Луна была полной. Она висела над горной грядой, ярко освещая большую долину. Деревья словно плыли в белизне светящегося лунным светом тумана. Туман рвался о кустарник и лохмотьями стекал в низины, где лениво журчали арыки. Вода стеклянно блестела, луна в ней то вытягивалась по течению белой тряпкой, то съеживалась до размеров точки, похожей на звезду, то дрожала, напоминая куриное яйцо.
Он прислушался, отодвинул широкий затвор и потянул на себя массивную, почти полуметровой толщины деревянную дверь со скошенным краем. Дверь заскребла о каменные плиты ржавым железом, которым был обит ее низ. “Блин!”— прошептал он и на несколько секунд замер, ожидая, что сверху послышатся шаги и клацанье автоматов, но было тихо, только ветер слегка покачивал серебряные бутоны цветов на клумбе да стрекотала одинокая цикада. Он знал, что часовые в это время спят. Он тоже спал, когда приходилось стоять на башне с северной стороны. Минут через десять после того, как разводящий уводил смену, глаза переставали различать ветки деревьев, а затем и дорогу через сливовую рощу к посту, веки тяжелели и скатывались вниз, и все попытки поднять их были тщетны; несколько секунд он еще видел цветные точки, круги и линии, затем наступала темнота, которая разливалась чернильным пятном от центра к краю глаза, округляя мир до размеров уютного крохотного сна, но он пока еще слышал и скрип ступеней под ногами разводящего, который спускался на первый этаж в караулку, и шелест листвы, и мягкий стук грецких орехов о крышу… Грецкий орех рос под стеной поста. Сколько ему было лет, никто не знал, но его крона раскинулась выше укрепления из мешков с песком и деревянной будки, надстроенной на крыше. Орехи не успевали созреть и даже вырасти. Их сбивали палками, стучали по стволу прикладами автоматов, толкали бронетранспортером кто во что горазд. Сдирали зеленую кожуру, долбили скорлупу камнями и ели-ели, ели-ели… не могли наесться, потому что ни к тушенке, ни к кашам, ни к картофельному “клейстеру” давно никто не прикасался. Какая, к черту, тушенка, когда лето и первый красный виноград уже сморщился и высох на лозе, когда вот-вот нальются желтизной яблоки в роще за минным полем и повеет теплым, пока еще едва уловимым ароматом первого вызревшего персика! Из-за персиков-то и поставили в прошлом году мины. Ушли двое. Было где-то около трех, солнце давно сожгло листву, и часовые под железными козырьками таяли, как свечки. Если они даже и видели этих двоих, люди показались им не более чем миражом. Один был сержантом, ему оставалось три месяца до дома. Говорили, что он уже купил себе и “парадку”, и значки, и даже хвастался бабой, которая его будто бы дождалась… Второго он взял, чтобы нести персики. У него был вещмешок и большая коробка из-под сухпая. Хватились их на вечерней поверке, но до утра ни ротный, ни замполит не решились вывести людей на поиски — боялись засады. Все еще помнили случай с третьей ротой… В полк сообщили утром, и через час пришло подкрепление.
Растянувшись в цепь, они шли между деревьев, касаясь плечами склоненных под тяжестью персиков веток. Большие плоды мягко падали в черную траву и лежали в ней бордовыми шарами, как елочные украшения из папье-маше. Они быстро приседали, совали персики за пазуху и шли дальше. Мягкие плоды давились о живот и “хэбэ”, липкий сок стекал в трусы, на гимнастерках расплывались темные пятна.
Осы то и дело замирали в нескольких сантиметрах от живота, а затем начинали описывать круги и пикировали на ткань. Одна-таки тяпнула его в тыльную сторону ладони. Разнесло и ладонь, и запястье. Вечером фельдшер покачал головой, поставил укол и выдал освобождение от всех нарядов и караулов на два дня. Два дня, как на курорте, — счастье…
Из двоих нашли только одного, с коробкой и вещмешком. Он лежал на краю рощи в высохшем арыке под листьями и травой. Никто бы и не заметил его, если б не взводный. Он споткнулся о ботинок. Парню повезло: его просто зарезали. Наверное, “духи” решили, что сержант — важная птица, и взяли его в горы. А может, засыпали листьями где-нибудь подальше, и они просто не смогли его найти? Кто знает? Мираж…
Мякоть грецких орехов была влажной и слегка горчила. По углам, где стояли часовые, земля внизу была густо усыпана скорлупой. При желании ротный мог бы наказать часовых гауптвахтой, ему бы только взглянуть на их синие от кожуры орехов пальцы и ладони. Но их не наказывали, потому что пост есть пост: здесь другие законы, и у ротного никто не висит над душой — сам себе барин: охотится на козлов, варит самогон, при случае шманает машины “бачей” на дороге; нет ни строевых смотров, ни торжественных маршей, а наряды по кухне после полка больше похожи на детскую забаву — подумаешь, за несколько минут выдраить с песком баки да черпаки, а потом лежать около арыка, смотреть на чересчур голубое небо с едва видимыми облаками или дремать, чувствуя, как теплый ветер приятно касается лица…
Он протиснулся в щель между дверью и стеной. Затвор одного из автоматов царапнул о камень. Луна была такой яркой, что, оказавшись снаружи, он тут же сощурился и скользнул в тень дерева. Орех сорвался с ветки, шумно пробил листву и утонул в белой пыли. “Как в воду канул”, — подумал он и зашагал по дороге, натянув ремни автоматов на плечах, чтоб не бренчали. Уже не боялся ни лунного света, ни часовых на башнях за спиной.
Ноги по щиколотку тонули в пыли. Он шел медленно, внимательно глядя на дорогу, — пытался увидеть мины. Но в тонкой, почти призрачной пыли, которая поднималась вслед за ним небольшими белесыми облаками, ничего нельзя было разглядеть. Саперы здесь не работали.
Ну а вдруг “духи” понатыкали под пылью мин “лягушек”, пока они там спали на своих постах? Говорили, что такая мина, если на нее наступишь, сначала подпрыгнет до живота, а уж потом загасит всех на несколько метров вокруг, поминай как звали! Нет, он должен был идти медленно, мелкими шагами, смотреть под ноги и стараться не наступать на пятки, как ходит японская женщина в узком кимоно. Пятки давно потрескались и болели, да еще гвозди вылезли крохотными шляпками внутрь ботинок, расцарапывая трещины в кровь, но он не обращал на такие мелочи внимания, да и кто из них обращал? Главное — цел пока. Неожиданно тихо рассмеялся, потому что подумал о врагах, чьи автоматы сейчас висели у него за спиной. Он представил себе их растерянные, испуганные лица, бегающие глаза, выступивший на лбах холодный пот. Они бормочут себе в оправдание что-то жалобное, а рот взводного кривится, и он хлестко бьет их по щекам своей маленькой рукой с кольцом на безымянном пальце. При желании он мог бы забрать оружие отделения, но не сделал этого — пожалел пацанов своего призыва, взял только у тех, кто крепко попортил ему крови за полгода, ну и свой АКС, конечно, — по два автомата на каждом плече.
Растяжку чуть выше щиколотки он почувствовал слишком поздно — проволока натянулась, дрогнула, раздался щелчок, и тут же с обочины дороги одна за другой с воем стали вылетать ракеты. Едва взлетев, они плюхались в пыль и светились в ней зелеными, красными и желтыми огнями, напоминая гигантских светляков. Он успел прыгнуть с дороги в кусты до того, как все ракеты вылетели из тубы сигнальной мины. Тугие ветки хлестнули его по лицу, и он почувствовал, как зажгло правую щеку, поползла по шее капля крови. Зная, что оставаться рядом с дорогой нельзя, он рванулся вперед. Кустарник затрещал. С поста раздалось запоздалое: “Дрешт!”, и тут же воздух вспорола длинная пулеметная очередь. Стреляли с северной башни, с той самой, на которой всегда стоял он. Он услышал, как пули роем пронеслись высоко над головой и осыпали листву с ветвями где-то далеко впереди. Следующая очередь была короче и точнее. Пули подняли столбы пыли на дороге и обочине, там, где все еще тлели сигнальные ракеты.
Он пополз вперед. Автоматные стволы за плечами через панаму больно тыкались в затылок. Он скинул оружие и потянул его за ремни по траве. К пулемету с северной вышки присоединился тот, который стоял на бронетранспортере, окопанном чуть поодаль от стены в винограднике. Сверху густо посыпались ветки. Он распластался, вжался во влажную, пахнущую гнилью землю, но только на мгновение, пока слышал пение пуль над головой, и тут же пополз дальше, матеря себя за то, что не заметил сигнальной мины. Ремень одного из автоматов в левой руке зацепился за корягу. Он с силой дернул несколько раз, но держало крепко, и пришлось выпустить ремень из руки. Последним к смертельному хору присоединился крупнокалиберный пулемет на “бэтээре” — видимо, до сих пор его лихорадочно заряжали — в винограднике несколько раз низко и глухо стукнуло, словно тяжелой кувалдой ударили по обернутой в войлок наковальне, и тут же в разные стороны полетели крупные и мелкие щепки, воздух засветился от раскаленного металла, ствол сливы треснул и повалился наземь, накрывая его собой. Он успел откатиться на метр, ветви небольно ударили по спине, и он понял, что сейчас его хватятся, пойдут искать, а потом будет плохо. Он даже представил себе, как Чуча бьет его в поддых, как это он обычно делал, и перевернулся на спину, боясь увидеть и Чучу, и Хомяка, и Духомора, склонившихся над ним, чтобы за шкирку вытащить из-под сливы. Вверху мелькали светящиеся точки. Трассирующие пули свистели, выли и жужжали на разные лады, сладко пахло свежесрубленным деревом и гарью. Из-за трассеров звезд в небе не было видно. Он лежал, укрытый густой листвой и слушал, как стук сердца уходит во влажную землю и возвращается, заставляя траву вокруг содрогаться и стряхивать с себя росу. Страх смерти вдруг исчез: он понял, что ни одна пуля не сможет найти его под сливой. Неожиданно свист, вой и пение прекратились, видимо, где-то там, метрах в ста от него, за стенами крепости, ротный отдал приказ прекратить стрельбу. Снова стали видны звезды в небе. Он выбрался из-под ветвей, закинул автоматы за плечи и побежал, стараясь углубиться подальше в рощу. Среди зелени его никому никогда не найти — хоть всю армию посылай!
Впереди был большой, метра в четыре шириной, арык. Мутная вода бойко бежала по руслу, облизывая глинистые берега. Он устало опустился на землю, скинул оружие, подполз к берегу и сунул голову в воду, затем приподнялся на руках, несколько раз фыркнул и снова опустил голову в поток. Откатился в сторону и лег, раскинув руки. Он пробежал километра три, а может, и пять — “хэбэ” прилипло к ногам и спине. Прикинул, что дорога на Кабул должна быть слева, ближе к горной гряде, и что ему придется пересечь арык, встал на четвереньки — слишком резко — перед глазами поплыли темные круги и деревья пьяно закачались перед глазами. “Дневальные на ужин схавали снарядный ящик винограда, теперь только успевай штаны снимай!” — злорадно подумал он прежде, чем головокружение прошло, подтянул к себе автоматы и решительно встал. Сам-то он винограда не ел, зная, что ночью идти. Будет еще в его жизни виноград! Автоматы звонко ударились друг о друга. Он поднял все три над головой и стал осторожно спускаться в арык. Склон оказался скользким, но он смог устоять на ногах и побрел в потоке, чувствуя, как ботинки увязают не то в глине, не то в иле, а течение клонит тело, как тростинку, пытаясь положить на воду. Посреди потока он все-таки не устоял и нырнул с головой, обмакнув и оружие. Его АКС выскользнул из рук, он попытался ухватить его за ствол, но автомат холодной рыбой ушел на дно. Вскинул руки, выбросил два оставшихся автомата на берег, снова выматерил себя за то, что не догадался сразу перебросить оружие, зажмурился и присел, стараясь нащупать на дне свой АКС. Как только оказался под водой, его ноги тут же оторвало ото дна — посредине арыка течение было сильнее, чем у берегов, — подхватило, понесло, он торопливо вынырнул, снова оперся ногами о дно и понял, что автомат ему не найти. Эта мысль так испугала его, что он почувствовал холод в груди и неприятное чувство тошноты. Снова нырнул, на этот раз пытаясь зацепиться руками за дно, — не тут-то было — его волокло и крутило как щепку. Течение оттащило его метров на двадцать от того места, где он выкинул оставшиеся автоматы, и он испугался, как бы кто не нашел его оружие, пока он тут барахтается.
За кронами деревьев уже светились бледно-розовые пальцы зари, и первые утренние птицы смело пробовали свои голоса, которые были слышны даже под водой. Он торопливо дошел до берега, вскарабкался наверх, с головы до ног вымазавшись в глине, бросился к оружию, не вылив воды из ботинок. Слава богу, автоматы были на месте. Он устало опустился на траву, снял ботинки. Вылил воду, затем разделся догола, тщательно отжал “хэбэ”, трусы, панаму. Вспомнил о двух чинариках “Столичных”, которые были заначены за подкладкой панамы, но сигареты, конечно, превратились в кашу. Он подошел к арыку и стал полоскать панаму, вымывая размокшие табачные крошки. Оделся. Одежда неприятно холодила тело, но он знал, что через час, когда солнце встанет, ему сделается жарко; “хэбэ” мгновенно высохнет, точно так же, как земля, трава, деревья и камни, — вся вода уйдет, и останутся только песок, ветер и зной, от которых никуда нельзя будет скрыться.
Один из оставшихся автоматов принадлежал Чуче. Чуча выцарапывал на металлическом прикладе насечки о якобы убитых им душманах. На самом деле насечки эти были для понта, для несмышленых чижиков, чтоб уважали и боялись. По жизни Чуча был трусом. Однажды он видел его в рейде: рота начала спускаться с хребта, когда с горы напротив заработал пулемет. Все, конечно, запрыгали, как зайцы, ища укрытия за камнями с другой стороны склона. Он залег за скальным выступом, передернул затвор, прицелился и дал короткую очередь по горе. Сбоку мелькнуло что-то большое, мешковатое, в маскхалате. Вниз со стуком посыпались камни. Он оглянулся и увидел Чучу, который на животе съезжал по склону, пытаясь за что-нибудь уцепиться. В глазах Чучи был животный страх. Наконец ему удалось ухватиться за колючий кустарник, он поднялся и на дрожащих ногах стал карабкаться вверх, не замечая ни оцарапанного в кровь живота, ни разодранного маскхалата. Вскарабкался, залег рядом, прошептал торопливо и нервно, оправдываясь за свой страх: “Одна, сука, над ухом прошла в миллиметре, а две над башкой! Если б я не это… Склон крутой! Как не задело, а? Я их, пидоров, сделаю!” — и одной очередью выпустил весь рожок — на кого Бог пошлет.
А за то, что видел он Чучин страх, пришлось потом хлебнуть горя…
Неожиданно ему в голову пришла шальная мысль. Один автомат он повесил на плечо, а Чучин взял в руки, отжал пружину, открыл крышку ствольной коробки… Крышка полетела в одну сторону, пружина в другую. Затвор бултыхнулся в арык. То, что через минуту осталось от Чучиного автомата, он забросил в гущу кустарника и зашагал своей дорогой.
В открытые передние люки бронетранспортера двумя густыми столбами струилась желто-серая пыль. Через окуляры пулеметных прицелов полковник смотрел на прыгающую перед глазами дорогу. Вот на нее вывернула старенькая “Тойота”, груженная деревом, стала осторожно огибать выбоины от мин; полковник чуть крутанул ручку, и “Тойота” оказалась в прицеле крупнокалиберного пулемета. Водитель “Тойоты” тут же резко затормозил, выскочил из машины и бросился к придорожной канаве. Полковник захохотал:”Живи, гнида!” Водитель бронетранспортера обернулся. “Ты из меня всю душу вытрясешь! Сколько еще до поста?” — крикнул полковник, отрываясь от окуляров. Под глазами у него, как дужки от очков, обозначились грязные разводы. “Операция была. Наша артиллерия дорогу долбила, — объяснил водитель. — Через пятнадцать минут будем”. Полковник опять припал к окулярам, крутанул пулеметную башню — перед глазами замелькала густая зелень. Он попытался вспомнить фамилию сбежавшего с поста чижика. Простая такая фамилия. Как же, простая! Кычанов Дмитрий Александрович, тысяча девятьсот шестьдесят шестого года рождения, уроженец Ленинграда, комсомолец, родственников за границей не имеет, отец работает на “ЛОМО”, мать преподает физику в пединституте, есть младший брат Геннадий, в следующем году заканчивает школу. По характеристикам командиров, в учебке зарекомендовал себя как дисциплинированный и ответственный курсант. Им то что — лишь бы отписаться! Полковник вспомнил фотографию из личного дела. Светлый, чуть оттопыренные уши, вытянутое лицо, выразительные — даже на снимке видно — темные глаза, прямой нос. Таких на гражданке девки любят. Полковник вздохнул. А если его духи умыкнули, как тех двоих? Дневалил себе парень, дневалил, захотелось ему виноградику, сливок… да мало ли что может захотеться изнеженному мамой ленинградскому пареньку, может, и анаши. Обкурился, отворил калитку, а там его уже с пыльным мешком друзья поджидали. Четыре ствола, сукин сын, унес! Неужели продать хотел? Лишь бы найти его, живого ли, мертвого, битого-небитого, лишь бы найти, ублюдка! А там разберутся! С живым — особисты, с мертвым — еще кто, повыше… С мертвого спрос невелик: отпишет замполит матери письмецо, мол, погиб ваш сын, выполняя интернациональный долг, и полетит “груз двести” через весь Союз до славного города Питера. И кого-нибудь из земляков-солдатиков отправит замполит тот груз сопровождать.
Кому горе, а кому — отпуск на две недели, с мамой повидаться, водки попить. Сопровождающий, он ведь как волк степной, с цепи спущенный: пойдут друзья-приятели, девки заведутся, пропадет парень, дойдет до синевы, до блевотины, до драки, потому как он от смерти убежал, и всякий козел гражданский, пороху не нюхавший, ему не указ. Каждый, “груз двести” сопровождающий, рано или поздно в отделении оказывается. Если и бывают исключения, так только потому, что ментов поблизости нет. И ладно, если ему полагается всего пятнадцать суток за мелкое хулиганство… Но как только узнают в милиции, откуда паренек, сразу взашей выталкивать: “Поезжай-ка ты, парень, в свой сраный Афган, выполняй там интернациональный долг, чтоб глаза наши тебя больше не видели!” Мамы слезы льют, большие сумки с едой набивают, компоты со спиртом запечатывают… Да только мало кто возвращается. За те десять дней столько липовых справок насобирать можно: там тебе и тиф, и желтуха, и туберкулез, и хрен собачачий! Если и возвращается кто, так тот дурак! Откосить не сумел. Господи, как надоели они ему, все эти косари, самострельщики, дезертиры! Вон, в мае один чижик в палатку “эфку” зафинтилил — служить ему, видишь ли, надоело! — пятнадцать раненых, двое тяжело, а в прошлом месяце один мудак с заряженным стволом с “бэтээра” спрыгнул, а патрон возьми да и наколись о боек, — снес себе полбашки. А что ты его родителям скажешь? Погиб в бою за какую-нибудь там высотку? Конечно, в бою… Как хорошо, что у него дочери и никогда не придется им ничего такого видеть и знать. Ксюшка в восьмой класс пошла, Полинка в следующем году тоже в школу пойдет. Может, он к тому времени уже вернется — лишь бы замена вовремя… Полковник вспомнил, как полтора месяца назад, во время отпуска, заплетал младшей косички на пляже под Туапсе, и тяжело вздохнул.
“Приехали!”— крикнул водитель. Полковник пробрался вперед, встал на спинку водительского сиденья, вылез на броню. Впереди был пост: огромный каменный дом-крепость высотой в три этажа с окошками-бойницами, с надстроенными по углам башнями и деревянными вышками, обложенными мешками с песком. Под стенами окопались бронетранспортеры, чуть поодаль дымилась полевая кухня, повара в чересчур белоснежных колпаках и комбинезонах хлопотали у котлов. “Готовились, сукины дети!” — усмехнулся полковник.
Откуда-то вдруг выскочил капитан в выцветшем, почти белом “хэбэ”, бросился наперерез бронетранспортеру. Водитель затормозил. “Здравия желаю, товарищ полковник!” — козырнул ротный. Полковник спрыгнул с брони, не подал руки, не отдал чести, молча двинулся к дому-крепости.
— Когда? — бросил он сурово.
— Сигнальная сработала без четверти два. Мы начали массированный обстрел, но что Кычанова нет на месте, выяснилось только утром.
Слова капитан проговаривал четко, как в скороговорке.
— В своем репертуаре.
Полковник спрыгнул в небольшое углубление под стеной, согнулся и прошел в низенький проем. Он оказался во дворе, выложенном каменными плитами. Посреди двора стояли деревянные столы и скамьи. Завтрак недавно кончился, и столы еще не были убраны — над ними трудились чижики с тряпками. На второй этаж, где располагались казармы, вели пологие лестницы. На крышу — лестницы покруче, вверху, под бойницами, был выстроен широкий деревянный помост. По лестницам шныряли дневальные, создавая видимость большой работы. У массивных дверей с противоположной стороны двора была разбита небольшая клумба. На ней рос пышный розовый куст и еще какие-то синие цветы, названия которых полковник не знал. Рядом с клумбой находился каменный колодец. Двое замызганного вида дневальных наполняли бак водой. Вода звонко билась о дно.
— Первый, второй взвода ведут прочесывание местности, третий на охране, — торопливо сообщал ротный. — Перекусить с дороги не хотите?
— Цветочки выращиваете? — полковник кивнул на клумбу.
— Так точно, товарищ полковник, среди солдат садовник выискался — Милюзин из второго взвода. В свободное от службы время, так сказать. Ягненка на вертеле сделали. Только-только еще, — капитан сам сглотнул слюну.
— Ты мне этого садовника отдай, пускай вокруг штаба роз насадит, а я тебе взамен двух чморей пришлю, — полковник направился к лестнице. — Где эти, которые свое личное оружие просрали?
— На губе, — капитан кивнул на каменные ступени в дальнем углу двора, которые вели к ушедшей под землю двери в стене.
— Давай их мне сюда!
Капитан побежал к двери, на ходу вытаскивая из кармана ключи.
По ступеням поднялись трое: младший сержант и двое рядовых. Они жмурились от яркого света. Капитан скомандовал им, и они зашагали по плитам, стараясь держать строевой шаг.
— Построились в шеренгу! — скомандовал полковник. — Представьтесь!
— Младший сержант Колмаков, рядовой Чучерин, рядовой Дохаев, — отчеканили трое.
— Ну что, капитан, вам все ясно? — язвительно спросил полковник.
— Нет, — честно признался ротный — он стоял в шеренге вместе со своими подчиненными.
— Объясняю для особо одаренных: трое старослужащих, трое простых русских парней, — полковник выразительно посмотрел на крючковатый нос Дохаева, — взяли себе в моду издеваться над другим простым русским парнем Кычановым только из-за того, что прослужили они на год больше. А Кычанов, не будь дураком, решил их за это наказать. И наказал, потому что если в течение суток эти трое не найдут свое оружие, то лично я отдам их под трибунал. Судить их будут в Ташкенте, и пусть кто-нибудь попробует доказать суду, что они не продали автоматы душманам за триста пакетов героина. Почему они не на проческе?
Капитан замялся:
— Я хотел, чтобы…
— Круг-гом! Шагом марш искать свое оружие!
Трое развернулись и суетливо побежали к дверям. Полковник ступил на скрипучую ступень лестницы.
— Пошли за мной!
Они вошли в небольшую темную комнату. Густой луч света, проникающий через открытую дверь, освещал свежеструганый пол, аккуратно заправленную солдатскую кровать, стол, граненый графин на столе со стаканом вместо пробки, пару табуретов. Полковник опустился на табурет, налил воды. Выпил залпом. Водворил стакан на место.
— Хорошая у тебя вода, капитан, зубы ломит, — произнес он, глядя мимо застывшего на пороге ротного. — Через полчаса придет батальон десантуры из дивизии, три звена вертушек пробомбят подступы к предгорьям. Так что ты о своем Кычанове забудь. Если эти мудаки не найдут оружие, пришлешь их ко мне в полк. Жди особистов, расследование будет. А еще говорят, у тебя самогонка знатная.
— Да что вы, товарищ полковник! — засмущался капитан, соображая, у кого в полку такой длинный язык.
— Не бзди, на клумбы выливать не буду. Тащи поллитра, обмоем очередное дезертирство на твоем посту. Да, и что ты там вякал насчет ягненка только-только еще?
— Минуту сделаю!
Капитан исчез. Было слышно, как он сбежал по лестнице, застучал подкованными ботинками по плитам. Полковник лег, не снимая сапог, закинул ноги на спинку кровати. Его веки опустились. Перед глазами поблескивало предзакатное море, слышался визг детворы, где-то вдали едва слышно мурлыкал приемник, волан музыкально ударялся об упругую сетку ракеток, звонко смеялась женщина на лежаке. Он умело заплетал косичку, перебирал в пальцах пряди волос. “Полина, посиди минуту спокойно, не вертись!” — “Пап, Ксюха уже пятый раз пошла, а я?!” — голос намеренно плаксивый, губы надуты, хорошо бы пару слез для верности, но не хочется. “Ксюха уже взрослая. Хорошо, пойдешь, пойдешь. Зато волосы потом виться будут.” — “Кудряшками?” — “Кудряшками”. — “Ну тогда ладно”. Где-то далеко грохнул первый взрыв. Стакан на графине нервно заплясал, залился мелодичным звоном, слегка тряхнуло кровать. Первое звено вертушек начало бомбить предгорье.
Он лежал в кустах у обочины, наблюдая за дорогой. На дороге было оживленно: то и дело мелькали “Уазики”, грохотали тяжелые “Камазы” и “Уралы”, проползали груженые афганские машины, все расписанные арабской вязью, украшенные кистями, бубенчиками, какой-то мишурой; одни тащили на себе ящики с виноградом, другие — иссушенные солнцем, побелевшие стволы деревьев, третьи — людей, которых было набито в кузове как сельдей в бочке, четвертые — блеющих на всю округу овец. Было жарко. Зной плыл над дорогой, ощутимый, плотный. Горячий воздух дрожал, и сквозь марево казалось, будто горы в своих снежных шапках колышутся, тянутся вверх, пытаясь подняться вслед за воздушными потоками. Он лежал уже третий час. В горле пересохло, мелкие мухи то и дело мелькали перед глазами черными точками, пытаясь сесть на потные щеки и нос. Он сдувал их, но они тут же возвращались. Спина была мокрой. Он вспоминал о ночном арыке и мечтал вернуться к нему, упасть в одежде в поток и поплыть по течению, раскинув руки и ноги. Ему надо было перейти через дорогу. С той стороны была зона влияния афганского полка, сказать проще, там не было никого и ничего: стояли разбитые артиллерией и вертушками кишлаки, валялись ржавые остовы машин и “бэтээров”, одичавший виноград оплетал стволы израненных осколками деревьев. Люди, жившие здесь, стали тенями. Они растворились в горячем сладком воздухе, как утренние звезды в воде. Только изредка заметишь краем глаза мелькнувшую в листве зеленую паранджу, да в безветрие качнет ветвями барбарисовый куст. Раньше они часто ходили сюда на операции, прочесывали долину, но каждый раз их встречали остывшие очаги, зияющие чернотой пробоины в стенах домов, ветер, посвистывающий в хлевах и курятниках. Нет, однажды, правда, повезло: наткнулись на никем не разграбленный дукан. Тяжелый снаряд разрушил стену двухэтажного дома — стена просто упала, будто ее и не было вовсе. На первом этаже была лавка с массивным дубовым прилавком, с широкими полками, на которых стояли банки с чаем, карамелью, жевательной резинкой, коробка с одноразовыми зажигалками, тут же пристроились канистры с маслом, ящики с “Фантой” и “Кока-колой”, между полками были протянуты бечевки, на которых болтались брелоки, дамские часики на цепочках, дешевые женские украшения, какие-то безделушки, рядом с прилавком на подножке стоял новенький красный мопед с большим мягким сиденьем. Висящее в воздухе колесо мопеда тихонько покачивалось от ветра. Они вышли из-за двухметрового каменного дувала с автоматами наизготовку, пальцы на спусковых крючках, готовые ко всему: к засаде, к минам, перестрелке, а тут такое! Великолепие… Безделушки блеснули им в глаза фальшивым золотом, мопед весело стрекотнул колесом, замелькали спицы, прилавок засиял: “Ну что же вы, шурави? Все для вас!”
— Ну-ка, ша, чижи! — грозно сказал Чуча. — Знаем мы эти штучки! Рискнем, Духомор?
Дохаев кивнул, и они вдвоем направились к дукану, внимательно глядя под ноги. Скоро были внутри. Исчезли за прилавком, снова появились, осмотрели полки, мопед, облазили все углы. Наконец Чучерин достал из ящика бутылку “Фанты”, откупорил ее, сделал несколько больших глотков, сплюнул и сказал важно: “Проверено: мин нет. Чуча и Духомор”. Тут же все рванули к дукану. Сколько простоял он с выпавшей стеной — неизвестно, но только на банках, бутылках, канистрах был толстый слой пыли, на всем тлен и плесень, и “Фанта” оказалась противной на вкус. Под полками они обнаружили два ящика со сгнившими мандаринами и мешок почерневших земляных орехов. Часики не ходили, зажигалки не зажигались, но было приказано все добро сгрести в вещмешки, донести до “бэтээра” и хранить как зеницу ока. Он пальцем вывел на пыльном прилавке свое имя: “Дмитрий Ч.”. Колмаков увидел, засмеялся и подписал еще две буквы. Получилось: “Дмитрий ЧМО”. Самым ценным приобретением был, конечно, мопед “Судзуки”. От взрыва он почти не пострадал, если не считать разбитого стекла на спидометре. Чижики взвалили мопед на себя и бегом потащили его к “броне”, благо что техника стояла всего метрах в ста на грунтовой дороге. Чуча, убедившись, что начальства рядом нет, тут же заправил “Судзуки” бензином из бронетранспортера, несколько раз крутанул педали, что-то подкрутил, подрегулировал, и через несколько минут уже носился с воплями взад-вперед вдоль колонны, поднимая пыль столбом… Мопед они схоронили под матрасами на днище бронетранспортера, но на следующий день его все равно отобрал начальник штаба. Настучал кто-то…
Он знал, как себя вести, если ему попадутся эти люди: нужно отбросить автомат подальше от себя, высоко поднять руки, стараясь сохранить при этом спокойное выражение лица, будто ты их совсем не боишься, и ждать, пока они сами к тебе подойдут. Он представлял себе, как они будут выглядеть: длиннополые, песочного или салатного цвета рубахи, просторные шаровары, на ногах трофейные армейские ботинки, а может, калоши, на головах плоские афганские шапки или чалмы. Он видел их однажды очень близко. Вторая рота взяла в плен троих. Оружия при них не было, но у одного нашли автоматные патроны, спрятанные под подкладку войлочной шапки. Они сидели на корточках возле дверей особого отдела с разбитыми носами и губами, с потрескавшейся, ящеричьей кожей на руках. У одного были красные глаза. Стоящие чуть поодаль солдаты из второй роты рассказывали штабным, что этот притворялся слепым, а когда замахнулись прикладом, сразу дернулся, вздрогнул. У него-то и нашли патроны. Что потом с ними стало, он не знал. Наверное, отправили в тюрьму. Ему тогда больше всего запомнились их калоши, надетые прямо на босу ногу…
Высоко над головой прошли две вертушки. Он проводил их взглядом. Операция. Стоило бы дождаться темноты, а с той стороны дороги можно заночевать в подвале какого-нибудь разрушенного дома, но по такой жаре, с неполной флягой — нечего даже и думать просидеть здесь целый день. Дорога опустела, и он уже приподнялся на руках, собираясь с силами, чтобы рвануть вперед, но тут из-за поворота с урчанием выполз бронетранспортер, за ним второй, третий… Шла колонна. Точно — операция. Пошли на Чарикар. Интересно, какой полк? Он стал считать “бэтээры” и машины, но скоро сбился. Колонна прошла, пыль улеглась. Он отвинтил крышку фляги, наполнил ее, высосал пахнущую резиной воду, подержал ее несколько секунд во рту, чувствуя, как смягчается высохшее небо, и осторожно проглотил. Сзади послышался легкий шорох, он попытался обернуться и успел заметить боковым зрением бородатого человека, но страшный удар обрушился ему на голову, в ухе что-то треснуло, не было ни искр из глаз, ни цветных кругов — сразу же угольная чернота и беспамятство.
Их было двое. Бородатый был одет в маскхалат, на ногах — легкие сандалии, в руке он держал китайский автомат. Второй — безусый паренек лет пятнадцати в традиционной афганской одежде и босиком — опустил на землю длинноствольную винтовку с большим прикладом, присел рядом с шурави, глянул на его ухо, из которого струилась кровь, тонкими пальцами приподнял правое веко. Бородатый сделал ему знак, парень закинул трофейный автомат на плечо, они взяли Митю за ноги и поволокли за собой вглубь рощи. Там, где он лежал, остались панама и незакрытая фляга. Из фляги в траву тонкой струйкой вытекала вода. Через несколько секунд паренек вернулся, поднял и флягу, и панаму. Панаму надел на голову, из фляги сделал глоток, закрутил крышку, потряс флягу в руке, проверяя, сколько воды осталось, внимательно оглядел место и убежал, легко и бесшумно, едва касаясь босыми ступнями земли.
Они шли по дороге, поднимая густую пыль. Чуча вынул из кармана пачку “Примы”, закурил.
— На понт берет полкан! Нету на нас никакой вины! На чморе вся вина, он дневалил! — Чуча выдул струю дыма и усмехнулся: — Представляю, что будет, если его поймают!
— Птичке недолго виться над полями, вот и коршун закружился…— Колмаков глянул на оторванную лычку на левом погоне. — А кто сказал, что ротным можно руки распускать?
— Все они шакалы, — констатировал Чуча. — Ты че, Духомор, ссышь?
— Э-э, губу не хочу, суд не хочу. Меня дома ждут. Невесту нашли. Брат машину обещал, — Дохаев с досадой щелкнул пальцами. — Знал бы, в первый день в говне утопил, чмо!
— Здесь, — сказал Чуча, и они свернули с дороги к порубленному пулями кустарнику.
Найти своих не составило большого труда — трава в роще была хорошо вытоптана. Минут через сорок они нашли их у арыка. На берегу лежали аккуратно сложеннные “хэбэ”, солдаты плотной цепью стояли поперек потока по грудь в воде. Сначала нырял тот, который стоял у берега, затем второй, третий… Труднее всех было тем, кто находился посредине. Выныривали, отфыркивались, таращили глаза. Двигались вдоль по течению. Взводный прохаживался по берегу взад и вперед. “Дно как следует щупайте! Ногами-ногами топчите! Кто найдет, банку сгущенки на ужин!” Чуча рассмеялся — издалека стриженые затылки и загоревшие плечи солдат походили на поплавки, которые поочередно окунаются в воду, словно на крючки попалась гигантская рыбина и трепещет всем телом, пытаясь вырваться. Взводный увидел “стариков” и удивился.
“Ну-ка, бегом сюда!” Они лениво подбежали к лейтенанту.
— Вам же всем губа до особого распоряжения!
— Командир полка отменил, — веско сказал Колмаков. — Приказано искать оружие.
— Это чье? — взводный указал на траву, в которой лежали детали от автомата.
Чуча присел на корточки, поднял ствол с прикладом, сказал обрадованно: — Так это ж мой! Вот же насечки!
— Угу, насечки! — взводный усмехнулся. — А затвор с бойком где? В километре все облазили. Он их и утопить мог. А ну-ка, скидывай с себя все и марш в арык!
— Товарищ лейтенант, я простуженный, у меня освобождение, — тут же запричитал Духомор.
— Рядовой Дохаев, если через минуту я вас не увижу в воде, отправитесь на гауптвахту на трое суток, и никакой командир полка вам не поможет!
— Ой, как страшно, блин, чижик гребаный! — пробормотал себе под нос Дохаев, снимая ботинки. Он разделся до трусов, подошел к берегу, попробовал пальцами ноги воду. Чуча подлетел сзади, толкнул его в спину, и Духомор с воплем полетел в арык. Он вынырнул, погрозил Чучерину кулаком.
— Я твой нюх топтал, понял, да?
Чучерин нырнул в воду, вынырнул метрах в десяти ниже по течению, перевернулся на спину и поплыл, радостно крича:”Эх и хороша водичка, бля! Давай сюда, лейтенант!”
Он очнулся от боли. Сначала ему даже показалось, что правой половины головы нет вовсе — прямо от переносицы большая рана, из которой что-то стекает на землю, но не кровь, а жидкость, похожая на расплавленный свинец; она струится и вытекает из несуществующего уха. Открыть удалось только левый глаз. Он увидел перед собой потную шкуру, которая подрагивала, лоснилась и крепко пахла, понял, что его везут в гору и что лежит он на животе поперек спины с выступающими позвонками, а перед его глазом ослиный бок, и что руки крепко связаны кожаным ремнем, вот они внизу, под ним, онемевшие, синюшного цвета, и что правая часть головы, на самом деле, существует, она распухла и звенит; попробовал повернуть голову, чтобы увидеть того, кто ведет осла в гору, — он вдруг вспомнил последнее мгновение перед беспамятством: человека с большой бородой, которая вилась смолистым руном, — но движение это, усиленное тряской, неожиданно вызвало приступ рвоты. Его вывернуло, и в глазу опять потемнело, но сознание не ушло, он увидел, как кадр негатива, молодого парня-подростка, который с любопытством всматривается в его лицо. Парень что-то громко крикнул, и осел встал. Парень потянул его за “хэбэ” вниз, и он кулем свалился на землю. В глазу посветлело. Теперь был виден раздутый живот ишака, усыпанный камнями склон горы, уходящей в небо, и само небо, выгнутое, как дно стеклянной банки, с белесыми проплешинами веретенообразных облаков. Ишак нервными движениями хвоста отгонял от себя назойливых мух. Афганец сел перед ним на колени, свинтил крышку, приложил флягу к его распухшим губам, потом остатками воды обрызгал его голову. От теплых капель боль стала не такой острой, расплавленный свинец остыл, затвердел, сжался в комок. Над ним склонился второй, со смоляной бородой, что-то сказал парню, и парень кивнул в ответ. Он понял только слово “бурбахай” — “отваливай”, — мужчина отправлял парня куда-то. Митя медленно поднял связанные руки вверх, с трудом пошевелил пальцами, пытаясь показать, что больше не может. Мужчина ткнул стволом автомата в пряжку Митиного ремня, парень расстегнул ремень, рывком выдернул его из-под лежащего шурави, нацепил на ремень Митину флягу и опоясался поверх афганской рубахи, причем звезда на пряжке оказалась вверх ногами. В одну руку он взял винтовку, в другую автомат и стал торопливо карабкаться по склону, ловко избегая острых граней скал и камней. Чернобородый показал Мите, что он должен подняться. Митя встал, склон тут же закачался, поплыл, желая опрокинуться набок, и ему пришлось ухватиться за ослиную спину, чтобы устоять на ногах. Ишак недоуменно скосил глаз на шурави, повел серыми, с проседью, ушами — ты чего, парень? Когда головокружение прошло, Митя снова протянул к чернобородому руки и сказал: “Я сам сюда шел. Зачем? Развяжите”. Он не узнал собственного голоса: низкого, хриплого, отдающегося где-то в затылке тяжелым колоколом. Чернобородый покачал головой, но потом неожиданно поднял огромную, землистую от пыли руку, двумя пальцами дернул за узел, и ремень слегка ослаб. Митя мучительно улыбнулся уголком рта и стал разминать пальцы, пытаясь разогнать застоявшуюся кровь.
Парень появился из-за гребня горы неожиданно, скатился вниз, звонко бренча автоматом. Не добежав до них, он испуганно крикнул что-то и махнул рукой, показывая в сторону тропы, уходящей в колючий кустарник. Чернобородый толкнул Митю автоматом в спину, приказывая бежать, потянул ишака за уздцы. В то же мгновение раздался грохот, из-за гребня вынырнули две огромные “вертушки”, не пузатые, транспортные, на которых Мите неоднократно приходилось летать и в госпиталь, и на десантирование, а боевые, с длинными, вытянутыми телами, с многоствольными пулеметами и неуправляемыми реактивными снарядами, притаившимися в тени под их стреловидными крылышками.
Вертолеты стремительно ушли в сторону долины, но Митя успел единственным глазом рассмотреть и ракеты, и пулеметы, и бронированные днища, и темную копоть выхлопных газов под винтами. Ему даже показалось, что пулеметчики в кабинах приветственно помахали ему руками. Первой мелькнула мысль, что сейчас его спасут, но тут же пришла другая: никто спасать его не будет, потому что он ушел с поста самовольно, захватив три чужих автомата, сейчас “вертушки” развернутся над долиной, выстроятся в боевой порядок и начнут бомбить склон, не разбирая, кто свой, а кто чужой, а на склоне они — и он, и чернобородый, и босоногий парень в его ремне звездою вниз, и ишачок с раздутым пузом — как на ладони. Так вот она, операция! Откуда только прыть взялась? — он бросился к кустарнику, сбрасывая вниз камни, смешно растопырив пальцы связанных рук, падая, поднимаясь, разрывая “хэбэ” на локтях и коленях. Колючие ветки с маленькими темно-зелеными листочками не могли спасти ни от пулеметных пуль, ни от снарядов, — он это прекрасно понимал.
Кустарник кончился, и они прибавили шагу. Чернобородый подгонял ишака прикладом автомата. Вертолетный стрекот нарастал: сначала это было мушиное пение, назойливое, равномерное, заставляющее оглядываться на две блестящие точки в бледно-голубом небе, казавшиеся застывшими на одном месте, затем пространство над головой стало постепенно заполняться шумом, будто стая гигантских птиц часто и вразнобой хлопала крыльями, готовясь сесть на склон. Чернобородый окликнул его. Он так и сказал: “Шурави!” Митя оглянулся. Мужчина автоматом показывал на расщелину в скале, которую он проскочил, не заметив. То ли скалу проточила вода ледников, то ли она разошлась от землетрясения, как непрочная ткань его старенького “хэбэ”, — расщелина уходила ввысь метров на пятнадцать, вверху сужаясь до ширины ладони, — но внизу, у подножия, в темную утробу скалы можно было легко войти и человеку, и ослу. Они стали карабкаться наверх по большим камням, ишак упрямился, не желая идти в гору. Чернобородый кричал на него, брызгая слюной, бил что было сил, автоматный приклад звонко припечатывался к ослиным бокам и заду. Ишак кричал, но не знакомое “иа”, а детское и жалобное, похожее на плач: “И-и”. Их догнал босоногий парень, вдвоем с чернобородым они буквально на руках втащили осла на подножие скалы. Митя первым нырнул в темноту расщелины, выставив вперед связанные руки, и тут же споткнулся о какой-то чахлый куст, который рос внутри, оцарапал о колючие ветки руки; от резких движений боль опять ударила в висок, в ухо. Он двинулся вглубь мелкими шагами, пытаясь увидеть что-то впереди, и наткнулся на прохладный камень скалы. Скала была в расходящихся веером трещинах. Он осторожно прислонился к камню виском и щекой — сразу стало легче — даже сумел приоткрыть правый глаз, но увидел им только мутные блики солнечного света. В бок ему уперлась ослиная морда, подтолкнула его, прижала к скале. Чернобородый с парнем влезли в расщелину. Парень присел на корточки, передернул затвор и приложил автомат к плечу, собираясь сразиться с двумя стальными машинами, чье стрекотание превратилось теперь в грохот, от которого мелко задрожали камни, а из трещин заструился песок, попадая в волосы, за шиворот, в глаза. Чернобородый дернул Митю за полу “хэбэ”, приказывая сесть. Митя послушно опустился на колени и оказался под брюхом у ишака. Чернобородый вынул из кармана маскхалата складной афганский нож и одним движением перерезал ремень на его руках. Митя не успел испугаться. Потом уже, через мгновение после происшедшего, пришла мысль, что чернобородый мог бы его зарезать так же просто, одним верным движением, вместо ремня — по горлу. Афганец показал, что нужно держать передние ноги ишака, чтобы он с испугу не начал скакать и лягаться. Митя подался вперед, чуть выше бабок крепко сжал руками мохнатые ослиные ноги. Ишак вел себя смирно, не пытался вырваться, не шевелился. Затылком Митя чувствовал, как в груди у животного что-то прерывисто екает. Он боялся, что если ишаку захочется показать норов, то онемевшими руками ему ни за что не удержать его. Парень дал короткую очередь. Митя ожидал выстрелов, но все равно вздрогнул.
Рикошетя от стен, в разные стороны разлетелись стреляные гильзы. Несколько гильз ударило ишака по заду. Осел нервно задергал боками, еканье в груди участилось, он опять издал жалобное, детское, похожее на плач: “И-и-и”. В следующую секунду случилось то, чего они все ждали и чего, втайне надеялись, не произойдет: из-под крыльев одного из вертолетов вылетели белые реактивные струи и в то же мгновение сорвались и устремились в другую сторону, к склону, тяжелые снаряды. От их больших обтекаемых тел воздух низко запел. Люди и осел в расщелине инстинктивно сжались, замерли, закрыли глаза.
Склон разорвало: разнесло в клочья кустарники, разбросало камни, вниз устремились тяжелые потоки, будто вдруг вырвалась наружу дремавшая в недрах горы каменная река, в воздухе засвистели и звонко ударились о скалу большие осколки. Правда, их звона они уже не слышали, потому что оглохли раньше. В расщелине плотной завесой поднялась густая пыль и стало нечем дышать. Митя отпустил левую ногу ишака и зажал ладонью нос и рот, но пыль настырно залезала в неслышащие уши, колола лицо, руки, веки. От нее было не спастись, также как не было спасения от мелких камней, которые сыпались в ботинки. Пыль постепенно рассеивалась. Левое ухо начинало слышать. Сначала он услышал за своей спиной бормотание чернобородого — афганец торопливо произносил непонятные слова и раскачивался взад-вперед, касаясь своими сандалиями его ботинок, — затем громко чихнул осел. Чихнул, содрогнувшись всем своим грузным, бочкообразным телом, затем второй раз, третий… Неожиданно Мите сделалось смешно. Он выдохнул смешок в ладонь, зная, что от страха лучше смеяться, чем плакать, и оглянулся на душманов. Парень больше не пытался стрелять из автомата по вертолетам, он лежал, закрыв голову руками, и его тонкие пальцы мелко дрожали, ссыпая пыль с кучерявых волос.
После первой атаки вертолеты развернулись перед горой и на большой скорости ушли назад в долину. Перестали сыпаться камни, улеглась пыль, солнце заструило в расщелину свои горячие лучи, только назойливый, удаляющийся стрекот постоянно напоминал об опасности. Каждый из них молился тому, чтобы стрекот смолк, чтобы вертолеты исчезли, растворились в бесконечном бледно-голубом небе, полетели бомбить другую гору, другую расщелину, другой склон. Каждый из них молился и знал, что этого не произойдет, потому что они настырны и безжалостны, эти блестящие птицы-машины, потому что охотничий азарт уже поселился в их стальных душах, и не жалко им ни патронов, ни снарядов на трех крохотных людишек и осла, спрятавшихся в брюхе неприступной скалы. На этот раз вертолеты выпустили из-под крыльев три снаряда. Один ушел в сторону и разорвался в долине, не долетев до склона, два других легли рядом на горе, вызвав настоящий обвал: огромный кусок скалы оторвался и покатился вниз, набирая скорость, подпрыгивая на камнях и крутясь в воздухе, как будто это не многотонная глыба, а легкое деревянное веретено.
Перед его лицом мелькнуло тяжелое копыто, он инстинктивно дернулся, пытаясь ухватить левую ногу, и в то же мгновение почувствовал в ладони, как напряглись на правой мышцы под шерстью, словно кто-то до предела натянул толстые струны. Мохнатые ноги будто сломались, осел навалился на него, причиняя боль, вдавливая в камни, в песок. По спине и затылку потекло что-то липкое и густое, но он не мог шевельнуться, не мог коснуться пальцами этого липкого, увидеть, что это, испугался, что ранен в голову, и закричал, не слыша собственного голоса: “Помогите!” Потом уже понял, что еканья больше не слышно. Вертолеты разворачивались для следующей атаки…
Он сидел на песке и пытался выдрать из волос запекшуюся черную ослиную кровь. В крови было и лицо, и руки, и “хэбэ”, натекло даже в ботинки, и теперь неприятно стягивало кожу на пятках. Кругом валялись снарядные стабилизаторы, осколки, земля почернела, обуглилась, и ветер вместе с песком перекатывал блестящие оплавленные шарики, словно пытаясь поиграть с ним. Осел лежал рядом на спине, оскалив большие желтые зубы. У его ноздрей и подернувшихся пленкой глаз роями вились мелкие мухи. Он видел раны от осколков, когда вытаскивал ишака из расщелины: одна в боку, небольшая, углом, словно кто-то пытался бритвой разрезать кожаную сумочку; вторая — большая и страшная — крупным осколком перебило шею, голова держалась на одной только шкуре и боком волочилась по земле, стуча зубами о камни. Когда вертолеты ушли, афганцы вытащили его, теряющего сознание от духоты, боли и страха, из-под мертвого осла, дали воды; он слегка очухался, и чернобородый показал на животное и на него, улыбаясь, провел ладонью по шее. Да, если б не осел, его убило бы, а может, и чернобородого — их всех. Осел спас их, а теперь афганцы уложили его на спину со смешно подогнутыми, раскинутыми в стороны ногами и висящими копытами и хотят снять шкуру. Наверное, ослиная шкура стоит нескольких сотен афгани. В запорошенных пылью глазах все было блекло и черно то ли от запаха крови, то ли от притупившейся боли в правом виске, то ли от солнца, пекущего его залитую кровью голову. Очень хотелось заползти назад в расщелину, в тень, и прилечь, но он боялся, что его снова ударят прикладом или просто застрелят, потому что они взяли его в плен, чтобы выручить афгани, как за ту ослиную шкуру, которую сейчас снимут, а если он будет избитым, слабым и немощным, зачем он им тогда? Они возьмут его “хэбэ”, ботинки, как взяли панаму, ремень, флягу, автомат, а самого бросят в расщелине и засыплют камнями. Кто найдет его здесь? Кто узнает, как он погиб?
Несколько крупных слез вытекло из его глаз, размывая кровь на щеках. Чернобородый открыл афганский нож, примерился и с громким выдохом всадил его в грудь ишаку. Митя встал на четвереньки и пополз подальше от камня, стараясь не вдыхать запах ослиной утробы. Его слезы высохли. Сначала ему захотелось бежать: кубарем скатиться по склону, затаиться в кустарнике, а потом нестись сломя голову по долине к своим, к дороге, к посту, каяться, плакать, молить о пощаде — пускай его отвезут в Ташкент, пускай посадят в тюрьму, как того чижика, который весной бросил гранату во взводную палатку, зато он будет жить, а голова пройдет, и трещины на пятках заживут! Потом понял, что сил у него после всего случившегося не осталось совсем, и ему захотелось умереть, не совсем, конечно, а на время, пока они не уйдут, а потом он отлежится в тени до ночи и вернется. При такой луне не трудно найти дорогу. Но тут же подумал, что душманы для верности могут выстрелить ему в голову, и мысль о кратковременной смерти показалась ему идиотской. Он понял, что ничего изменить в своей судьбе ему не удастся и придется с рабской покорностью ждать, что будет дальше.
Любопытство пересилило отвращение и страх — он краем глаза глянул, как ловко афганцы отделяют ножами шкуру от округлых боков. Скоро ослиная туша дымилась под солнцем, чернобородый отрезал от нее небольшие куски, а рядом по расстеленной на камнях шкуре ползал парень и скоблил ее, высунув от усердия язык. Чернобородый положил куски мяса на шкуру. “Э-э, шурави!” — он махнул рукой, показывая, что Митя должен помочь ему. Митя, стараясь не смотреть на облепленную мухами ослиную тушу, подошел, взял шкуру за края. Шкура оказалась горячей и приятно-мягкой на ощупь. Они сложили ее, получилось что-то вроде узла. Чернобородый хлопнул Митю по спине, Митя нагнулся, афганец взвалил шкуру ему на плечи и подтолкнул — пошел! Они двинулись в путь. Парень обогнал их, легко поднялся по склону, исчез за крутым гребнем, через несколько минут снова появился, призывно махнул автоматом — тропа свободна. Митя удивлялся тому, что мог не только идти, но еще и тащить на себе вонючую и тяжелую шкуру с ослиным мясом. А ведь каких-нибудь минут десять назад он думал, что не сможет даже сбежать по склону. На самом деле он знал, почему не решился бежать тогда, просто обманул себя — боялся, что начнут стрелять из длинноствольной тяжелой винтовки, из автоматов — по нему; дважды за день такого не пережить, нечего и думать! Пот застилал глаза, ручьями стекал из подмышек по бокам, струился по спине. Шкура с каждым шагом становилась все тяжелее.
Ручей он увидел, когда до него оставалось не больше двадцати шагов. Увидел и не поверил своему левому глазу, решив, что это мираж, который вот-вот исчезнет, оставив после себя сухой горячий поток из серых окатышей, попытался открыть заплывший правый и смог увидеть им и водные блики, и мутный силуэт афганца, который лег на живот и окунул в ручей лицо, но и тогда не поверил, сбросил с плеча шкуру, побежал вперед и, наконец, почувствовав, как остывает от ледяной воды распарившаяся нога в ботинке, понял, что самое худшее уже позади, что теперь он не умрет, просто не должен умереть, — пошел вдоль по течению, едва поднимая ноги, оглянулся на чернобородого, тот сидел на корточках, сунув руку с флягой в ручей, и смотрел на него, сощурив глаза: “Ау ас!” И когда он понял, что вода ему будет позволена, нашел место поглубже, где было не по щиколотку, а по икры, с размаху упал в ручей, перевернулся, стал ожесточенно тереть голову и лицо, смывая въевшуюся кровь, расстегивал пуговицы “хэбэ”. На берег полетели ботинки, китель, брюки. Через пять минут одежда и обувь будут сухими, еще через десять, после того, как оденется, снова вымокнут от пота, но пока он будет лежать, цедить сквозь зубы воду, чувствуя, как их ломит, смотреть, как скатываются от плеч к ногам по немеющему от холода телу большие, похожие на обточенные потоком льдинки, воздушные пузыри. Лежать и ждать, когда его окликнут: “Шурави!”
Полковник устало спрыгнул с бронетранспортера. Пошатнулся, ухватился за пыльное колесо, обтер ладонь о китель. Водитель спустился следом, за плечами у него болтался вещмешок, в руках он держал гранатный ящик. “Ко мне в комнату неси!”— полковник бросил водителю ключ. Ключ звякнул о ящик и упал в пыль. Водитель нагнулся, стал искать ключ. Полковник посмотрел на полную луну, на звезды: “Хороший самогон варит, сукин сын, научился! Как на речке, стал быть на Фонтанке, стоял извозчик, парень молодой. Стоял извозчик в ситцевой рубахе, шта-штаны плисовы, стал быть, на ем!”— пел он низко, красиво и чисто. Не допев песни, махнул рукой и, пошатываясь, стал подниматься по ступеням лестницы к модулю. Водитель наконец-то отыскал ключ в дорожной пыли, прошмыгнул боком мимо полковника, побежал по коридору модуля, гремя ботинками. Из штаба напротив высунулся дежурный капитан — глянуть, кто из офицеров разгулялся на ночь глядя, но полковник, крепко ударившись о косяк, уже скрылся в дверном проеме. Он зашел в умывальник, открутил кран и сунул голову под мощную струю холодной воды. Заохал, зафыркал, заорал возбужденно: “Ух ты, мля, а ты боялась!”
Вода затекла за ворот, заструилась по спине. Он отскочил от крана, по-собачьи закрутил головой, стряхивая воду с волос. В умывальнике появился голый по пояс полный мужчина в спортивных штанах. Во рту он держал зубную щетку, через плечо было перекинуто полотенце. Увидев командира, замер на мгновение, выхватил изо рта щетку и отчеканил вымазанным зубной пастой ртом: “Здравия желаю, товарищ полковник!” Полковник непонимающе уставился на мужчину, затем хлопнул ладонью по его животу:
— Ты, майор, замполит или хрен собачачий?
— Замполит, — он, насколько мог, подобрал живот — рука у полковника была огромная и ледяная.
— А почему тогда водку не пьешь? Не умеешь?
— Да как же… пью я! — попытался возразить майор.
— Что ты там пьешь, что ты пьешь, чижик?! — полковник ухватил его за плечи и потащил из умывальника.
Водитель торопливо защелкнул замок на ящике, залпом опрокинул в себя полстакана жидкости малинового цвета, вытаращил глаза и шумно задышал, оглядываясь на дверь, затем схватил графин и стал жадно глотать воду, обливая “хэбэ”. Вернул графин со стаканом на поднос, убедился, что улик не оставил, и плюхнулся в кресло. Он взял из вазы кисть винограда, поднял ее над головой, стал ртом ощипывать крупные ягоды. Лениво катал виноградины на языке, давил зубами, чувствуя, как в небо брызжет терпкий сок. Через несколько мгновений комната перед его глазами закружилась, завертелась, и он довольно рассмеялся, подумав, что сейчас придет во взвод и расскажет, как засосал в модуле у командира полка полстакана шестидесятиградусного первача. Дверь отворилась. На пороге стоял полковник в обнимку с полуголым замполитом батальона. Водитель запоздало вскочил с кресла, отдал честь:
— Здравия желаю, товарищ майор!
— Виноград жрешь, Бастриков? — замполит сделал страшные глаза.
— Хороший солдат? — полковник опустился в кресло, в котором только что сидел водитель, раздавил скатившуюся по обивке виноградину.
Майор неопределенно пожал плечами.
— Если хороший, отправим “груз двести” сопровождать. Отпуск на месяц хочешь?
— Хочу, — растерянно кивнул водитель, бегая глазами с полковника на замполита.
— А то у тебя, майор, одно дерьмо в батальоне. Ты уж извини за прямоту. Собери-ка нам стол, стаканчики помой! — приказал полковник водителю.
Водитель схватил стаканы, вышмыгнул за дверь. Пошел по коридору, держа в одной руке стаканы, в другой — недоеденную кисть винограда.
В умывальнике поставил стаканы под струю воды, выкинул кисть в открытое окно и пошел в присядку, похлопывая себя по ляжкам.
Отплясав с полминуты, умылся и стал думать, где раздобыть парадку и значки на отпуск. Хорошо бы еще и медальку какую завалящую. Лишь бы полковник вспомнил завтра, что обещал. Ничего, майор трезвый, напомним!
Когда вернулся в комнату командира, полковник уже храпел, развалившись в кресле, майор сидел напротив, ел большой бутерброд с печеночным паштетом.
— Бастриков, ты на весь полк стаканы мыл?
Водитель выставил перед замполитом чистые стаканы, полез в вещмешок за продуктами.
— Товарищ майор, у нас в батальоне погиб кто? Когда груз-то?
Замполит щелкнул замками ящика, откинул крышку, заглянул внутрь. В ящике, в мелкой стружке, покоились шесть импортных бутылок из-под сухого вина с жидкостью малинового цвета. Он достал одну, отвинтил крышку, понюхал, наморщил нос и налил себе немного в стакан.
— Ты вот что, Бастриков, вали отсюда и отбивайся на два счета, а я завтра в шесть утра проверю, убежал ты в трусах на зарядку или нет. Усек?
— Так точно! — водитель вышагнул за дверь, незаметно сунув в карман “хэбэ” банку шпрот. В коридоре он сделал в сторону двери неприличный жест и причмокнул губами.
Майор со звоном поставил пустой стакан и закусил бутербродом: “Пить я не умею? Это мы еще посмотрим, кто не умеет!”
Митя опрокинулся на спину, тупо уставился в звездное небо. Он не знал, сколько километров они сегодня прошли, сколько раз поднялись на горы и спустились с них, сколько преодолели перевалов и ущелий, сколько ручьев пересекли, одно он знал точно, что ног у него больше нет и не будет никогда… ну уж неделю — точно! Он старался не думать о том, как будет снимать ботинки и что он там увидит, когда снимет. Мясо в шкуре изрядно протухло и теперь воняло, но за день он успел привыкнуть к вони и почти не замечал ее. Парень привалился к камню рядом с ним. Он шумно отхлебнул из фляги, задрал ногу и стал выковыривать из черной пятки глубоко ушедшую под кожу колючку. За весь день отдыхали всего дважды: у ручья и в пещере на перевале. В пещере у афганцев под камнями была припасена еда: пара лепешек, инжир да тонкий, почти прозрачный кусок вяленой верблюжатины. Афганцы совершили намаз, после чего разломили лепешки и стали неторопливо есть.
Ели, беседовали о чем-то своем, словно забыв о пленном, изредка поглядывали на узкий лаз в пещеру, через который струился оранжево-красный свет заходящего солнца. Несколько раз где-то далеко прострекотали вертушки, но ни чернобородый, ни парень даже не выглянули наружу — здесь они чувствовали себя в полной безопасности.
Потом он понял, что они ждут темноты. Может, они боялись, что он запомнит дорогу к их домам или вертушки сверху выследят их тайные тропы? Ему дали одну инжирину, он поплевал на нее, стер пальцами пыль и раскусил. Одну половину сунул в рот, другую положил на камень рядом с собой. Ел медленно, пытаясь разжевать мелкие семечки в сердцевине. Съев половину, помедлил немного, наблюдая из темноты за афганцами, которые отщипывали от лепешек крохотные кусочки и отправляли их в рот, схватил вторую, стал обсасывать ее, но тут же незаметно для себя проглотил. Инжир только разжег аппетит. Еще недавно ему не хотелось ничего, а теперь рот заполнился слюной, сами собой стали появляться образы жареных куриц, которых он больше года в глаза не видел, банок со сгущенкой, лепешек с медом, блинов, возник вдруг кипящий в масле чебурек. Он несколько раз сплюнул, но не помогло, и тогда вдруг понял, что избавиться от острого голода можно с помощью воды.
На четвереньках подполз к афганцам и показал на большую мятую флягу на поясе у чернобородого. Мужчина молча отстегнул флягу, протянул ему. Митя припал к горлышку и стал мелкими глотками всасывать в себя воду. Оторвался, когда почувствовал, как отяжелел желудок и вода плещется внутри где-то рядом с горлом. Неожиданно лицо чернобородого приобрело злое выражение, он бросил что-то парню, и Мите показалось, что его сейчас опять ударят прикладом по голове, но обошлось — парень схватил автомат, выскочил из пещеры, и скоро снаружи раздался короткий птичий клекот. Чернобородый взвалил на Митины плечи шкуру и вытолкнул в сгущающуюся темноту. Не сделав и десяти шагов, он понял, какую ошибку совершил. Ноги и руки сделались ватными, по всему телу разлилась болезненная слабость, сердце часто и мелко заколотилось в груди, а лоб покрылся мелким бисером липкого пота. С горы он еще смог спуститься, но подъем стал для него пыткой: ноги разъезжались, пудовая шкура тянула его назад, норовя опрокинуть на спину. Если бы не чернобородый, который подталкивал его автоматным стволом под зад, он давно бы уже упал и лежал бы всю ночь, до утра, до восхода… Парень вытянул из пятки длинную колючку, продемонстрировал ее Мите, несколько раз ткнул его в пах, прокалывая “хэбэ”:”Айя, айя, шурави!” Митя попятился, с испугом глядя в насмешливые глаза парня. Из темноты появился чернобородый, дал парню подзатыльник, сказал что-то сердито, и парень исчез, будто его ветром сдуло. Чернобородый приказал Мите подняться и идти.
Кишлак возник неожиданно, будто кто-то снял с горы волшебное черное покрывало: только что перед их глазами был покатый склон, едва видимый в темноте, как вдруг появились прижатые к земле глинобитные домики, каменные дувалы, крохотные, поднимающиеся вверх террасами поля, редкие фруктовые деревья. Чернобородый показал Мите на тропу — сюда. Они пошли по ней мимо высоких дувалов. В одном из дворов злобно забрехала собака. Чернобородый цыкнул на нее по-своему, и собака послушно смолкла. Они свернули на террасу вытянутого по склону поля, прошли по меже вдоль пустынных грядок и оказались перед кособокой калиткой, сделанной из трухлявых неоструганных досок. Калитка заскребла по земле, и они вошли в небольшой двор с несколькими чахлыми деревцами по периметру. Чернобородый подвел его к двери сарая, отодвинул засов, снял с него узел с протухшим мясом, напоследок легонько дал в спину прикладом. Митя споткнулся о деревянный порог, упал внутрь. Дверь закрылась, ударив его по подошвам ботинок.
Наконец-то он не должен был никуда идти, карабкаться, спускаться! Под животом оказалась пахнущая овцами солома, он пошарил руками по сторонам, укололся о высохшую траву, стал подгребать ее под себя.
Мало-мальски устроившись, подложил под голову руки и закрыл глаза. Тут же возник стрекот, промелькнуло бронированное брюхо вертушки, он опять услышал грохот, свист, внутри все мелко задрожало. “Спать, спать, спать, спать! — настойчиво стал уговаривать он себя. — Завтра все будет хорошо”, — но вместо сна перед закрытыми глазами появлялись то ослиные морды с торчащими желтыми зубами, то журчащий ручей, то вьющаяся смоляная борода афганца. Что-то щелкнуло, и он почувствовал, что сарай наполнился светом. Резко открыл глаза и увидел над головой мутное пятно в ореоле света, от испуга глаза тут же привыкли: бородатый мужчина выглядывал с деревянного помоста под крышей.
Мелькнула мысль, что в него могут кинуть нож, он откатился в сторону, вскочил. Зажигалка потухла, и сарай снова погрузился в темноту.
— Ты русский, нет? — раздался в темноте шепот.
Сердце резко ударило в грудь, и впервые за день он перестал бояться — свой!
— Русский! Из сто восемьдесят первого, первый батальон, первая рота, — тоже шепотом сказал он.
— Я из баграмского разведбата, — сверху посыпалась труха, пыль, по столбу, поддерживающему крышу, вниз скользнула тень. Бородатый нащупал в темноте его руку, крепко, до боли, сжал. — Костя Суровцев, командир второго взвода третьей роты, старлей! Легко запомнить. Запомнишь, нет?
— Запомню, — пообещал Митя. — Кычанов Дмитрий, рядовой.
— Я думал, Хабибула ишака привел. Потом слышу, вроде нет. У меня фонарь есть. Он ляжет, я его зажгу. А то отберет еще. Посмотрю, какой ты есть. Испугался? Я струхнул, щас, думаю, сделает — давно обещал. За мою башку тридцать тыщ афгани дают. Торгуется, сука, говорит, зарежу лучше, собак накормлю, — Костя был возбужден: говорил быстро, нервно дышал ему в ухо. — Я у его кореша семью замочил. Пару “эфок” на второй этаж швырнул, а там они! Кто-то из баб это видел. Мы потом на засаду напоролись. Моих пацанов побили, а меня из люка взрывной волной выкинуло, лежу в арыке контуженый, молюсь их аллаху, чтоб пронесло. Как же! Он мне автомат к носу приставил, я и заорал. Мои данные запомнил? Ну-ка, повтори!
— Константин Суровцев, старший лейтенант, командир второго взвода третьей роты разведбата дивизии. А ишака у них снарядом убило.
— Это плохо — я на нем землицу таскал… Тебя-то как?
— Да тоже… засада. Мы на охране дороги стояли. Взводный в дозор послал, за виноградом. По голове прикладом двинули, и вся война!
— “Буром”? Серьезная штука! Взводному твоему язык отрезать надо, чтоб не посылал куда не надо. Из-за таких пидоров и пропадаем, блин! Ты только не бзди, если сразу не замочили, значит, нужен: менять будут или в Пак продадут. Я третий месяц тут, понасмотрелся. Духам тоже несладко. Бомбят их в хвост и в гриву. Каждую неделю хоронят. Курить нет?
— В арыке размокло.
— Ладно. Есть у меня нычка. Одну цигарку весь день тяну. Сегодня праздник! — Костя зашуршал в темноте, щелкнул зажигалкой. Пока прикуривал мятую сигарету, Митя успел рассмотреть его худое с запавшими глазами лицо, бороду с густой проседью. Терпко запахло анашой. Костя сделал пару глубоких затяжек, передал ему. Митя с шумом втянул в себя дым, чувствуя, как обжигает горло, надсадно закашлялся. — У Хабибулы хороший чарсик, хоть он и мудак. Еще один затяг и улетишь до утра, как облако! — Костя засмеялся.
Митя еще раз втянул в себя дым и передал косяк. Костя докурил анашу, тщательно затоптал окурок.
— Ты “хэбушкой” дверцу прикрой, чтоб в щели свету видно не было.
Митя подошел к двери сарая, расстегнул “хэбэ”, раскинул полы в стороны. Звякнуло стекло, Костя зажег фонарь “летучая мышь”, прикрутил фитиль, подошел к Мите, сощурился.
— Вот ты, значит, какой, рядовой Дмитрий Кычанов. А я уж думал, не увижу больше русской рожи. Сам-то хочешь на себя взглянуть?
Митя неопределенно мотнул головой, глядя на Костин погон со следами звездочек. Костя вынул из кармана кителя осколок зеркала, протянул ему. Митя повернул зеркало так, чтобы не слепил фонарь, вгляделся: огромное, лилово-красное ухо, неправдоподобно толстое веко, прикрывшее правый глаз, синяк на весь лоб, заплывшее, как у пьяницы, лицо.
— Да, это, парень, “бур”! — Костя усмехнулся. — Значит, сынка его “акаэсом” вооружил?
— Тот кудрявый — сын его? — удивился Митя, вспомнив, как чернобородый все время посылал парня в разведку.
— Дедушка! — Костя сплюнул. — Одного косяка мне мало, а второй не дам. Пошли, покажу что-то, — он двинулся в глубь сарая, неся фонарь на вытянутой руке.
Митя глянул в щель между досками. Ветер трепал листья деревьев, на шесте моталась рваная афганская тряпка, двор был пуст. Он пошел следом за Костей. Костя поддел доску в задней стенке сарая, просунул руку в черную пустоту и извлек из нее сверток. В плотную зеленую ткань был завернут конь — небольшая изящная статуэтка черного дерева. Правда, одной передней ноги у него не доставало, но зато уздечка была сделана из тонкой ленты, расшитой золотом, а в глазах при свете фонаря засверкали темно-красные камни.
— У этого коня по бокам два винта. Крутнешь один, и он поднимет тебя в небо, понесет, куда хочешь, крутнешь другой — опустит на землю. Нам бы только во двор попасть! — Костя погладил коня по вороненому боку. — Убежим, гадом буду!
Митя зачарованно смотрел на статуэтку, недоумевая, как могла такая вещь попасть в затерянный в горах кишлак, в этот убогий сарай.
Когда до него дошло, о чем говорит Костя, он решил, что взводный обкурился — наверняка, сидя в плену, он долбил афганский чарс каждый день и не по разу.
Снаружи раздался шорох. Костя погасил фонарь, приложил палец к губам. Они замерли. Шорох не повторялся. В темноте Костя завернул коня в тряпицу, сунул в пустоту, водворил доску на место. “Лезь наверх!” — приказал он шепотом Мите. Митя забрался по столбу на помост. На досках было уложено душистое сено. Он с трудом стащил с распухших ног ботинки, улегся, вдохнул в себя аромат трав. Только теперь почувствовал, как звенит в голове после косяка, как качается в глазах потолок сарая с крохотной звездой, заглянувшей в щель между досками. Костя лег рядом, зашептал на ухо: “Я думал дернуть отсюда, хотел подкоп рыть, а там тайник! Точно говорю, Александра Македонского лошадка, он здесь с войском ползал! Стал бы ее хозяин в сарае прятать! Если Хабибула меня корешу сдаст, ты один лети. А конь летучий — точно, гадом буду…”
Митя перестал слышать его взволнованный шепот. Он увидел густо покрытую мелкими цветами гору, вереницу женщин в зеленых и лиловых паранджах с кувшинами и блюдами, спускающихся в долину, себя в афганской одежде на вороном коне с темно-красными глазами. Конь оттолкнулся от вершины горы и легко взвился в небо, заставляя его сердце замирать от страха.
Полковник открыл один глаз и увидел перед собой замполита третьего батальона, который выскребал из банки остатки сайры. На заставленном консервами и тарелками с фруктами столе была пустая бутылка и стакан, на дне которого обозначилась малиновая кайма от самогона.
— Слушай, сколько сейчас, а?
Майор нагнулся, чтобы посмотреть на часы полковника.
— Два сорок три, — произнес он, с трудом ворочая языком.
— Давно я…? — полковник запрокинул голову, чтобы размять затекшую шею.
— Полтора часа, — замполит швырнул пустую банку в коробку для мусора.
— Ты, майор, иди, я отдыхать буду. Возьми пузырек на память, — полковник поднялся, прошел в соседнюю комнату, где стояла широкая кровать. — Извини, в следующий раз компанию составлю, — сказал он, стягивая сапоги.
Майор достал из ящика большую хрустальную бутылку, тряхнул ее в руке и направился к двери.
— Спокойной ночи, товарищ полковник!
— Спокойной, спокойной… — командир увалился в кровать, потер виски, стараясь унять боль. — Уж мне этот ротный, а! Опохмелиться, что ли? — Решил, что лучше сейчас перетерпеть, чем потом мучиться на утреннем разводе. Чтобы отвлечься, стал думать о дочерях, но в голову тут же полезла всякая мерзость. Он вспомнил о начсвязи, которого в марте утопил водитель. Заснул за рулем во время операции и сковырнулся с бронетранспортером в речку. Сам выплыл, а майора утопил к чертовой матери вместе с орденами. Цинк послали сопровождать взводного-земляка — жену утешить, сыну отцовские награды передать. Взводный для храбрости двести грамм принял, и отправились они с комиссаром по адресу. Так, мол, и так, ваш муж геройски погиб, память о нем навсегда останется в сердцах… а сам видит, у майоровой бабы ни слезинки, и вроде бы даже рада, тихонько улыбается, а тут еще хахаль с сумками явился — в магазин ходил. Не выдержало у взводного сердце, по-афгански припечатал обоих: хахалю нос сломал, бабе зубы выбил, чтоб не скалилась. А награды боевые ребенку отдал, держи, говорит, и никому не давай! Рассказывал потом: пацан сжал их в ручонках, а у самого слезы на глазах. Они на него и жалобы в округ писали, и в суд подавали, да только свои ребята в Ташкенте на тормозах все это дело спустили. Взводный старлея получил, уволился, сейчас в чайхане сидит, чай пьет, лепешки кушает. Побольше бы в полк таких парней… Ну, а может ли баба по году без мужика? Что ж она — не человек? Полковник представил себе жену, заворочался, тяжело вздыхая. Валентина, конечно, вот так, в наглую, изменять не будет: воспитание не то, да и детей постесняется, но тихонечко, на стороне, чтоб ни одна живая душа, нечего тут зарекаться!… Полковник вскочил, поняв, что этак дойдет черт знает до чего, прошлепал босыми ногами в соседнюю комнату, достал из ящика бутылку самогона и сделал пару больших глотков прямо из горлышка. Ну не паскуды ли? А эта Зойка его из банно-прачечного?… У нее ведь в Александрове муж законный имеется, а все туда же — чеки поехала зарабатывать! Полковник стал торопливо одеваться. Со злостью рванул грязный подворотничок с “хэбэ”, напялил сапоги и портупею. Ох, если ему сейчас кто из офицеров попадется пьяным! Полил одеколоном голову, побрызгав на руку, провел по шее, подбородку, чтоб хотя бы на время отбить спиртной дух, решительно открыл дверь…
Ночь была безветренной, под фонарями то и дело мелькали летучие мыши, громко стрекотали цикады. Кабул был погружен в темноту, только на другом конце города вдали светились желтые, белые, голубые огни аэродрома. Полковник глубоко вдохнул теплый воздух и подумал, что розы у корпусов все-таки посадит, пусть их по пять раз на дню поливают дневальные, представил себе кусты на клумбах, легкий аромат больших кремовых бутонов и зашагал по асфальту в сторону модуля, где жили женщины.
Дневальный заметил его издали, вскочил со ступенек, затушил окурок. “Знает, знает, сукин сын! — отметил про себя командир. — Весь полк знает!” Дневальный подтянулся, отдал честь. Полковник приблизился к нему и шепотом приказал:
— А ну-ка, нюхни!
Дневальный испуганно заморгал, не понимая, чего от него хотят.
— Ну, чем пахнет? — рассердился полковник.
— Одеколоном.
— А еще чем?
Дневальный пожал плечами.
— Ничем, вроде.
— Смотри мне! — полковник подумал, что здорово набрался, если уж начал шушукаться с солдатами, погрозил дневальному пальцем и вошел в модуль. Робко постучал в дверь с цифрой “два”.
— Совсем очумели! — раздался за дверью рассерженный женский голос. — Ну, кто?
— Зою мне, — внезапно оробев, сказал полковник.
Послышался шепот: “Зойка, твой приперся!” — и топот ног. Дверь чуть приоткрылась. В проеме он увидел Зою в ночной рубашке. Она сощурилась от света.
— Привет, — улыбнулся он ей и запоздало подумал, что надо было на посту нарвать цветов.
— Ты чего?
— На операции был.
— Там наливали-то? Сколько раз просила: не ходи такой! Девок перебудил!
— Я и не хожу. Зоя, пойдем ко мне. Я винограду привез.
— О-о-й! — она захлопнула дверь.
Он постоял немного, глядя на цифру “два”, вздохнул; по стене промелькнула тень, полковник поднял голову и увидел лампу, о которую бились большие серые мотыльки. Зоя появилась в летнем платье и босоножках. Она сердито двинула плечами и направилась к выходу. Он послушно двинулся за ней. Проходя мимо дневального, произнес строго:
— На посту сидеть, курить и спать запрещается! Еще раз увижу, пойдешь на армейскую гауптвахту маршировать!
Войдя в комнату, он взял ее на руки, потащил к кровати. Зоя вдруг стала вырываться:
— Не хочу я! Мягко там, проваливаюсь вся! Есть хочу!
Он опустил ее, она одернула платье, прошла в соседнюю комнату, взяла с тарелки кисть винограда. Съела ягоду, неожиданно с силой дернула клеенку за край, все что было на столе — стаканы, недоеденные консервы, вилки, фрукты в тарелках, гранатный ящик, — все полетело на пол.
— Подушку неси! — приказала Зоя и легла на стол, подняв стройные ноги к потолку.
Полковник побежал в спальню, на ходу расстегивая брюки, вернулся с подушкой. Зоя лежала на столе, держа над головой виноградную кисть, ощипывала ягоды. Командир бросился к ней.
— Свет, — лениво произнесла Зоя.
Полковник испуганно глянул на незаштореннный оконный проем — напротив темнели окна строевой части штаба, подскочил к выключателю.
— Ох и сука ты, Зойка!
Она рассмеялась и крепко обхватила его ногами…
Через час они лежали в кровати пьяные. Он рассказывал ей о своих дочерях: о том, что у старшей появился парень, ходит в гости делать уроки — жена писала — сидят часами, занимаются неизвестно чем, хихикают; младшая уже сама читает “Буратино”, в последнем письме нацарапала фломастером: “ПАПА Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ ПРИВИЗИ КУКЛУ”, ей к школе нужно покупать второй стол; как он переживал, когда весной младшая тяжело заболела гриппом, а он не мог ни позвонить, ни написать, потому что был в джелалабадском рейде, в котором третья рота попала в засаду. Валентине одной с ними тяжело, работы много, ну ничего, он скоро вернется, а там всего два года до пенсии, уж, наверное, подыщут ветерану теплое местечко… Скоро полковник заснул, а Зоя лежала рядом с ним, гладила по волосам, по шее, по плечу и думала о муже, матери, сыне, которому пять лет, а когда она вернется, будет уже семь.
Было раннее утро, когда скрипнула дверь и по столбу звонко ударила палка. Они быстро спустились с помоста. Ботинки Митя не надел — все равно не налезли бы на ноги. Парень бросил им две большие плетеные корзины с широкими лентами из плотной ткани, привязанными к ручкам, качнул стволом автомата, показывая, что они должны выйти во двор. Они подняли корзины, переступили через порог и чуть не ослепли от света огромного новорожденного солнца, выкатившегося из-за горы напротив. По двору деловито расхаживали белоснежные куры, высматривая что-то в пыли, на веревке, протянутой от сарая к дому, сушилась ослиная шкура. Парень накинул на плечо легкий вещмешок, отворил калитку.
— Бача Абдульчик, ты бы позавтракать дал, а потом и работать можно, — Костя помахал рукой перед открытым ртом.
Парень отрицательно мотнул головой и показал, что шурави должны идти следом за ним. Они стали спускаться по склону. Шел Митя на пальцах, стараясь не касаться ступнями земли, но все равно касался и морщился от боли, шумно втягивая ртом воздух.
— Землю на огород таскать будем. Вон он у них — соток двадцать, наверное! Теперь до полудня жрать не даст, гад! — Костя поддерживал Митю. — Ты на внешней стороне ступни ходи! А ночью ноги повыше задерешь — опухоль спадет.
Спустившись по склону, они направились по вытоптанной овцами тропе к роще. Густой, обычной для таких мест зелени Митя не увидел: причудливо изогнутые, черные стволы деревьев были голы, только вверху, в исцарапанном ветками небе, трепетали крохотные листья. Сразу за рощей тропу пересекли валуны, похожие на панцири гигантских, разом вымерших черепах. Парень стал ловко скакать с валуна на валун, бренча автоматом. Митя не удержался на одном из валунов, скользнул вниз. Под валунами лежала крупная цветная галька, под галькой было мокро — крохотный ручей пробивал себе дорогу к затерявшейся где-то далеко за горами реке. Митя выворотил гальку, всосал в себя прохладную влагу, ощутив во рту сладковатый привкус.
— Эй, Кычанов, козленочком станешь! — Костя присел на валуне, протянул ему руку. — Она у них Мертвой рекой называется. Видишь — камни одни. Потом напьешься. Здесь недалеко.
Парень замер на валуне, передернул затвор автомата и приставил оружие к плечу, нехорошо оскалившись.
— Эй, Абдульчик — дорогой! — Костя замахал руками. — Идем уже, идем! Видишь, товарищ упал — ноги у него больные, — сказал тихо, отвернувшись от парня: — Все он понимает, хрен душманский! Только и делает, что пугает!
Они подбежали к парню. Митя больно получил прикладом по спине.
Дальше Абдул погнал их впереди себя. Сразу за Мертвой рекой пошла густая зелень: молодой орешник перешел в тутовую рощу. Большие деревья были усыпаны коричневыми ягодами. Некоторые кроны, словно фатой, укутались в блестящие нити шелковой паутины. Здесь они остановились. Митя заметил, что земля вокруг изрыта. Парень исчез в орешнике и скоро появился с двумя лопатами. Лопаты он вручил шурави, бросил что-то Косте и уселся под деревом, поставив автомат между ног.
— Не больше чем на полштыка копай, — посоветовал Костя, втыкая лопату в землю. — Хреновая у них землица — песок один. А корзинку порыхлей загружай, а то не донесешь.
Митя стал насыпать землю в корзину, стараясь брать на лопату поменьше. Скоро обе корзины были полны.
— Делай, как я! — приказал Костя, смахивая капли пота со лба.
Он сел на корточки спиной к корзине, перекинул ленту через голову на грудь, оттянул ее от себя руками — корзина высоким плетеным боком прижалась к его спине. Костя медленно поднялся и, слегка нагнувшись вперед, зашагал по тропе.
Митя последовал его примеру. С трудом поднялся, пошел, стараясь смотреть не под ноги, а на гору с прижавшимися к ней домишками кишлака, стараясь забыть о боли в пятках. Гора, освещенная утренним солнцем, сияла золотом. Корзина оказалась тяжелее, чем он ожидал. Он не дошел еще и до Мертвой реки, а ноги уже предательски задрожали, норовя подогнуться. Заставил себя добрести до первого валуна, привалился к нему спиной, тяжело дыша смотрел, как к нему неторопливо идет афганец, сшибая палкой листья с орешника. Он знал, что должен подняться до того, как парень приблизится к нему, иначе снова придется бежать под дулом автомата — куда там бежать, дай бог, хоть к полудню доплестись до горы. Когда Абдул был метрах в двадцати, Митя оттолкнулся от горячего камня и, низко нагнувшись, пошел по гальке, между валунов, чувствуя, как земля сыплется на мокрую от пота спину.
До полудня они еще трижды ходили за землей в тутовую рощу. Чувства и мысли пропали, ощущения притупились. Он даже не мог разговаривать с Костей. Было одно только желание — поскорей куда-нибудь дойти, упасть, полежать, отдохнуть. Теперь дорога от горы до рощи казалась ему счастьем: корзина грубым плетеным боком не впечатывалась в его спину, ноша не клонила к земле. Наконец Абдул и сам устал мотаться за ними взад-вперед и, когда они снова оказались в роще, присел у дерева, подозвал их к себе, развязал вещмешок. Из мешка появилась на свет длинная афганская лепешка. Парень разломил ее пополам и протянул им. Они отошли, опустились на траву под соседним деревом.
— Это что — все? — спросил Митя.
— А ты думал, он тебя кормить будет? — усмехнулся Костя. — Держи карман шире! Тутовника пособирай. Смотри, не нажирайся, а то потом загнешься, — взводный поднял с земли коричневую ягоду, поплевал на нее, отер пальцем и отправил в рот.
Митя насобирал горсть ягод поспелее и стал есть их с лепешкой. Ягоды оказались сладкими, даже приторными, и скоро он с удивлением обнаружил, что наелся. Абдул кинул им флягу. Фляга была пустой.
— Это моя фляга, — вздохнул Митя.
— Была твоя. В большой семье не щелкай клювом. — Костя кивнул афганцу и тихо сказал: — Пошли быстрей, пока он добрый.
Через минуту они оказались на краю рощи у ручья, который струился по поросшим мхом камням, падал едва слышным тонким водопадом в крупный песок и исчезал в густой траве.
— Ну вот, это у них живая вода, — сказал Костя, подставляя флягу под струю. — Умойся, сразу легче станет.
Митя сунул голову под водопад, стал хватать воду ртом, от холода чувствуя боль в затылке. Умылся, сдул капли с носа, посмотрел на блестящую паутину в кронах деревьев.
— А он не боится?…
— Что рванем? — закончил Костя. — Чего ему бояться? На горах везде посты. Если не поймают, из “буров” завалят. Тут лететь надо.
Митя глянул на взводного — шутит он, что ли?
— Ладно, я тебе потом сказку расскажу. Ты, Кычанов, не смотри, что парнишка щупленький. Они тут все до поры до времени щупленькие, — взводный открыл рот, показал на сломаный зуб. — Не серди их.
Они вернулись в рощу. Костя отдал флягу Абдулу, присел перед ним на корточки.
— Абдул, чарс ас, а, бача? — он вынул из кармана дешевый портсигар, открыл его. В портсигаре оказались сигареты со скрученными концами. Митя сразу распознал в сигаретах косяки. Взводный сунул сигарету в рот и чиркнул зажигалкой. Сделал одну глубокую затяжку, передал афганцу. Абдул шумно втянул дым, выдохнул струю через ноздри, затянулся еще раз, уже не так глубоко, протянул косяк Мите.
— Этому не надо. Чижик еще. Работать не сможет, — объяснил Костя, перехватывая сигарету.
— Чижик-чижик, работать! — Абдул наставил автомат на Митю и неожиданно рассмеялся. — Чижик-чижик, работать! — с каждым мгновением смех все больше разбирал его. — Чижик, работать! — он упал, не выпуская автомата из рук, стал перекатываться с бока на бок, истерично хохоча. — Чижик, работать!
— Здорово парня растащило, — Костя докурил косяк. — Хороший у Хабибулы чарсик, качественный. Иди помахай лопатой для блезиру, он скоро успокоится.
Митя взял лопату и стал нагружать корзину. Абдул действительно скоро успокоился, улегся под деревом ничком, зажав автомат между колен, пробормотал Косте по-афгански, чтобы он носил землю, иначе он пожалуется отцу и шурави будет плохо, и закрыл глаза.
Костя посидел рядом с ним немного, поднялся, подошел к Мите.
— Зеленый еще. Теперь часа три можно воздух пинать, — взводный ногой опрокинул Митину корзину, и земля высыпалась. — Уйдем к Мертвой реке, там покайфуем, а потом вернемся, будто только что с поля.
Они взяли корзины и заспешили из рощи. Митя все время оглядывался на спящего, пока он не скрылся из виду. На душе стало тревожно.
— А если он проснется и решит, что мы дернули?
— Не бзди, не решит. Я с ним не первый раз курю. Главное, чтоб папаша ничего не узнал. Иначе — хана!
Налегке они быстро дошли до Мертвой реки, добрались до середины, сели в тени под валуном. Костя достал из портсигара второй косяк, протянул ему:
— На, “чижик-чижик”! Оставишь на три затяжки, остальное долби. Во взводе-то часто курил?
— Да нет, раза три всего, — Митя чиркнул зажигалкой, затянулся, как в свое время учил Чуча — сколько дыхалки хватит, обожгло легкие, запершило в горле. Он протянул взводному косяк, мотнув головой, что не сможет так много, сказал севшим голосом: — У нас этим старички балуются.
— И правильно — нечего привыкать! — выкурив косяк, взводный с наслаждением растянулся на гальке, закрыл глаза. — Ух, а ты говорил, взлететь не сможем! Ну что, не чувствуешь? Заснул вчера, как собака, а я ему песни пел…
Митя закрыл глаза и почувствовал, что и правда, плывет по воздуху, слегка покачиваясь от ветра.
— Коня этого сделал маг и волшебник из Магриба по имени Абу Али. Воспылал он любовью к дочери афганского эмира Мариам и решил свататься к ней. Сел на своего коня, покрутил винт, конь заполнился воздухом и поднялся выше самых высоких облаков. Видно было магу оттуда и землю, и моря, и горы, и понял он, что выше и величественней всех эмиров, шахов и султанов на Земле. Долетел Абу Али до дворца афганского эмира, спрятал своего коня на крыше самой высокой башни дворца и отправился в покои владыки просить руки его дочери. Удивился эмир дерзости мага, но не разгневался, поскольку имел острый ум, а велел испытать его. Связали Абу Али руки и бросили со скалы в быструю реку Кабул, но не разбился он и не утонул, потому что мог дышать под водой, как рыба, вышел на другой берег живым и невредимым. Тогда эмир велел вскипятить масло в большом медном котле и опустить в него мага. Но и из котла вышел Абу Али, не потеряв и волоска на голове, потому что умел обращать пламень в лед. Эмир был восхищен искусством мага, но не подал виду, и велел позвать палача с острым мечом. Положили Абу Али на плаху. Замахнулся палач мечом, но ударила мага по шее только тонкая сухая тростиночка, ударила и рассыпалась, потому что мог он превращать сталь в прах. Понял эмир, что перед ним великий волшебник и не на шутку испугался. Ну а как захочет Абу Али отобрать у него дворцы и владения, а самого превратить в плешивого осла? Объявил эмир о свадьбе, а сам велел своим верным слугам прийти ночью в спальню Абу Али, убить его, пока он спит, мертвое тело разрубить и отдать на съедение горным орлам. Но только Абу Али почувствовал опасность, пробудился до того, как слуги эмира занесли над ним быстрые кинжалы, поднялся и побежал к самой высокой башне, на крыше которой был спрятан его волшебный конь. Сел он на коня, повернул винт, конь наполнился воздухом и подлетел к окну спальни дочери эмира. Посадил Абу Али Мариам на коня, привязал к себе веревками, и полетели они над горами и реками, а слуги эмира, увидев такое чудо, стояли, разинув рты. Проснулась Мариам, посмотрела вниз и испугалась, что они упадут и разобьются, стала умолять Абу Али опуститься на землю. Внял он ее мольбам, повернул второй винт, и опустились они в благословенную Чарикарскую долину, в благоухающий сад с деревьями, чьи плоды были наполнены волшебным нектаром забвения. Наелись они этих плодов и забыли, кто они. Абу Али забыл, что он маг и может творить чудеса, а Мариам забыла, что она дочь эмира и может властвовать над людьми. Смотрели они на волшебного коня и не могли понять, зачем стоит эта деревянная игрушка посреди сада и какой в ней толк? Построили они себе хижину рядом с садом, стали ухаживать за ним. Угощали они волшебными фруктами каждого, кто проходил мимо, и люди, отведав плодов, забывали себя, оставались здесь навечно и были счастливы, не зная прошлого греха.
Скоро рядом с садом раскинулся большой красивый город. Купцы, часто ездившие из Кабула через долину на север, удивлялись: откуда он взялся, уж не джинны ли принесли его сюда на своих спинах? У Мариам и Абу Али родилось семеро детей, Волшебный конь был у них игрушкой. Вот однажды старший сын Муслим случайно повернул винт, конь наполнился воздухом и взлетел. Мальчик закричал от страха, прибежали отец с матерью, но ничего сделать не смогли — унес конь Муслима за горы. Горько плакал мальчик, но скоро нашел второй винт, что опускал коня на землю, и научился управлять им. Скоро перед его глазами предстал прекрасный дворец, то был дворец афганского эмира. Мальчик повернул винт и опустился во двор, где как раз прогуливался старый эмир, поддерживаемый с обеих сторон верными слугами. После бегства дочери эмир долго болел и от болезней ослеп. Стража, верные слуги и придворные — все пали ниц перед божественным всадником, спустившимся с небес, только эмир остался стоять посреди двора, водя перед собой дрожащими руками и пытаясь найти плечи верных слуг. Муслим слез с коня и подошел к нему. “Дедушка, что вы ищете?” — спросил он эмира. “Я ищу свои глаза”, — сердито сказал эмир. “Но глаза ваши на месте, дедушка!” — удивился Муслим. “Посмотри внимательно, увидишь ли ты в них павлинов, гуляющих вокруг моего пруда, или в них разлилось прокисшее молоко кобылицы?” Мальчик всмотрелся в глаза эмира и увидел, что они подернуты большими бельмами. “Кто ты, чей голос так дерзок?” — “Я Муслим, сын Абу Али”. Вспомнил эмир имя великого мага из Магриба, стали непослушными ноги его. “Как попал ты в мой двор. Разве нет у ворот стражи?” — “Я спустился с неба на черном коне”, — ответил Муслим. Вспомнил эмир о волшебном коне, и отнялись его руки. “Как зовут твою мать, мальчик?” — спросил он. “Мариам”, — ответил мальчик. Эмир упал перед Муслимом на колени и заплакал: “Передо мною внук мой, сын дочери моей, но не могу тебя увидеть, много горя причинил я отцу твоему, великому магу и волшебнику Абу Али. Если есть у тебя сердце, возьми меня с собой!” Муслим поднял эмира с колен и обнял за плечи: “Есть у меня сердце, и возьму я тебя с собой, но ни разу не видел я, чтобы отец творил чудеса”. Эмир приказал слугам надеть на него самый красивый золотой халат и взял свой меч, чьи ножны были украшены большими рубинами. Муслим помог эмиру сесть на коня, привязал к себе веревками, повернул винт, конь наполнился воздухом и поднялся под облака. А верные слуги бежали по городу и кричали им вслед: “О, всемогущий эмир, счастье тебе! Аллах берет тебя на небо, возьми и нас с собой!” Летели они, пока не долетели до благословенной Чарикарской долины. Муслим покрутил винт, и они опустились в волшебный сад его родителей. Выбежали из хижины Абу Али и Мариам, стали обнимать сына, — они уже все глаза выплакали, не надеялись увидеть его живым. Хоть и не помнила Мариам, кем была раньше, но сердце подсказало ей, что слепой седовласый старец, одетый в богатые одежды, отец ее. Эмир попросил прощения у Абу Али, и Абу Али простил его. Стали жить они вместе. Но только эмир не ел плодов из волшебного сада, не хотел он забыть, как прекрасны были наложницы в гареме его, как блестели драгоценными камнями перстни на пальцах его, как преклоняли перед ним колени верные слуги его, когда был он зрячим. Каждый день просил он зятя снять волшебством пелену с его глаз, и каждый день Абу Али удивлялся его просьбе, — не маг и не волшебник он, а простой садовник, и разве может человек своей волей изменить чью-то судьбу? Поселилась в сердце эмира злоба. Замыслил он недоброе. Вот настала ночь. Дождался слепой эмир, когда все заснут, взял свой меч и подошел к ложу, на котором спали Абу Али с Мариам. Протянул эмир вперед руки и нашел шею Абу Али. Вынул он меч из ножен и занес над его головой. Но пока делал он такое, во сне перевернулись Абу Али и Мариам, и положила женщина голову на подушку мужа. Опустил эмир меч на шею своей дочери, но, едва коснувшись ее, превратился меч в тонкую сухую тростиночку, которая тут же рассыпалась, потому что могла Мариам, подобно магу, превращать сталь в прах, хоть и не знала этого про себя. А слепой эмир вышел из хижины и побежал по волшебному саду, выставив вперед руки. И нашли его руки шею волшебного коня. Сел он на коня, нащупал винт и покрутил его. Наполнился конь воздухом и взлетел под облака. Больше слепого эмира никто не видел. Одни говорят, что и доныне летает он на волшебном коне по небу; другие — что разбился вместе с конем о скалы, когда пытался опуститься на земл; третьи — что живет слепой эмир в Кандагаре в почете и роскоши в окружении верных слуг, а волшебного коня повелел сжечь, чтобы никто больше не смог, подобно птице, подняться в небо; четвертые болтают, будто волшебный конь ожил, сбросил с себя слепого эмира и пасется сейчас в Пандшерском ущелье, а пять львов охраняют его от злых людей. Много всякого рассказывают люди, но только Всевышний знает, как оно было на самом деле. У Абу Али и Мариам родились внуки и правнуки, а народ в благословенной Чарикарской долине счастлив в своем забвении…
Митя открыл глаза. На его колене сидела желтая саранча. Он вынул из-под голову затекшую руку и стал разминать пальцы. Саранча, уловив его движения, подобралась, резко выпрыгнула вверх и исчезла.
Митя с удивлением уставился на спящего взводного. Он не мог понять, действительно ли Костя рассказывал ему сказку про летучего коня или была она полуденным сном? Митя сел и потрогал ступни. Пятки болели, но опухоль как будто стала меньше. Взглянув на солнце, он понял, что проспали они не меньше четырех часов, и толкнул Костю в бок. Взводный резко сел, потряс головой.
— Ты че, блин?
— Абдул потеряет. Попадет нам.
— Ну да, — Костя схватил корзину. — Давай бегом!
Абдул сидел под тутовым деревом и заворожено смотрел, как развевается по ветру тонкими блестящими нитями шелковая паутина. Шурави он будто и не заметил. Они поставили корзины и стали насыпать землю.
Прежде чем солнце спряталось за горами и ночь вывела на небосклон пока еще бледную луну, они трижды поднялись в кишлак.
Вечером Абдул вынес им во двор две миски с пресной полбой. Они быстро съели ее, хотя аппетита не было, и афганец запер их в сарае.
На следующий день они опять таскали землю. Таскали, курили афганский чарс, а после спали в тени под большими валунами на Мертвой реке. И на третий день, и на четвертый, и на пятый… Митя и взводный знали, что Абдул понимает все их хитрости и при желании мог бы наказать, но не делает этого, потому что ему и так хорошо, потому что лень. Лень ходить за ними, поднимать руку, угрожающе вскидывать автомат, лень произносить вязнущие на языке, ничего не значащие для него слова: “Чижик-чижик, работать!” Ему хочется сидеть под деревом и заворожено смотреть на шелковые нити — иногда ветер отрывает их, и они летят, поднимаясь вверх, растворяясь и исчезая в безоблачном небе. Митя уже не чувствовал ни тяжести корзины, ни боли в ногах. Днем они перебивались на подножном корму: тутовник, молодой орех, дикий чеснок, а вечером их кормили кашей. Митя начинал привыкать к однообразной, монотонной жизни. Она во многом напоминала взводную, разве что работать приходилось чуть меньше да никто не ставил ночью часовым.
Митя проснулся оттого, что солнечный зайчик застыл на его заросшей щеке, и удивился, что никто не стучит палкой по столбу, не кидает корзины под ноги, не торопит их на работу. Он слез вниз и увидел взводного, который сидел у двери, ковыряясь в зубах тонкой щепкой. Костя внимательно наблюдал за тем, что происходит во дворе.
Митя подсел к нему, заглянул в щель между досками. Недалеко от двери возились в пыли белоснежные куры.
— Духи затемно ушли, наших долбить — я слышал, — произнес Костя тихо. — Может, сегодня кого хоронить будут. Нам бы хоть одну сучку сюда поближе подманить, а, Кычанов? — Костя поднял руку, и Митя увидел в его ладони крупную гальку. — Вверху щель большая, должна пролезть.
Митя полез в карман брюк “хэбэ”, вывернул его наизнанку.
На земляной пол посыпались крупные крошки. В учебке сержанты долго пытались отучить его от привычки тырить куски хлеба по карманам, один раз даже заставили съесть буханку перед ротой, но отучить так и не смогли.
— Ты их подманивай! — приказал Костя.
— Цып, цып, цып-цып-цып! — Митя собрал крошки и стал кидать их у двери. Куры встрепенулись, кинулись к хлебу, толкая друг друга.
Костя встал на цыпочки, просунул руку с галькой в щель между полусгнившими досками над дверным косяком и, когда куры были под дверью, швырнул в них камень. Куры с возмущенным квохтанием разлетелись в стороны.
— Не попал, — грустно констатировал взводный. — Ну ничего, мы на них управу найдем!
Костя отошел в глубь сарая, скоро вернулся с двумя окатышами, и Митя понял, что взводный натаскал их с Мертвой реки в корзинах с землей, и немало. Может быть, для того, чтобы подороже продать свою жизнь или при удобном случае размозжить головы Хабибуле и его сыну?
На этот раз Костя был точнее — молоденькая курочка осталась лежать под дверью. Они стали рыть землю. Работали слаженно, быстро, будто всю свою жизнь занимались подкопами. У Мити рука была тоньше, и скоро он сумел просунуть ее под дверь, прижавшись щекой к доске, дотянулся до куриной головы, втащил курицу внутрь.
— Ну, Кычанов, медаль “За Боевые заслуги”! Если выберемся, лично представлю! Камни, камни не забудь назад!
Они засыпали подкоп и тщательно утрамбовали землю, после чего сделали небольшое углубление посреди сарая, набросали в него щепок, соломы. Быстро ощипали курицу. Взводный вспорол ей живот острой щепкой и вынул внутренности. Тушку насадили на рогатину. Сердце и печенку отдельно — на тонкий прутик. Костя чиркнул зажигалкой, огонь весело запылал, наполняя сарай дымом. Оба были очень взволнованы, глотали слюни… Снаружи курица подгорела, внутри осталась сырой, но они съели ее всю, вместе с мелкими костями. Затоптали костер, забросали углубление соломой. Весь дым быстро выдуло сквозняком через щели. Убедившись, что видимых следов преступления не осталось, сытые и счастливые, забрались на помост и стали курить косяк. А потом хохотали над незадачливой курицей.
У поста было оживленно. Кроме ротных бронетранспортеров, выстроившихся в колонну на обочине дороги, у южной стены дома стояли три крытых “Камаза”. Солдаты то и дело подносили к задним бортам кровати, ящики, тумбочки, столы. На бронетранспортеры грузили большие снарядные ящики. Офицеры бегали, суетились, кричали на нерасторопных чижиков, солдаты нервничали, делали все не так, и от того у поста царила всеобщая сумятица и неразбериха. Вчера из полка поступил приказ сниматься с охранения и следовать к месту дислокации части. На их пост заступала другая рота другого батальона другого полка. Вот-вот должна была появиться колонна сменщиков, и офицеры волновались, что не успеют вывезти ротное добро.
Один из “Камазов” отъехал от стены, развернулся, подняв густую пыль, стал пятиться к полевой кухне. Чуча вылез из низенькой дверцы в стене с мешком в руках. Он глянул на номера “Камаза” и, довольно усмехнувшись, подошел к машине.
— Здорово, землячок! — сказал он, влезая в кабину.
Водитель — крепкий парень в тельняшке — лениво пожал руку.
— Ну что, Чуча, к дембелю готовишься?
— Ну да, с нашим ротным подготовишься! Взял всем старикам “хэбэ” распорол! Замполит придумал — борьба с дедовщиной. На-ка вот! — Чуча залез в мешок и достал горсть грецких орехов.
Водитель положил на сиденье панаму, и Чуча заполнил ее орехами.
— Чего сняли-то, знаешь?
— Угу, — водитель взял пару орехов, сдавил их в руках. — Армейскую операцию готовят. На Панджшер пойдем.
Чучерин присвистнул.
— Блин, уволился, называется! Думал, простою здесь до дембеля и чао-какао!
— Угу, простоишь, — водитель разжевал орех, выкинул скорлупу в окно. — Таких хитрожопых знаешь сколько? Тебе я, Чуча, скажу: есть один отмаз, да не про вас! — рассмеялся. — Классные орешки. Сменщикам ничего не оставили?
— Ладно, чего хочешь? Хочешь зажигу классную?
— Ты мне парадку сорок восьмого размера сделай и сапоги с узким голенищем.
— Лады. Вот в полк приедем… У тебя рост какой?
— Сто семьдесят два. Ну ладно, замполит сгоношился у штаба стелу ставить, чтобы там всех награжденных написать. Дембельский аккорд. Это, считай, первая отправка в октябре. Но только по состоянию здоровья, с язвами там, которые от рейда косят. У тебя, Чуча, язвы есть?
— Да я весь в язвах, умру скоро! — усмехнулся Чучерин.
— Ну да, а мне хрен отмажешься — баранку крутить! Видишь, ему и рейд, и стелу надо. Это мне писарь сказал. Хорошо им, сукам, писарям, без аккордов с первой отправкой свалят!
— Ну ладно, спасибо, землячок. Я к тебе через неделю в палатку забегу, — Чуча отсыпал еще орехов и вылез из кабины. Он спрыгнул с подножки и побежал к своему бронетранспортеру.
— Ну-ка, стоять, солдат! — послышался грозный окрик ротного.
Чуча замер. Капитан поманил его пальцем.
— Сюда иди, да!
— Товарищ капитан, — Чучерин сделал страдальческое лицо. — Как же я? Уедут без меня!
— Без тебя никто не уедет. Что у тебя в мешке?
— Орешки.
— Пошли за мной!
— Товарищ капитан, чего я сделал-то? — захныкал Чуча.
Они вошли во двор поста. Ротный направился к лестнице на второй этаж.
— Вы у меня с Дохаевым на особом контроле, не вякай!
Ротный завел его в пустую комнату с грязными полами — здесь была взводная казарма — взял мешок и перевернул его. На пол со стуком посыпались орехи, раскатились в разные стороны, выпал большой полиэтиленовый пакет. Ротный раскрыл его и заглянул внутрь.
— Это чего, орешки?
— Джинсы, — едва слышно пролепетал Чуча. — В чековом купил.
Ротный стал рыться в пакете.
— А это — тоже в чековом? — в руке он держал дешевые дамские часики.
— Это маме подарок.
— Значит, мародерствовал на посту? — ротный стал наступать на Чучу. — Ну-ка, смирно стоять! Отвечай: машины шмонал, дуканы грабил?!
— Товарищ капитан, ничего такого! Это я в одном доме нашел!
— Ладно, я с тобой еще в полку разберусь! — капитан неожиданно остыл, поднял пакет и направился к двери. — Убери за собой мусор!
Когда он вышел, Чуча начал остервенело топтать ботинками грецкие орехи:
— Пидор, пидор, пидор!… Вот пидор, а!
— Ты, Кычанов, расскажи чего-нибудь, а то все я, — Костя запустил в потолок соломинку. — Ты на гражданке кем был?
— Я? Никем. На кафедре лаборантом.
— Колбы мыл?
— Книжки выдавал.
Они лежали на помосте в одних трусах, разморенные, потные. Спать больше не хотелось, кайф от косяка прошел, а от курицы остались одни только приятные воспоминания. Жаркий день близился к концу.
— Понятно, значит, ты во взводе чморем был?
— Почему это? — обиделся Митя.
— Книжки он выдавал! Морды надо было бить да баб иметь по сто на дню! Это разве жизнь?
— Нет, не жизнь, — согласился Митя.
— Вот и рассказывай.
— Ну а чего рассказывать? Прислали с учебки, и сразу дорогу охранять. Почти год и простоял. Лучше я про случай с третьей ротой расскажу.
— Это которые в Джелалабаде в засаду попали? Хорошая история. Давай рассказывай!
— У взводного третьей роты ручная обезьяна была. Уж не знаю, то ли он ее на базаре купил, то ли у бачей на шмотки выменял, но только водил он ее на цепочке, и она офицерам разные фокусы показывала: мячи кидала, по столбам лазила, через голову кувыркалась. Ее за это дело любили, подкармливали сластями да апельсинами, а взводного “кишмишевкой” поили. Ему хорошо, и всем веселье. Полковые начальники до поры до времени об обезьяне не знали, но нашлась падла — настучала. Командир полка у младших офицеров шмон устроил. Заявились они с замполитом в модуль и давай животное по комнатам искать. А взводный с обезьяной в это время в гостях у Айболитов были, спирт пили, пряниками закусывали. Обезьяна, понятно, свои кренделя выделывала. Айболиты со смеху катались. Прибежал дневальный из модуля, полкан обезьяну ищет, кричит, сейчас сюда придет! А куда ты эту обезьяну спрячешь? Она ведь существо живое, прыткое, в сундуке сидеть не будет. Стали ее за окно выпихивать, чтоб погуляла, а она не идет — верещит как недорезанная. Тогда начмед придумал обезьяну спиртом напоить и в чемодан запихать. Подмешали спирту в сгущенку, стали обезьяну с ложки кормить. Она закосела, давай лапами махать и свои обезьяньи песни орать. Мало, значит, ей, может, литр надо, чтоб лыка не вязать. А потом банку схватила и ну этой сгущенкой брызгаться! Уделала всех, как чертей. А командир с замполитом тем временем уже к санчасти направились. Доложили им, видать, что обезьяний хозяин там. Стали Айболиты за обезьяной гоняться, набардачили, конечно: посуду покоцали, подушки порвали. Поймали-таки! Начмед ей двойную дозу пармедола вколол, а запихивать обезьяну в чемодан времени нет — командир с замполитом уже в дверь стучат. Ладно, лейтеха-стоматолог сообразил: обезьяну в кровать уложил и сам улегся, типа спит. Открыли начальникам. Командир комнату оглядел, да, говорит, хороши Айболиты, про службу забыли, пятый день бухают, и сразу взводного пытать: где, говорит, разэтакий ты лейтенантишко, твоя обезьяна? А взводный только плечами пожимает: какая-такая обезьяна? Да, было дело, приблудилась в рейде одна горилла, так он ее давным-давно в лес отпустил. Не верят ему командиры: замполит давай под кровати заглядывать, чемоданы щупать, даже в шкаф, поганец, залез! И тут командир спрашивает: а это кто на кровати храпит, когда тут полковники не пивши не евши с утра все ноги исходили? А это, говорят, лейтеха — стоматолог прилег, слабый он у нас, больше литра выпить не может. А командир у лейтехи в это время как раз зубы лечил, и до того ему нравилось, как стоматолог ему нежно в зубах дырки сверлит да вкусными пломбами замазывает, что не стал он его будить. Пускай отдыхает, говорит, раз слабый и больше литра выпить не может, но если хоть одна сволочь на утреннем разводе об плац мордой упадет… и глаза вытаращил, типа того, что всех под арест. Ушли они с замполитом несолоно хлебавши. А обезьяна со стоматологом лежит, глазки закатила, балдеет. Айболиты ей потом капельницу ставили — откачивали. Переколол начмед. С того случая стала обезьяна алкоголичкой и наркоманкой. Без кишмишевки или косячка и дня прожить не могла. С утра проснется, голову обхватит и сидит качается — то ли похмелье у нее, то ли ломка. Взводный ей на чердаке санчасти клетку соорудил. Там ее и поили, и кормили. А скоро случился Джелалабадский рейд. Взводный обезьяну с собой в бэтэр взял, не оставлять же одну на чердаке! Она в бэтэре сидела да в бойницу поглядывала, никто ее и не видел, чувствовала — дело нешуточное намечается. Три дня шли, три ночи не спали. Под Джелалабадом послал командир третью роту в разведку — пошмонать кишлаки насчет душманских пареньков. Ох и любил командир третью роту — каждый раз к черту в задницу совал! Это все, говорят, из-за того, что ротный к его бабе клеился. Стала рота по кишлакам шарить. Да только душманов тех как корова языком слизнула — пусто. Зато дуканы там — одно только богатство: и ковры, и серебришко, и барахло пакистанское! Вот и увлеклись ребята, не заметили, что ночь на дворе. Ротный “броню” запросил насчет того, чтоб здесь и переночевать на мягких коврах, а командир матерится почем зря — за самовольство голову снесу, вертайтесь немедля! А у ротного того всего семь машинок да восемьдесят бойцов-недоростков. Почесался он, покряхтел, повздыхал, а делать нечего — голова жизни дороже, приказал на “броню” идти. Вот их в ущелье между кишлаками и прищучили. Первый бэтэр на мине подорвали, а последний из гранатометов причесали — одна антенна осталась. В общем, зажали колонну, как девку в подворотне, начали машины гранатами жечь. Кто мог, из “бэтэров” вылез, под колесами залег. А взводный в машине засел — по броне пули так и сыплют. Ну все, думает, пи…ец котенку, жить не будет! Схватил флягу, давай перед смертью спирт глушить. Напился, сел за пулеметы жизнь продавать. Обезьяна знакомый дух почувствовала, флягу цапанула, тоже пьянствовать давай. Попьянствовала, хвать у взводного автомат да и сиганула в люк. Вылезла — кругом стрельба, пулеметы ухают, пули поют, трассеры светятся — красота да и только! Спряталась она за колесами, глядит. А тут как раз на бэтэр гранатометчики вышли, приноравливаются, чтоб под башню попасть. Уж не знаю, то ли у обезьяны от спирта боевой дух взыграл, то ли случайно она на спусковой крючок нажала, только уложила она тех душманских ребят одной очередью. Бросила автомат, визжит, скачет, радуется. Ну какая это банда да без гранатометчиков? Не банда, а так… огрызок сраный! В общем, стали духи потихоньку линять и скоренько так слиняли, будто их и не было. Ротный сразу колонну вывел. А взводный хватился: ни автомата, ни обезьяны. По рации ротному передает: оружие, мол, в бою потерял. Ротный матерится почем зря — за такую потерю голову снесу. Разрешите, просит взводный, одной машине вернуться, поискать. Ротный помялся-помялся, его за потерю тоже по головке не погладят — разрешил. Вернулся взводный на бэтэр, вылез, глядь, пьяная обезьяна на душманской чалме спит, рядом его автомат валяется, а кругом — духи насмерть перебитые. После такого дела разрешил командир обезьяне в полку жить, велел на довольствие поставить и офицерский доппаек выписать. Хотели ей в полку памятник поставить, да генерал армейский не разрешил: я хоть и Герой Союза, говорит, мне до сих пор памятника нет, а вы — обезьяне!…
— Ну да, а лейтеха-стоматолог пидором оказался, командира полка соблазнил, — рассмеялся Костя.
Скрипнула калитка, и во дворе раздался афганский говор. Костя с Митей соскользнули с помоста, прилипли к дверям. Во двор входили бородатые люди в запыленной одежде с автоматами. Один нес на плече ковер, другой — складной велосипед, третий — большой тюк. Митя никогда раньше не видел их.
— Видишь, духи тоже люди — подворовывают при случае, — прошептал взводный, подмигнув.