивало ему неограниченную и неконтролируемую власть над всей партией. Не было никаких принимаемых большинством голосов решений, выполнять которые он был бы обязан. Впредь и гауляйтеры, дабы избежать возникновения даже бессильных фракций, уже не будут избираться на партийных собраниях на местах, а будут назначаться Первым председателем; то же правило касается и председателей комитетов и комиссий. Чтобы дополнительно подстраховать эту систему властеобеспечения, создаётся, сверх всего, ещё и некая комиссия по расследованию и улаживанию конфликтов (УШЛА) — своего рода партийное судилище, роль которого заключалась в том, что у неё было право исключать из НСДАП отдельных членов, а то и целые организации. Когда же первый её председатель, отставной генерал-лейтенант Хайнеман, по своей наивности посчитал эту комиссию инструментом для борьбы с коррупцией и нарушителями морали, Гитлер заменил его на этом посту послушным майором Вальтером Бухом, а заместителями назначил готового выполнять любые приказы Ульриха Графа и молодого адвоката Ханса Франка.

Шесть недель спустя, в первые дни июля, Гитлер отпраздновал свою победу на партийном съезде в Веймаре, где отчётливо проявились подвижки и тенденции новой эры. Все критические или, как презрительно называл их Гитлер, «остроумные» порывы, все «скороспелые и сомнительные идеи» были подавлены и впервые нашла применение внедрившаяся впоследствии практика партийных съездов, когда разрешалось вносить только такие предложения, которые «получили подпись Первого председателя». Вместо дебатирующей, погрязшей в программных разногласиях и «дрязгах» партии отныне общественности будет представляться картина «единого, сплочённого и монолитного руководства», и председательствующие на отдельных чрезвычайных заседаниях будут, как определит это в своих «основополагающих директивах» Гитлер, «чувствовать себя руководителями, а не исполнительным органом, зависимым от результатов голосования; голосования же, считает он, вообще следовало бы отменить, а „безбрежные дискуссии — запретить“, потому что они способствуют тому заблуждению, будто политические вопросы „можно решить, сидя в креслах на съезде союза“. В конечном итоге было резко ограничено время для выступлений на пленарных заседаниях, дабы „вся программа не была похоронена одним единственным господином“[101]. И не лишено было, наверное, глубокого смысла, что когда после проведения мероприятия в Национальном театре Гитлер, стоя в открытой машине, в штурмовке с портупеей и в штанах с гетрами принимал парад 5000 своих сторонников, он впервые вскинул тут руку в приветствии итальянских фашистов. И хотя Геббельс с ликованием узрел при виде колонн, марширующих в форме штурмовиков, приближение «третьего рейха» и пробуждение Германии, подавление любого вида спонтанности придало съезду скорее невыразительный оттенок, тем более, что идеологическая нищета и тоска единомыслия не перекрывались тогда ещё тем навыком устройства ослепительного манифестационного ореола славы, который не достиг ещё высоты последующих лет. Кстати, среди почётных гостей тут были руководитель «Стального шлема» Теодор Дюстерберг и сын кайзера принц Август Вильгельм, вступивший вскоре после этого в СА; некоторые группы «фелькише» тоже, под впечатлением от единства и силы партии, отказались от своей независимости и перешли в НСДАП. Однако там же, в Веймаре, родилась в устах Грегора Штрассера и формула о «мёртвом национал-социализме».


Последним элементом непокоя и мятежной энергии оставались СА, в чьих рядах радикальные лозунги Штрассера и его сторонников встречали особенно сильный отклик. Поэтому Гитлер выжидал целый год после ухода Рема, прежде чем назначить осенью 1926 года отставного капитана Франца Пфеффера фон Заломона, замешанного ранее в различных акциях добровольческих отрядов и делах тайных судилищ и бывшего до своего нового назначения гауляйтером Вестфалии, высшим руководителем новых СА (ОСАФ). С его помощью он хотел решить традиционную проблему роли СА и заложить начала такой организации, которая не была бы ни вспомогательным военным формированием, ни тайным союзом, ни драчливой гвардией местных партийных руководителей, а стала бы в руках центра строго руководимым инструментом пропаганды и массового террора — преображением национал-социалистической идеи в фанатичную и исключительно боевую силу. Чтобы продемонстрировать расставание штурмовиков с полувоенными спецзаданиями и бесповоротное включение СА в состав партии, он вручил новым отрядам «под клятву верности» и мистический церемониал в веймарском Национальном театре штандарты, выполненные по его личным эскизам. «Подготовка СА, — говорилось в одном из его посланий фон Пфефферу, — должна осуществляться не с военной точки зрения, а исходя из партийной целесообразности». Прежние оборонительные формирования, — продолжал Гитлер, — хотя и были мощными, но не имели идеи и потому потерпели крах; тайные организации и кружки по подготовке покушений, опять же, никогда не понимали, что враг действует анонимным способом в умах и душах и не может быть истреблён физическим уничтожением его отдельных представителей, поэтому борьбу следует вывести «из атмосферы мелких акций мести и заговора на великий простор мировоззренческой войны на уничтожение с марксизмом, его порождениями и заправилами… Следует работать не на тайных сборищах, а на огромных массовых демонстрациях, и не кинжалом, ядом или пистолетом может быть проложена дорога движению, а путём завоевания улицы»[102].

Серией так называемых «приказов по СА» и «Основополагающих распоряжений» фон Пфеффер затем ещё более дифференцирует со временем особенность и принципы действий СА и проявит при этом поразительное чутьё в отношении эффективности воздействия на психологию масс строгой, выдержанной в духе строевой подготовки механики. В своих приказах по проведению мероприятий он выступает и как командир, и как режиссёр, регулирующий каждый выход, каждое движение на марше, каждое поднятие руки и каждый возглас «хайль!» и тщательно расчитывающий эффект своих массовых сцен. «Единственная форма, — так заявил он, — в которой СА обращаются к общественности, это их выступление сплочёнными рядами. Одновременно это является одной из сильнейших форм пропаганды. Вид большого числа внутренне и внешне одинаковых, дисциплинированных мужчин, чья беззаветная воля к борьбе очевидна или чувствуется — это производит на каждого немца глубочайшее впечатление и обращается к его сердцу на более убедительном и захватывающем языке, нежели это могут сделать и печать, и речь, и логика. Спокойная сосредоточенность и естественность подчёркивают эффект силы — силы марширующих колонн».

И всё же попытка переделать СА в безоружное пропагандистское сборище и придать им взамен амбициозного особогосознания военных театрализованную притянательность в общем и целом успехом не увенчались. Несмотря на все старания Гитлера ему удалось лишь в ограниченном объёме сделать штурмовиков послушным инструментом своих политических целей. Причинами тому были не только безидейный, ландскнехтский образ мысли этих вечных солдат, но и градиция страны, исстари отдававшей военной инстанции особые полномочия по сравнению с инстанцией политической. Лозунги Пфеффера по перевоспитанию так и не смогли затушевать того, что СА как «борющееся движение» воспринимали себя чуть ли не морально превосходящими Политическую организацию (ПО) как всего лишь говорящей речи частью их движения и продолжали весьма примечательным образом называть её с откровенным презрением «П-нуль». Именно в этом смысле они и считали себя «вершиной нашей организации». «Штурмовика наподобие нас им не сделать», — пренебрежительно отзывались они о так называемых парламентских партиях[103]. Правда, у этих последних не было и тех трудностей, с которыми сталкивались НСДАП вследствие существования своей партийной армии и которые порождали делемму — как потребовать от этих преисполненных комплексов офицеров и солдат мировой войны исполнения столь причудливого трюка на канате в роли послушного, на удивление мягкотелого рода людей-господ, той роли, что будет по плечу только следующему поколению. Кстати, вскоре начались и первые конфликты с фон Пфеффером, оказавшимся столь же строптивым, более хладнокровных и не сдававшим сантиментами, как его предшественник. Этот «хилый австрияк» ему не нравится, — заявлял сын прусского тайного советника[104].


Особенно самоуправно вели себя штурмовые отряды в Берлине, их низовые подразделения проводили свою собственную политику, близкую к уголовщине и лиходейству, и местный гайляйтер д-р Шланге ничего не мог с ними поделать. Распри между руководителями берлинской политической организации и СА выливались порой в обмен пощёчинами, причём этот шум находился в определённом противоречии с ролью и значением берлинской организации НСДАП. Она не насчитывала и тысячи членов и стала обращать на себя внимание только благодаря тому, что в начале лета братья Штрассеры начали разворачивать тут своё газетное предприятие. «Внутрепартийное положение в этом месяце, — говорилось в отчёте о ситуации в октябре 1926 года, — не было хорошим. В нашем гау обстановка сложилась таким образом и обострилась на этот раз до такой степени, что приходится уже считаться с перспективой полного развала берлинской организации. Вся трагедия гау в том, что тут никогда не было настоящего руководителя»[105].

И вот уже в том же месяце Гитлер кладёт конец этой ставшей невыносимой обстановке, и вся его тактическая изощрённость распознается в том, как использовал он этот хаос, чтобы одновременно и вывести эту местную организацию из-под власти Грегора Штрассера, и коррумпировать его самого способного сторонника, переманив того на свою сторону, — он назначает новым гауляйтером в столице Йозефа Геббельса. Ещё в июле этот чистолюбивый фрондёр под впечатлением великодушного приёма в Мюнхене и Берхтесгадене начал откровенно сомневаться в правоте своих леворадикальных убеждений, лапидарно назвал в своём дневнике искусителя Гитлера «гением», написав, что тот — «само собой разумеется, творящий инструмент божественной судьбы», и, наконец, обратился в его веру: «Я стою перед ним потрясённый. Вот таков он: как ребёнок — мил, добр, сердоболен. Как кошка — хитёр, умён и ловок, как лев — рычаще-величественен и огромен… Свой парень и муж… Он нянчится со мной, как с ребёнком. Добрый друг и учитель!»[106] Такие восторги не могли, однако, скрыть угрызений совести, мучивших поначалу этого изворотливого оппортуниста из-за его отхода от Штрассера, о котором в той же записи теперь говорилось так: «Пожалуй, он всё же не поспевает за разумом. За сердцем — да. Я его иной раз так люблю». И Гитлер уж позаботится о том, чтобы это отчуждение быстро возрастало.

Назначая Геббельса на этот пост, он наделил его особыми полномочиями, которые не только должны были укрепить позиции нового гауляйтера, но и одновременно создать почву для трений со Штрассером. Он безоговорочно подчинил Геббельсу отряды СА, которые во всех иных местах ревниво отстаивали свою независимость от гауляйтеров. Дабы смягчить Штрассера или хотя бы парализовать его энергию к сопротивлению, Гитлер назначает его руководителем пропаганды партии в масштабах страны, однако, чтобы сделать конфликт неизбежным и постоянным, тут же выводит Геббельса из подчинения Штрассеру. Прежние друзья и соратники будут в ответ на это обвинять нового берлинского гауляйтера в измене, однако измену такого рода рано или поздно совершат все фрондёры из лагеря левого национал-социализма, если не захотят, подобно братьям Штрассерам, предпочесть этому отставку, позднее бегство, а то и смерть.

Со вступлением Геббельса в должность берлинского гауляйтера начался явный распад уже поколебленной власти левых в северогерманском регионе. Не разобравшись, что к чему, Штрассер поначалу даже способствует этому назначению своего мнимого соратника, против чьей кандидатуры выступали такие влиятельные мюнхенцы как Гесс и Розенберг, но Геббельс, кажется, намного лучше распознал тайные замыслы Гитлера. Во всяком случае, весьма скоро он перешёл к открытой борьбе не только с коммунистами, но и со своими вчерашними товарищами, организовывал потасовки, основал свой редкий по наглости бульварный листок «Ангрифф» в качестве конкурента газете братьев Штрассеров и даже распространял слухи, будто бы их предки были евреями, а сами они куплены крупным капиталом. Я был «безнадёжным идиотом высшего калибра», — жаловался потом Грегор, имея в виду своё отношение к Геббельсу[107]. Хладнокровный, циничный мастер казуистического, равно как и сентиментального убеждения, Геббельс открыл собой новую эру демагогии, современные возможности которой он осознал и максимально использовал, как никто другой. Чтобы о безвестной берлинской парторганизации повсюду заговорили, он устроил дикий разгул дубинок и постоянно организовывал драки, погромы, перестрелки, оставлявшие, как говорилось в полицейском отчёте в марте 1927 года, после кровавого побоища с коммунистами на вокзале Лихтерфель-де-Ост, «далеко позади все, что было раньше»[108]. И хотя, действуя таким образом, он шёл на риск, что НСДАП в Берлине будет запрещена, — что вскоре и произошло, — но одновременно он привил своему войску сознание мученичества и чувства повязанности одной верёвкой. Во всяком случае, скоро берлинская организация уже выходит из зоны своей ничтожности, и со временем ей удаются весьма серьёзные прорывы массовых фронтов так называемого «красного Берлина».


Одновременно с такого рода экспансивными устремлениями Гитлер использовал это время для постепенного, но неуклонного и последовательного развития внутрипартийного строительства. Его целью было создание единой командной структуры под знаком харизматического явления единственного в своём роде фюрера. В иерархии инстанций, в непререкаемом тоне всех извещений сверху, выдерживавшихся в духе приказов и распоряжений, а также во всё более распространявшемся ношении формы находит своё выражение парамилитаристский характер партии, все руководство которой было отмечено отпечатком военного опыта и, как выразился как-то Геббельс, имело своей задачей подчиняться «в решающий момент во всех звеньях самому лёгкому нажиму»[109]. Ограничения и меры контроля, которым подвергалась партия со стороны властей, стимулируют такие планы ещё больше, да и вообще сознание нахождения во враждебном окружении в решающей степени служит как выработке дисциплинированности аппарата, так и тотальному вождизму Гитлера. Мюнхенский центр без труда распространяет своё влияние и на самые низшие инстанции. И убрав вскоре имевшиеся в первых изданиях «Майн кампф» даже незначительные демократические элементы и заменив «германскую демократию» «принципом безусловного авторитета фюрера», Гитлер предостерегает теперь от «слишком большого количества партсобраний в местных организациях», ибо это, считает он, является «только источником споров»[110].

Наряду с организацией партии возникла и заорганизованная, расчленённая по многочисленным сферам обязанностей и полномочий бюрократия, лишившая очень скоро НСДАП её прежнего, сохранявшегося даже на самом бурном этапе её развития в период путча характера провинциального союза-ферейна. Хотя Гитлер по своему личному поведению и по стилю работы представлял собой скорее тип неорганизованного человека, он был необыкновенно горд трехступенчатой системой регистрации членов партии и впадал прямо-таки в восторженный тон, когда докладывал о приобретении новых средств организации канцелярского труда, новых картотек и регистрационных папок. На место примитивной, фельдфебельской бюрократии ранних лет приходила разветвлённая сеть все новых отделов и подотделов, только в течение 1926 года были трижды расширены помещения, занимавшиеся мюнхенской штаб-квартирой. Конечно, аппарат НСДАП, превзошедший вскоре легендарную организацию СДПГ, был несоразмерно велик по сравнению с небольшим и весьма медленно растущим числом её членов, тем более, что сам Гитлер планировал построить такую партию как маленькое и твёрдое ядро обученных специалистов по пропаганде и насилию; он постоянно подчёркивал, что организация, куда входят десять миллионов человек, не может быть боевитой сама по себе, а может приводиться в движение только фанатично настроенным меньшинством[111]. Из 55 000 членов 1923 года НСДАП. сумела к концу 1925 года привлечь в свои ряды примерно половину, двумя годами позже их стало 100 000. Но для этой казавшейся раздутой системы Гитлер не только весьма расширил рамки, имея в виду ожидаемый с прежней уверенностью обязательный прорыв к массовой партии, но и создал ей в то же время разнообразные возможности в плане патронажа и разделения чужой власти, благодаря чему он расширял и упрочивал власть свою собственную.

К тому же времени относятся и те начала формирования теневого государства, которые будут энергично развиваться и постоянно расширяться впоследствии. Ещё в «Майн кампф» Гитлер выдвинул в качестве предпосылки для планируемого переворота такое движение, которое не только «уже несёт в самом себе будущее государство», но и «уже может представить в распоряжение последнего законченную конструкцию своего собственного государства». В этом плане внутрипартийные учреждения служили и тому, чтобы от имени самого народа, якобы никак не представленного в институтах «веймарской безгосударственности», ставить под сомнение компетентность и законность последних. Службы теневого государства возникают в соответствии со всей министерской бюрократией, так, например, в НСДАП были внешнеполитический отдел, отдел правовой политики и отдел военной политики. Другие отделы занимались главными аспектами национал-социалистической политики, народным здравоохранением и вопросами расы, пропагандой, поселенческими делами, равно как и аграрной политикой, они подготавливали новое государство, вырабатывая порой по-дилетантски смелые проекты и планы законов. В лице национал-социалистических союзов врачей, блюстителей права, студентов, учителей, государственных служащих существуют, начиная с 1926 года, другие вспомогательные организации партии, в этом сплетении отделов и служб находят себе место даже садоводство и птицеводство. После того как в 1927 году бегло обсуждается вопрос о создании женских штурмовых отрядов (потом эта идея была отвергнута), год спустя возникает «красная свастика» (прообраз будущего Национал-социалистического союза женщин), которая должна была вербовать сторонниц из все возрастающего числа экзальтированно-политизированных женщин и дать им в этой по-прежнему сохранявшей свой гомоэротический характер партии уголок, где они и будут заниматься практической благотворительностью. И если даже дело не обстояло так, как заверял Геббельс в своём секретном заявлении в 1940 году, что национал-социализму, когда он пришёл к власти в 1933 году, нужно было «всего лишь перенести на государство свою организацию, свой опыт, принципы своего духа и своей души» и что он «был государством в государстве», «все подготовившим и все продумавшим», то все же было бы правильно считать, что НСДАП подкрепила своё притязание на власть более действенно и более вызывающе, нежели какая-либо иная партия[112]. Рейхсляйтеры и гауляйтеры ещё задолго до 1933 года соперничали с министрами, СА просто без спроса присваивали себе полицейские функции при проведении публичных мероприятий, а Гитлер как фюрер «оппозиционного государства»[113] нередко направлял на международные конференции собственного наблюдателя. Та же полемическая идея лежала и в основе широко использовавшейся партийной символики: свастика все настойчивее выдаётся за государственный символ подлинной, сохранившей свою честь Германии, песня «Хорст Вессель» становится гимном теневого государства, а коричневая рубашка, ордена и значки, точно так же как и памятные даты из истории партии, порождают чувство принадлежности к некоему своему кругу, активно не приемлющему существующее государство. Вопреки всей бюрократической мании, которую национал-социализм развил в те годы и удовлетворил впоследствии в лабиринтах системы властных полномочий, его стиль руководства был тем не менее насквозь пронизан субъективными элементами. Они то и дело брали верх над деловым сочетанием норм и компетенций, чья надёжность на поверку оказывалась не очень высокой. И как положение в рамках партийной иерархии зависело не столько от чина, сколько от знаков благоволения, которые проявлялись к носителю данного чина, то точно также все нормы были настежь открыты произволу, а закон оказывался во власти сиюминутного каприза. Высоко надо всем стояла ничем не связанная и подвластная только своим импульсивным порывам «воля фюрера» — этакий высший и неоспоримый конституционный факт. Фюрер назначал и смещал всех нижестоящих руководителей и партслужащих, утверждал кандидатуры и избирательные списки, регулировал доходы партийных чиновников и контролировал даже их частную жизнь — вождистский принцип по самой своей сути не знал никаких барьеров. Когда гамбургский гауляйтер Альберт Кребс заявил в начале 1928 года в результате противоборства у себя в гау о своей отставке, Гитлер сначала отклонил его просьбу и продемонстрировал затем при помощи протокольного разбирательства, носившего необыкновенно обстоятельный характер, что не от доверия или недоверия членов партии, а от доверия или недоверия фюрера зависит сохранение или утрата позиций власти. Ибо он один волен хвалить за заслуги, наказывать за ошибки, улаживать конфликты, награждать и миловать. А потом он утвердил отставку[114].

Выступавшая во всё более доминирующей роли личность Гитлера в значительной мере формировала и определяла такого рода средствами все структуры — сам аппарат отражал характерные черты его биографии. Уже эксцессивная бюрократическая страсть к обширным службам с запутанной сетью отделов и подотделов, равно как и культ титулов и ничего не говорящих полномочий, выдавали неистребимое наследие сына чиновника его императорского и королевского величества. Точно так же и господство субъективно-волюнтаристского элемента указывало на то, откуда вышел Гитлер, — на беззаконные и никому не подчинённые вооружённые формирования. Да и его старые, продиктованные манией величия наклонности легко просматриваются в безмерно утрированных количественных порядках, равно как и свойственная авантюристам страсть к представительству, наделявшая институты с пока ещё ничтожным весом самыми звучными названиями.

Правда, идея теневого государства, как и создание превышающей все разумные размеры партийной бюрократии были, помимо всего прочего, одновременно и нетерпеливыми попытками прорваться в будущее, попытками обогнать реальность. Параллельно нарастала и не знающая устали митинговая активность, только в 1925 году, согласно отчёту Гитлера, было проведено почти 2400 собраний, митингов и демонстраций. Однако общественность проявляла к ним весьма слабый интерес, и весь шум, все эти ожесточённые драки и бои ради сенсационных заголовков в печати принесли партии лишь скудные успехи. Иногда даже казалось, что в те годы укрепления республики, когда НСДАП, по выражению Геббельса, и у её противников-то уже не вызывала ненависти, Гитлер начинал сомневаться в успехе. Тогда он убегал от действительности в свои заоблачные высоты и находил утешение в вере в будущее: «Пусть пройдут ещё двадцать или сто лет, прежде чем победит наша идея. Пусть те, кто сегодня верит в идею, умрут, — что значит один человек в процессе развития народа, человечества?» — говорил он тогда. Будучи в ином настроении, он видел себя уже ведущим великую войну будущего. Как-то за обедом в кафе «Хек» он громко сказал капитану Стеннесу: «И вот тогда, Стеннес, когда мы победим, тогда мы построим аллею Победы, от Деберитца до Бранденбургских ворот, шириной в шестьдесят метров, а справа и слева будут стоять памятники победам, наши трофеи»[115].

А пока что центр жаловался, что несколько — около тридцати из примерно двухсот — местных организаций упустили возможность заказать плакаты, посвящённые назначенному на середину августа 1927 года партсъезду и что партии не по силам организация массовых мероприятий. И не в последнюю очередь этим обстоятельством объясняется впервые пришедшая в голову Гитлера идея провести съезд на романтическом фоне Нюрнберга, одного из старейших городов страны, в котором, как и в соседнем Бамберге, ключевой фигурой местного масштаба был Юлиус Штрайхер. По сравнению с Веймаром на этот раз проявилась сильная режиссёрская рука Гитлера, сумевшая придать эффектное выражение сплочённости и боеготовности движения. Один из старых приверженцев назовёт его, имея в виду этот съезд, «иллюзионистом, захватывающим массы», и, действительно, в этом представлении уже были видны зачатки вылившейся позднее в помпезный ритуал механики проведения съездов. Изо всех областей страны, на специально заказанных поездах, со знамёнами, вымпелами и оркестрами прибыли сюда штурмовые отряды и партийные формирования, а также многочисленные зарубежные делегации, здесь же впервые показала себя созданная год назад молодёжная организация Гитлерюгенд. И если в Веймаре форма участников казалась ещё пёстрой и случайной, то теперь она была уже почти стопроцентно унифицирована, а сам Гитлер носил взятую когда-то Росбахом со складов охранных отрядов и введённую затем в качестве формы СА коричневую рубашку, которую он, правда, находил отвратительной. Большой митинг в Луитпольдхайне завершился торжественным освящением штандартов, после чего Гитлер, в открытом автомобиле и с застывшей вытянутой рукой, принял на центральной площади города парад своего войска. Национал-социалистическая пресса писала о тридцати, а «Фелькишер беобахтер» аж о ста тысячах участников, хотя более трезвые подсчёты называли цифру в пятнадцать тысяч человек, участвовавших в параде. Несколько женщин и девушек, явившихся в смелых коричневых костюмах, к параду перед Гитлером допущены не были. Партсъезд рекомендовал провести конгресс, посвящённый профсоюзным проблемам, (так, впрочем, никогда и не состоявшийся), принял решение о создании «кольца пожертвований» в целях преодоления бедственного финансового положения партии и выдвинул требование об основании научного общества, дабы иметь возможность оказывать пропагандистское воздействие на интеллектуальные круги[116]. Какое-то время спустя Гитлер выступит перед несколькими тысячами крестьян в Шлезвиг-Гольштейне — застой вынуждал партию искать себе сторонников в новых общественных слоях.


А в это время в государстве успешно продолжился процесс стабилизации, начавшийся в 1923-1924 годах. Новое соглашение по репарациям, Локарнский договор и приём Германии в Лигу наций, а также пакт Келлога[117] и установившееся первоначально в личном плане взаимное уважение между Штреземаном и Брианом, вылившееся затем в поддержанное общественностью взаимопонимание с Францией, показывали, насколько сильна тенденция времени к разрядке напряжённости и международному равновесию. Крупные американские займы хоть и повлекли за собой немалую государственную задолженность страны, но в то же время дали возможность в значительной степени рационализировать и модернизировать немецкую экономику. Рост индексов в 1923-1928 годах почти во всех секторах не только превосходил показатели во всех других европейских государствах, но и, несмотря на уменьшение территории Германии, довоенные достижения страны. В 1928 году доходы населения превысили уровень 1913 года почти на двадцать процентов, значительно улучшилось социальное положение, а количество безработных сократилось примерно до 400 000 человек[118].

Было очевидно, что время противостояло радикализму национал-социалистов. Сам Гитлер жил уединённо в Оберзальцберге, не показываясь иной раз неделями, но этот его отход от дел все же свидетельствовал о том, что в конечном счёте он был уверен в прочности своих позиций. Лишь время от времени, с явно рассчитанными интервалами, он пускает в ход свой авторитет — даёт указания или раздаёт наказания. Иногда он предпринимает поездки ради поддержания контактов или нахождения спонсоров. 10 декабря 1926 года выходит второй том «Майн кампф», но и тут автор остаётся без ожидавшегося шумного успеха. Если первый том был продан в 1925 году в количестве почти десяти тысяч экземпляров, а год спустя к ним добавились ещё около семи тысяч, то в 1927 году оба тома находят только 5607 покупателей, а в 1928 году и того меньше — всего лишь 3015[119].

Но как бы то ни было, на полученные доходы он покупает усадьбу в Оберзальцберге. Фрау Бехштайн помогает ему при покупке мебели, а Вагнеры из Байрейта снабжают дом постельным бельём и посудой, позднее они пришлют комплект полного собрания сочинений маэстро и страницу оригинала партитуры «Лоэнгрина». Примерно в эту же пору Гитлер приобретает за двадцать тысяч марок шестиместный «мерседес-компрессор», как бы удовлетворяя тем самым свои технические и репрезентативные потребности. Его обнаруженные уже после войны налоговые документы свидетельствуют, что эта затрата значительно превосходила декларированные им доходы, что и не ускользнуло от бдительного ока фининспекции. В письме властям, напоминающем по своей слезливой хитрости послание уклонявшегося от прохождения военной службы магистрату города Линца, он уверяет об отсутствии у него средств и о своём скромном образе жизни: «Имуществом или капиталами, которые я мог бы назвать собственными, я нигде не располагаю. Мои личные потребности ограничиваются самым необходимым, а именно в том смысле, что я полностью воздерживаюсь от употребления алкоголя и табака, питаюсь в самых скромных ресторанах и, помимо того, что плачу небольшую квартплату, не имею никаких расходов, за исключением издержек писателя-политика на рекламу… И автомобиль для меня это только подручное средство. Только с его помощью я могу осуществлять мой каждодневный труд»[120]. В сентябре 1926 года он заявлял, что не в состоянии платить причитающиеся налоги и не раз говорил о своей большой задолженности в банке. И ещё годы спустя он будет при случае вспоминать об этом периоде своих финансовых затруднений и скажет, что порой ему приходилось питаться одними яблоками. Его квартира на Тиршштрассе, которую он снимал у вдовы Райхерт, и впрямь была совершенно непритязательной — маленькая, скудно обставленная комната с полом, выложенным стёршимся линолеумом.

Чтобы увеличить свои доходы, Гитлер вместе с Германом Эссером и фотографом Генрихом Хофманом, которому он дал эксклюзивное право на свои фотографии, организует издание журнала «Иллюстриртер беобахтер», где регулярно публикует свои статьи в рубрике «Политика недели». Монотонность и бросающаяся в глаза стилистическая серость этих его комментариев отражают тематические затруднения того периода. Летом 1928 года — в пору, когда он живёт, ожидая, планируя и затаившись, — Гитлер приступает к написанию своей второй, так и оставшейся неопубликованной при его жизни книги, которая представляла собой его сформировавшуюся к тому времени внешнеполитическую концепцию во всех её взаимосвязях. Не без труда и лишь с помощью обращений-угроз удерживает он единство своей раздираемой противоположными силами партии, решительно отражая тем не менее все признаки недовольства курсом на легальность. Укрепление республики не побуждает его к поспешным выводам, как кое-кого из его сторонников, — инстинктивное чутьё на все слабое и прогнившее придаёт его чувству ненависти терпение. В противодействии и бесперспективности положения он черпал даже особую уверенность в успехе, что и выражено в таком примечательном пассаже: «Как раз в этом и заключается безусловная, я бы сказал, математически высчитанная основа грядущей победы нашего движения, — ободряет он своих сторонников, — пока мы являемся радикальным движением, пока общественное мнение бойкотирует нас, пока нынешняя ситуация в государстве против нас, — мы будем продолжать собирать вокруг себя самый ценный материал — людей, даже в те времена, когда, как говорится, все доводы человеческого рассудка выступают против нас». А на рождественском празднике в одной из мюнхенских секций НСДАП он вселяет уверенность, сравнив, уже не в первый раз, положение партии, её преследования и беды с положением раннего христианства: национал-социализм, — проводит он эту параллель дальше, захваченный собственной смелой картиной и рождественской растроганностью собравшихся, — превратит идеалы Христа в дело. И дело, которое Христос начал, но не смог завершить, доведёт до конца он — Гитлер[121]. Сыгранный до того самодеятельный спектакль «Избавление» послужил прелюдией к нарисованной в его выступлении картине современной «нужды и рабства». «Звезда, взошедшая в рождественскую ночь, означала появление избавителя, — так трактовала газета „Фелькишер беобахтер“ ситуацию, — раздвигающийся ныне занавес явил нам нового избавителя, спасителя немецкого народа от позора и нужды — нашего фюрера Адольфа Гитлера».

В глазах внешнего мира такого рода откровения ещё больше укрепляли вызывавшую недоумение окружавшую его ауру. Как и в начале карьеры, его опережала репутация некоего скорее причудливого явления, которое едва ли воспринималось всерьёз и черты которого охотно объяснялись живописным своеобразием баварской политики… Да и тот стиль, что он поддерживал и преумножал, порождал во многом недоверчивое удивление; например, полотнище флага, развевавшееся над колонной путчистов у «Фельдхеррнхалле», он приказал почитать как «окроплённое кровью знамя», прикосновение к кисти которого — это имело место при каждом освящении штандартов — вызывало прилив мистических сил. Одно время члены партии получали письма, начинавшиеся обращением «Ваше немецкое благородие», — это должно было свидетельствовать об их безупречной родословной[122]. Но между тем были и другие инициативы, говорившие о неизменной серьёзности и амбициозности, с которой НСДАП преследовала свои цели. В конце 1926 года партия организовала школу ораторов, где слушателям давались технические навыки, общие знания и материал для выступлений и где к концу 1932 года, согласно данным самой школы, были подготовлены 6000 ораторов.

О вере во вновь завоёванную почву под ногами и умалении роли НСДАП свидетельствовало принятое весной 1927 года правительствами Саксонии и Баварии решение об отмене запрета на выступления вождя партии. Гитлер со всей готовностью даёт обещание, которое от него потребовали, что ни в коем случае не будет преследовать противозаконные цели и применять противозаконные средства. Вскоре после этого появляются кричаще-красные плакаты, извещавшие, что 9 марта в 20 часов он впервые снова выступит в цирке «Кроне» перед мюнхенцами. О ходе этого вечера рельефно, как на модели, повествуется в следующем полицейском донесении:

«Уже к четверти восьмого цирк заполнен намного больше, чем наполовину. Вниз со сцены свисает красное знамя со свастикой в белом кругу. Сцена зарезервирована для руководителей партии и оратора. Видимо, и ложи, поскольку их распределением занимаются люди в коричневых рубашках, также предназначены для видных партийцев. На трибуне пристроился оркестр. Других декораций не наблюдалось.

Люди в зале возбуждены и преисполнены ожиданий. Говорят о Гитлере, о его прежних ораторских триумфах в цирке «Кроне». Женщины, которых собралось поразительно много, кажется, все ещё в восторге от него. Рассказывают о ранних днях всего этого… В горячем, сладковатом воздухе разлита жажда сенсации. Музыка играет звучные военные марши, в то время как появляются все новые толпы. Кругом разносят и предлагают «Фелькишер беобахтер». У кассы раздавали программу Национал-социалистической рабочей партии, а при входе суют в руки листовку с призывом не поддаваться ни на какие провокации и сохранять порядок. Продают флажки: «флажок для приветствия, цена — 10 пфеннигов». Они или черно-бело-красные, или целиком красные, с изображением свастики. Самые усердные покупатели — женщины.

Ряды между тем заполняются. Слышны голоса: «Должно быть так, как прежде!» Манеж заполняется… Большинство принадлежит к слоям с низкими доходами, это рабочие, мелкие ремесленники, мелкие торговцы. Много молодёжи в штурмовках и гольфах. Представителей радикального рабочего класса немного, почти совсем нет. Люди хорошо одеты, некоторые мужчины даже во фраках. Количество людей в цирке, который уже почти полон, оценивается в семь тысяч человек…

Так наступила половина девятого. И тут от входа слышатся нарастающие возгласы «хайль!» Строем входят люди в коричневых рубашках, играет музыка, цирк разражается бурной овацией, в коричневом плаще появляется Гитлер, быстро проходит в сопровождении своих ближайших соратников через весь цирк вверх на сцену. Люди радостно возбуждены, приветственно машут, скандируют «хайль!», вскакивают на скамейки, слышен грохот. И тут звучат фанфары. Моментальная тишина.

Под шквал приветствий зрителей теперь входят торжественным строем коричневорубашечники. Впереди две шеренги барабанщиков, за ними — знамя. Люди приветствуют их на фашистский манер вытянутой рукой. Публика им аплодирует. На сцене тем же манером поднял руку в приветствии Гитлер. Грохочет музыка. Череда знамён, сверкающие штандарты со свастикой в венке и с орлами по образцу древнеримских боевых флагов. Продефилировало, наверное, около двухсот человек. Они заполняют манеж и выстраиваются там, а знаменосцы и те, кто несёт штандарты, занимают место на сцене…

Гитлер быстрыми шагами выходит на авансцену. Он говорит свободно, сначала с медленным напором, потом слова начинают обгонять друг друга, в местах, произносимых с преувеличенным пафосом, у него перехватывает голос, и слова различать уже невозможно. Он жестикулирует руками и кистями рук, мечется в возбуждении туда и сюда и всё время старается захватить внимательно слушающую его многотысячную публику. Когда его прерывают аплодисменты, он театрально вытягивает вперёд руки. Слово «нет», которое все чаще слышится к концу его речи, звучит как-то по-актерски, да и сознательно выделяется им. В смысле ораторских достижений его речь… по мнению автора донесения, не представляла собой ничего выдающегося»[123].

Отвоёванная свобода выступлений не решала тех трудностей, с которыми сталкивалась НСДАП. Самому же Гитлеру, как теперь оказалось, запрет был скорее на пользу, ибо в пору весёлого равнодушия, когда даже он не смог бы привлечь полные залы, это предохраняло его имя от процесса девальвации. Поэтому он вскоре сам решает не очень высовываться: если в 1927 году он публично выступил пятьдесят шесть раз, то два года спустя сократил количество своих выступлений до двадцати девяти. Кое-что говорит за то, что только к этому времени он осознал, какие преимущества давало ему состояние полубожественной отрешённости. В момент возвращения к массам он столкнулся с конкуренцией превосходящей силы неблагоприятных обстоятельств: и тут же начались неудачи, а вместе с ними послышалась и критика. Она была направлена как против его стиля руководства, так и против выдерживавшегося со всей строгостью курса на политику легальности. Даже Геббельс, преданный Гитлеру душой и телом и бывший одним из пророков-провозвестников культа фюрера, в своём памфлете 1927 года «Наци-соци» критикует безоговорочный курс на легальность и на вопрос, как вести себя партии, если её усилия по завоеванию на свою сторону большинства провалятся, строптиво заявляет: «Что тогда? Тогда мы стиснем зубы и приготовимся. Тогда мы выступим против этого государства, тогда мы решимся на последнее великое выступление ради Германии, и из революционеров слова будут тогда революционеры дела. Тогда мы устроим революцию!»

Критике подвергалось и личное поведение Гитлера, его пренебрежительное отношение к заслуженным товарищам, «столь прославляемая стена вокруг господина Гитлера», за существование которой порицал его один старый партиец, его невнимание к партийным делам, а также его комплекс ревности в отношении собственной племянницы. Когда в начале лета 1928 года он нечаянно застал Эмиля Мориса в комнате Гели Раубаль, то, по свидетельству последнего, набросился на него со своей плёткой, так что тому пришлось, чтобы спастись, выпрыгнуть из окна. И председатель комиссии по расследованию и улаживанию конфликтов Вальтер Бух вынужден в конечном итоге, «будучи без лести предан», все же довести до сведения своё впечатление, «что Вы, господин Гитлер, постепенно доходите до презрения к человеку, что наполняет меня горькой озабоченностью»[124].

Ввиду мятежных настроений в партии Гитлер отменяет запланированный на 1928 год съезд и созывает вместо него в Мюнхене совещание партийных руководителей. Он запрещает местным организациям проводить любого рода подготовительные собрания и, открывая 31 августа эту встречу, превозносит в своём возбуждённом выступлении послушание и дисциплину. Только безоговорочно преданные делу элитарные образования, говорит он, будучи «историческим меньшинством», в состоянии делать историю, НСДАП должна насчитывать максимум шестьсот-восемьсот тысяч членов: «Это то количество, которое на что-то годится!» Всех же других следует считать просто сторонниками, собирать и использовать их в целях партии. «Маленькая группа фанатиков увлекает за собой массу, смотри пример России и Италии… Борьба за большинство удаётся только тогда, когда есть боеспособное меньшинство», — заявляет он[125]. С сарказмом отбрасывается им предложение насчёт создания ему в помощь некоего «сената» — он и без советчиков обойдётся. И Гитлер добивается вскоре исключения из партии автора этого предложения — тюрингского гауляйтера Динтера. В имевшей место до того переписке он уверяет, что как политик «отвечает за безошибочность», и заявляет, что «слепо верит в то, что будет принадлежать к тем, кто делает историю». Когда вскоре вслед за первым было созвано новое совещание, организованное по ставшей отныне уже обычной приказной форме, он сидит на нём во время дебатов молча, демонстративно изображая скуку на своём лице и распространяя тем самым постепенно столь давящее чувство ничтожности и ненужности этого мероприятия, в результате чего совещание заканчивается в атмосфере всеобщей подавленности. Один из его участников выскажет потом предположение, что Гитлер согласился на проведение этого мероприятия только ради того, чтобы таким вот образом полностью сорвать его[126].

Вождь неприметной, но строго организованной партии, Гитлер поджидает свой шанс. Он не видит причин для уныния, ибо уже добился своей независимости как внутри партии, так и вне её. Начиная с этого времени, она порой и официально выступает уже как «движение Гитлера». Не имея ни сколь-нибудь значительной поддержки, ни влиятельных покровителей, либо мощных институтов, это движение тем не менее доказывает, что обладает внутренней силой, которая обеспечит ему если и не победу, то уж наверняка выживание.

Когда 20 мая 1928 года состоялись новые выборы в рейхстаг, НСДАП, получив 2, 6 процента голосов, оказалась на девятом месте, среди избранных от неё двенадцати депутатов — Грегор Штрассер, Готфрид Федер, Геббельс, Фрик и Герман Геринг, вернувшийся к тому времени с богатой женой и широкими связями из Швеции. Сам Гитлер, будучи «лицом без гражданства», свою кандидатуру не выставлял. Однако с присущим ему умением подавать свои беды и неудачи как успехи он использовал эту помеху, чтобы и тут ещё раз увеличить дистанцию и — не делая никаких уступок презираемой им системе парламентаризма — усилить свою роль единоличного, стоящего высоко над всеми заботами, делами и соблазнами текущего дня фюрера. Принятое после долгих колебаний решение об участии в выборах было не в последнюю очередь продиктовано соображением помочь партии путём использования привилегий, которые давались депутатскими мандатами, о чём и свидетельствовал Геббельс в статье, опубликованной через неделю после выборов и проливавшей свет на все заверения партии насчёт легальности: «Я — не член рейхстага. Я — ОИ. И ОБДБП. Обладатель иммунитета, обладатель билета для бесплатного проезда. Какое нам дело до рейхстага? Мы избраны как оппозиция рейхстагу, и мы будем осуществлять свой мандат в том смысле, как это нам поручено… ОИ разрешается называть кучу дерьма кучей дерьма, и ему не нужно завуалированно оправдываться перед государством». Это признание заканчивалось такими словами: «Теперь вы удивляетесь, а? Но не думайте, что нам уже конец… Вы ещё с нами попрыгаете. Пусть только начнётся представление»[127].

Оскорбительное нахальство такого рода высказываний не затушёвывало между тем их самоободряющего характера — ведь НСДАП оставалась маленькой партией с утрированной жестикуляцией. Но Гитлер — хладнокровно, будучи сам наготове и готовый ввести в бой свои кадры — ждал нового обострения ситуации, что должно было облегчить ему прорыв для превращения её в массовую партию. Несмотря на все своё рвение, несмотря на все свои организационные тревоги, он до сего времени оставался в тени старательно, хотя и без блеска функционировавшей республики. Его харизма, столь успешно сохранившаяся в патетических суматохах, в нормальных условиях грозила раствориться. Ведь порой казалось, что нация была вот-вот уже готова пойти, наконец, на мировую с республикой и невзрачной серостью обстановки, готова похоронить все эти надуманные реальности и героико-романтические воспоминания и примириться с буднями истории. Правда, выборы в рейхстаг продемонстрировали беззвучный процесс разложения буржуазной среды и появлением многочисленных осколочных партий возвестили о скрытом кризисе системы, да и число членов партии Гитлера дошло уже почти до 150 000. Но ещё в начале следующего года преподающий в Бонне социолог Йозеф А. Шумпетер говорит об «очень большой и, возможно, ещё возрастающей стабилизации наших социальных отношений» и заверяет: «Ни в каком смысле, ни в какой области и ни в каком направлении не представляются поэтому вероятными ни взлёты, ни катастрофы»[128].

Гитлер оценивает положение резче и зорче. Имея в виду психологию немцев во время этого короткого счастливого периода в истории республики, он говорит в одной из своих речей: «У нас есть третья шкала оценок — боевой дух. Он жив, хотя и погребён под грудой чужих теорий и доктрин. Какая-то большая, мощная партия старается доказывать обратное, пока вдруг не приходит и не начинает играть самый обыкновенный военный оркестр, и тогда тот, кто плетётся позади, вырывается иной раз из своего сонного состояния, внезапно начинает ощущать себя частицей народа, который марширует и с которым идёт и он. Так и сегодня. Нужно только показать нашему народу это лучшее — и вы увидите: вот мы уже и маршируем»[129].

С этого момента он ждёт сигнала к бою. Вопрос заключался только в том, сможет ли партия сохранить в течение этого времени свою динамику, свои надежды, свои представления о цели и образ избранности фюрера — всю эту систему фикций и призрачной веры, на которой она стоит. В своём анализе итогов выборов в мае 1928 года Отто Штрассер жаловался, что «спасительная миссия национал-социализма» не нашла массового резонанса, неудачным, в частности, оказалось вторжение в пролетарские слои[130]. Действительно, приверженцами партии были преимущественно служащие, мелкие ремесленники, группы крестьян, а также охваченная романтическим протестом молодёжь — авангард тех слоёв, что были больше других восприимчивы к будящей музыке «самого обыкновенного военного оркестра». Но всего несколько месяцев спустя ситуация на сцене полностью изменилась.

Загрузка...