Вениамин Борисович Смехов Аллергия

С непривычки долго думать у него разболелось в висках.

Раньше как славно было – жизнь себе текла, и думать нечего. Жизнь текла под парусами удачи.

Ну, хорошо, соберемся подумать: в чем дело.

Разве молодость была не права?

Потрем виски, так, полегчало. Ведь первая половина как хороша была, ни на что несмотря? Крепко, славно жилось.

– Ты редиску с сыром будешь есть, а то я выбрасываю? – жена брезгливо-осторожно держала пакет с бутербродом.

– Зачем выбрасывать, отложи в сторону, я потом, он же тебе писать не мешает?

– «Потом» тебя мамочка сытить будет, а я в хлеву сидеть не хочу, «потом» у него! Все у него «потом» – допотомкался, Щелкунчик! – Дернула книзу окно, ветер рванулся в купе, Дима вздрогнул. – Ну, будешь доедать свое или выбрасываю?

– Ну, погоди, зачем бросаться едой-то, я посижу, пока не хочу, после съем.

– Я в хлеву ехать не собираюсь, – и швырнула вон пакет. Окно въехало вверх, ветер кончился, Лера продолжает что-то писать, а у него опять виски схватило.

…Нет, это разве свара, это остатки прежней роскоши. Раньше бы она его за этот пакет и за его несъедение вывернула бы до потрохов. Раньше… И он бы, дурачок, логику ей свою бы доказывал: что есть не хочет, что никому пакет не помешает, пока дождется его аппетита, что хлеб бросать – грех, что лучше бы она, Лера, о своих репортажах заботилась, чем в купе такую немыслимую чистоту заводить. Раньше… Она б его с его логикой ногами вперед – и марш в окно, вместо бутерброда. «Вы слыхали?! (Лера всегда к публике обращалась, особенно когда ее не было.) Щелкун вонючий! (Это из самого безобидного.) У него аппетиту нету!! Учить меня тут будет – что грех, а что не грех! Это тебя, трутня плешивого, грех народным добром кормить, а воробышков и собачек голодных – самое богоугодное занятие, и вообще, шел бы ты из купе, я убираться буду…»

«Здравствуйте, мама с папой!

Сто лет не писала, тяжело, простите, не ворчите. Опять скажу: вам хорошо на вашей Камчатке, и забот куда меньше моих. Уйдет папа в отставку, вернетесь сюда, наговоримся.

И опять повторяю: ваше при вас, все, что папа заработал, все, что мама собрала, – общее, оно вас до конца дней будет греть и радовать.

У меня не то, и всю жизнь бурлаком тащу на себе мужика. Кто бы он был без меня? Ну кто?…»

Потрем виски, опять полегчало. Что такое была наша молодость? Славно, крепко. Кончил школу, завалил институт, сбылась мечта – стал помощником мастера Захотина, лучшего фотографа на белом свете. Первый парус удачи. Отец в эту пору ушел от мамы, нехорошо ушел, все испортил, что было хорошего. Мама его словом худым не помянула. Дима поддержал маму, да как! И заботой, и материально. Вкалывал, учился фотоделу. Для заработков летал по детсадам, школам. Мастер Захотин одобрял практику, но требовал не слишком зарываться. Серийность, говорил, убийца таланта. Ах, как он Диму окрылил словом. Назвал талантом, и Дима ночью матери планы свои чертил, журналы листал, примеры показывал… Нет, мама, это плохое фото, это не портрет, щелкнуть каждый может. Вот видишь – монастырь, стена, холм, видишь, песок осыпается – внизу камешек от стены полетел? А внизу пацан от своих оторвался, на храм засмотрелся? Видишь, сколько этажей у одной картины: купола и стена, камешек вниз, пацан вверх, а над всеми ими – облака, ах, какой найден момент! Кажется, такого не было никогда, все на миг совпало! Вот это искусство, вот это фотография. Нет, мама, и здесь ты не права: это просто лицо хорошее, но ты бы видела, как его можно подать… знаешь, Захотин одну модель может неделями снимать – и только ради одной карточки в журнале! Помнишь, я тебе носил его работы? Рыбака с руками – вот так голову обхватил, рыба ушла – помнишь? Неделю он его обхаживал. Ага, правильно, к себе приучал: лови момент, когда простота и красота совмещаются, лови момент, когда сквозь портрет душа просвечивает…

Мама утешена, дом хоть и тряхануло, но выстояли. В Лерку влюбился – парус любви. Скоро увезла жена Диму от мамы. А как могли бы вместе жить! Не пожелала, логикой женской давила: строить свое, самим во всем разобраться – в жизни, в опыте, друг в друге, без присмотра, без опеки. Сама, мол, горюю, такую маму покидаем, но, мол, ее молодость вчера, а наша – сегодня. Мама все, что Лера внушала, с жаром Диме втемяшивала: слушай жену, она б университете, у нее отец с мамой на Камчатке, по военному делу, она своим умом себя устроила… Под парусом любви поплыл Дима прочь от родного городка в Большой город.

Мама писала: «За меня не волнуйся, я рада». Лера судила: «Хитра твоя мамочка, тебя жалобит, а самой-то наша ссора на руку, не надо летом родных принимать, одной-то гораздо лучше!» Дима возражал: «Ты ж ее обидела, она ж нас не отпускала, ты ж ей сама… она же первая извинялась, она же прошлым летом звала с Мишкой к себе…» Лера бралась за голову и тут же – за большой живот, ему снова стыдно: он летает, а жена второго рожает… «Извини, Леська, давай я тебе помассирую…» И Лера вершила приговор: «Ты, мамкин сын, вынь вату из ушей и внимательно запоминай. Все в твоей жизни тобою вертят. Не встревай. Мамочка, не хочу тебе до конца горечь сообщать, но она… молодец. И я ей свою бессонницу прощаю. И как я Мишку сама выходила, спасибо тете Варе, так и второго выхожу… А у тебя руки не обломятся – возьмешь лишних заказов, живем не хуже других. Но вот что мы с тобой решим. Не встревай. Да ладно, выдержу, пульс нормальный. Решим так: Мишку летом ты отвозишь мамочке своей, а вдвоем на ножки новенького поставим, ясно?»

Мама была в блаженстве, все лето с Мишкой душа в душу. Аська родилась, тетя Варя склоки не выдержала, обиделась, уехала… Хотел Дима впервые восстать – Лера за сердце схватилась: «Ну, брось и ты меня, брось! Мать твоя меня ненавидит, мои царями живут, в Камчатку вцепились – и пошли они, не нужны мне! Варя эта холеная, пензячка-гордячка, слова ей не скажи – умотала, а кто самый черт? Я! Бросай меня, Щелкунчик, ты свободный – свободную найдешь! Молодую, без истерик, а деток твоих я сама (ревет), я сама (ревет громче, от него отбивается полотенцем), я сама сирота и их, сироток, на ноги поставлю!» Ревет в голос, он от боли – от брошенной табуретки – от нее отстал, ответ во рту застрял. Занавес.

Аську несем на улицу, опять опоздаю в редакцию, но дитя есть дитя.

«…Почему я слова доброго не услышала от этого иждивенца?

Почему его мать, по гроб жизни кланяться которая должна, только косяков глазами пускает? И не скажет по-честному: Лерочка – спасительница!

Из такой дырищи мальчишку в люди вывела! За каждым его шагом следила! Сопли ему вытирала! Человеком современности сделала! Спасибо, Лерочка! Труды твои неоплатные за нас! Господи! Как же несправедливо бывает на свете! Я ведь хорошо знаю, кем меня рисуют «добрые люди». Я ведь волк, а они – овечки! О, как я ненавижу это вранье! Они болтают о доброте, о смирении, потому что за них есть кому ишачить, грязь выносить, с ветрами спорить!

Еще спрошу вас: кем бы этот горе-фотограф был бы без меня? Я ведь каждый сантиметр его дороги на себе волокла…»

Когда умер Захотин, вдова его прислала чуть не контейнер – Диме наследство. Аппаратура, записи бесценные, переписка с фронтовыми друзьями, пленки, война и мир, и его самостройные увеличители, и тубусы, и зонтик осветительный, и лампы чудесные – богатство и горькая, горькая печаль…

Два года зубами скрипел, уроки учителя заново переучивал. Стал Дима первым в городе, и далеко ушли его работы. Лауреатства, поездки в Болгарию и Югославию, выставки… Пять фотографий, серия «Фотограф Захотин» – не руками, а сердцем сотворил. Удачно так скомпоновал… Его рабочий стол и вдова в дверях с дочкой, а на столе фотографии их обеих… Его фотопортреты на стене квартиры и он сам, Дима, снимающий это в дни траура… Композиции – наплывы: мир его труда и его лицо, давние Димины фотоработы…

В эти два года славно, крепко жилось… Лера и не помнится, однако. Не мешала, какую-то чуткость проявила. А что помнится… К маме все чаще деток отвозила, сама много здоровьем занималась, его заставляла врачей и их семьи снимать… Носил Дима журналы «Огонек», «Смену», «Советское фото» со своими работами, дарил, надписывал… Семейные портреты городских руководителей… Обложки для журнала и книг областного издательства… Множество работ для обоих театров города… Квартиру Лера обставила – сказка Венского леса. Так она говорит. Машину его заставила купить…

– Лера, Леська, ты с ума сходишь – с моим рылом в калашный ряд, чего я буду смешить людей – тоже мне автособственник!

– Ну, Димуля, ты же на виду у всех, скромность твоя – самоунижение, кто будет смеяться над лучшим художником?

– Я фотограф.

– Над лучшим фотохудожником?! Я ему глаза выдеру, смехуну, не трусь! Машина необходима! У меня масса разъездов, я закончу свой заочный, мне, как журналисту, брать интервью – ну что я объясняю? Не будь лапшой, Дмитрий! (Устала Лера от бархата, перешла на родной тембр наждачного происхождения. Дима заранее поежился.)

– Лесь, ну не сердись, ну не вижу я себя за рулем, комедия это! На лошади – пожалуйста… (Так, пошла искра по бикфорду.)

– Ну, а то как же! Его разве оспоришь! Он же первый парень в миллионном городе! О нем три очерка, у него медаль! Он на приемах званый гость, где ему жены послушать! Детей она пусть рожает, хребтину свою горбатит, жрать ему полумертвая, но сготовь! Врачи матом уже кроют: вам нельзя перетруждаться, Валерия Андреевна! Вы погубите суставы! У вас сердце еле-еле кровоснабжает сосуды! Он вас (громкий всхлип) погубит, ваш любимец города!

– Ну, Лер, ну, все, ну, ляг, ну, успокойся! Ляг, я тебе говорю!

– Я с тобой в следующий раз только в могилу лягу, гидрохинон упрямый!

Хлопнула дверью, захватив с собой на кухню корвалолу.

Машину решили миром: Дима купил, а Лера поехала. Так и быть, пошла мужу навстречу. Не хочешь сам за рулем – не сиди. Купи лошадь и фотографируй земной шар верхом в седле.

– Нет, мама, – внушал сын ночным шепотом, – я не надорвусь.

– Надорвешься, Дим, зла она не боится!

…Тем летом, что машина появилась, Дима деток матери отвез, ему завтра на поезд, а сегодня не будет сна, маму словно новой кровью снабдили. Сорвалась мама и впервые за двенадцать лет дала волю правде и тревоге…

Ночь стрекочет кузнечиками, Аська чмокает во сне, Мишка от жару одеяло спихнул молодецким махом ноги… Мишка, Аська, кузнечики, ночь… И мама мечется по кухне, шепчет…

– Не боится зла, прости господи! Ах, опасная какая для твоей жизни! Я давно, всегда ее чуяла, а машина эта и подавно прояснила!

– Мам, да ты что! При чем тут… Я что, малыш какой? Я же сам машину…

– Иди, знаем ваших! Кто бы ее защищал, кабы не ты! Кому она не видна насквозь! Господи милостивый, охрани и помилуй дитя мое, умом слабое, никуда не годное!

– Мам! Ты ж непьющая! – оторопел Дима.

– Кто, я? А кто твое горе лоханями выпивает? Я ли непьющая, сынок!

И тут же уловила в сыне смятение, подумала, куда его уведет ее страшное откровение…

– Дим, Дим, прости, милый, я сглупу, я со старости, я, Дим, от серости, прости. Ну, несколько пришибло вашей новостью. У нас тут машина только сам знаешь у кого, да плюс Василий с промтоварной базы, ну, не моргай так глазками, сынок! Не в себе мама от этого всего… от радости, что внуков опять получила – спасибо вам с Лерой, особенно Лерочке, да. Ты ее береги…

– Слава богу, вернулось к тебе, мама, разумение!

– Вернулось, сынок, вернулось, ага! – а сама отвернулась и в дверь смотрит, за которой детки спят. Помолчали.

– Ты, мам, из меня только жертву не делай. Ты, как мать, только одну сторону, только за одну команду болеешь…

– А за чего еще мне болеть, когда другая-то команда – волчица, а твоя команда – овечка безглазая… ой, прости меня господи, что я это сегодня… Дим! Честно, я все шучу! Понял? Не серчай на мать! Сижу и шучу! – Так глядит на сына, будто он может встать и на ночной поезд устрекотать. А он этого ничего не умеет, одно плохо – впервые между двух огней… Видно, недаром Лера в маме врага чуяла… Эх, вы, женщины, любить не умеете, терпеть не умеете…

Чем же это Лера вам всем не угодила? Или тем, что детей честно родила, на ноги поставила? Или что всему вопреки образованной журналисткой стала? Или тем, что сама себе голова, ни на кого не похожа? И молодчина, что его, серого, раскачала на квартиру, на машину! Ему только лучше – больше работы, больше денег, больше на виду – опыт, стаж, тираж, выставки! Да, не будь ее, кем бы он был, скромник мамин, щелкунчик запечный? Нет, молодость ох как права! И жил он карусельно, весело, славно, крепко! И точка, и хватит, мама, патриархальность разводить. Народ наш давно уже на трактора пересел. И ты меня этим своим шепотом только на важное решение настроила: послезавтра приезжаю в город, поступаю на курсы – и тем летом сам к тебе за рулем своего автомобиля…

– Мам, ты что, мам? Это уже невиданное что-то!… – Это будто громом раскололо тишину – так разрыдалась мама – в крик, взахлеб, еле остановилась…

Мишка из двери просунул морду – что у вас стряслось? А мать и ему и Диме, как-то срочно поменявши осанку, слезы вмиг вытерши, улыбка наружу – объяснила очень убедительно и абсолютно несуразно:

– Ну, и все, ну и поговорили, ладно! Очень хорошо, пора бы и поспать! Миша, чух на постельку! Димка, чух на свою! И не моргай на меня – что же я, не могу от радости за вас и поплакать? Что я, не народная ли старуха? Самая ни на есть. Вот я и реву – по чину. Внуков встретила – раз, сын богатырь, знаменитость – два! И то, что сам будешь за рулем своего трактора, это уж просто подарок для мамы'

Успокоилась, и разошлись.

«…Бездельники они, эти ваши «добрые люди»! Неблагодарные, безродные, невоспитанные плебеи!

Какой дурак писатель придумал, что герои – это слабаки, мечтатели, небожители? И значит, сильные люди, знающие всему цену, не дающие себя в обиду, это плохие, да?

А войну кто выигрывает, а революции? Мечтатели ваши? А страну от разрухи, от разброда подымает до мировых стандартов – кто? Небожители?! Я ведь не на Камчатке и не в облаках витаю, я, вся кругом больная, двух детей на ноги поставила, мужика деревенского в художника превратила, одна за двоих двадцать лет все удары принимаю – и кто я после всего этого?

А я после этого для ваших «добреньких» теляточек-небожителей, конечно, знаю – кто! Я – цепкий мещанин, жестокий прагматик, буржуй-накопитель и т. д.

Господи! Как несправедлива ложь человеческая!

А вы знаете, что этот добряк сотворил? Ему надоело трудиться на жену и детей, а в переводе на приличный манер это называется «устал от соучастия в буржуазном накопительстве, устал потакать жене-собственнице» – и что же он сотворил? Хотите историю почище сказки? Зять ваш устроил пожар, он сжег всю лабораторию, он дотла спалил тысячные приборы, все свое состояние, Гоголь самодеятельный! Да-да! И слабаки бывают способны на подвиг! И я бы его, может, даже бы и уважать начала – черт с ним, хоть за первый в жизни личный поступок. Не позволил! Не дал в себе мужика почувствовать! Сам переступил через порог, и сам же скапустился: аллергию признали врачи! Софья Семеновна из диспансера, своя баба, честно мне сказала: помрет он, паршой покроется, гони его от его места преступления, меняй ему климат – глядишь, и думы поменяет, чесотка кончится, обмороки пройдут…

Пишу вам, а напротив – он. Жили мы вместе, а выходит – все врозь. Был чужой мужичок, все получил от семьи, вырос в человека и сам придумал расчет: пожар вместо благодарности, чесотка вместо честного труда».

…А за окошком поезда – дождик закрапал…

– Этого еще мне не хватало! Скоро выходить, чего доброго, простужусь перед поездкой, ах ты, черт возьми…

– Лер! – вынырнул Дима из воспоминания. – Лер, а ты что все «я» да «я»' А если мы оба простудимся?

– Чего? – она сгримасничала на него, как на Чебурашку. – Я – это я, а ты – это ты… Ну?

– Вот тебе, Лера, и «ну»! – это вдруг в нем возник юморист-затейник (как вскоре выяснилось, совсем некстати). – Я говорю: что ты всё «я» да «я»! Да ты ж, Лер, не одна на свете! Ты попробуй хоть раз «мы» скажи: «Мы с тобой, Щелкунчик, простудимся, боюсь» – и увидишь, как хорошо будет…

– Чэво?! – это она придвинулась рассмотреть Чебурашку. – Ну-ка, ну-ка, мямли до конца!

– Зачем это мямлить, я тебе сочувствую, и все. Сказала бы «мы», другой раз – «мы», третий раз – «мы», глядь – и уже веселее. Ты оттого никогда и не веселая, а только во, – он указал на придвинутое лицо и удачно его скопировал, – «чэво?», «дрянь», «все сволочи»… – Дима захохотал и полез было обнять жену – мол, как я тебя дружеским шаржем-то…

Гром и молния! Разверзлись жерла дремавших орудий. Разворот, прицел, огонь из всех берданок… Словесные снаряды – осколки в мозгу: «…раздило… онок! учка… ребло… лемени… рнуло… орник!…»

Зверя разбудил. Счастлива мама, никогда не догадается, как ее сына:

– ..очный… рчок… ухлый… велый… рять… ня… удет… рянь… ошь… усь… учий!

…Да, мама, нету такой фантазии, чтобы…

– …мызник… тлый… ойки… рести… возный… укча… онял?! Рянь… учая?!

…«Онял, онял», душа моя!… Нету фантазии у матерей, бог их хранит – не услышит мама этого оперного водопада…

И что страшнее всего в ее гневе – это поиск живой боли. Кричит, рычит, но ясно чует – слова не ранят мозолистые перепонки. И тут орудийный перерасчет, поиск нехитрый – чего более всего боится нежная душа? Дверь купе – хрясть! Нараспах! Всем, всем, всем! Говорит и показывает разгневанная жена…

– Ах ты гнилушка аллергичная! Он еще издевается над женой! Да не ежься, не ежься, мещанин мамкин, пенек поселковый! Пусть люди слышат, с кем едут! Он жену в гроб вгоняет, детей по миру расшвырял, бездельником заделался, в нищету семью вогнал – ах, у него чесотка, волдыри от фотодела, обрадовался, сутенер, на чужой шее родной жены… Тьфу, заговорилась, черт облезлый, тунеядец волдырявый, над женой издевается, слышите?! Она его корми-пои, детей расти, а он шасть под мамину юбку – Митрофанушка безродный! Вот, вот, вот он, любуйтесь, пассажиры, знаменитый фотокор, оправдал вековую лень, мерзавец, сам сжег свою лабораторию, наврал, что несчастный случай, обложился справками про аллергию и шасть – на печку к мамуле, разоритель семьи!…

Кто-то заглядывал и исчезал, а две тетки – одна в клеточку, другая в горошек – воззрились на Диму с негодованием, кивают Лере, словно сговорились.

Дима желваками играет, в полку постельную вцепился руками – холодно, а мозгам – пекло, снова приступ намечается, сил нет, страх берет, стыдно открытой двери, крика, поклепа… стыдно, мама, спаси сына… все. Помолчали.

– Ладно, нечего тут, рты разевать на чужую беду, – хлопнула дверью, засуетилась над упавшим мужем. Нашатырь под нос, таблетку под язык, уложила, убедилась, что снова те же приметы (и пятна повыступали), накрыла одеялом и, тяжело вздыхая, отсела в свой угол…

«…Все равно я держала руль в руках: в больницу его водила, уколы ему научилась делать, выходила и тогда уже поняла: не нужна я ему, уйдет он от меня не сегодня завтра, чудес не бывает. Жалеть жалею, на ноги поставила, к матери вот его везу, а там – бог с ним. Я не в обиде, что меня не так понимают, не в обиде.

И вы там – как хотите судите, а я не волк и не овца. Я не упала духом от передряг. Я и детей людьми выведу, и сама от жизни счастье получу! Я – журналист, я повидала человеческий материал – на два романа бы хватило! Но я не романы писать, я как строила, так и буду строить свое счастье. Один сошел с дистанции – не беда. Мы и сами с усами. Вернемся через пару лет к этой теме и сочтемся – кто кого: жизнь меня или я – ее?

Так что будьте покойны, ваша дочь своего отца-офицера не подведет, и детям за мать краснеть не придется. Сами, повторяю, с усами! Чего и вам желаем. Целую, Лера»

Кончился поезд, через час объявили мамину станцию. Молча собирались, Дима еле держался: нельзя чесаться, а ужас как необходимо… нельзя, маму разом напугаешь, надо сперва подготовить. Вот уедет Лера, все расскажу по порядку. Все ерунда, мама, врачи точно сказали – полгода в домашней обстановке; овощи, фрукты, соленым и острым пренебречь; не дергаться, не волноваться – и все пройдет.

А после, может, Леру уговорю машину продать и тогда заново накоплю своего фотохозяйства… нет, рано, рано – нельзя об этом, сразу чесотка усилилась… Все будет отлично, мама, отдохну, ты же так давно меня звала к себе… а Мишка в армии, адрес ему бабкин известен, Ася в Пензе, у тети Вари там свояк в облоно, начнет учительницей в низших классах, а там поглядим… Не грусти, мама: за зимою перед осенью лето обещали!…

– Помоги, бестолочь закинь мне лямку сюда, спасибо, ваша хилость, да не суйся, сама донесу… Иди. Живей, машинист тебя ждать не будет…

Сошли на перрон, перецеловались с мамой. Двинулись было, а мама на теток смотрит. А тетки из вагона – одна в клеточку, другая – в горошек – на маму смотрят. Они всхлипнули, она всхлипнула, сына теснее прижала. А Лера раздраженно теткам:

– Чего разморгались? Залезайте к себе и моргайте друг на дружку! Что за народ! Хлебом не корми, дай в чужое нос засунуть…

Помолчали. Двинулись. Мать держит сына, будто он ей старший. Дима – как в тумане. А Лера – лишь бы дойти, свалить тюки и чемоданы. Помощников трое, все одноклассники Димины. По дороге между ними и Лерой – о погоде, о ценах базара – словом, главные темы на земле. А мама с сыном – позади, идут и помалкивают.

Во весь путь поезда жизнь представлялась ладной, крепкой, славной. Только нынешнее, думал, – некоторый досадный перекур. И отдых у мамы виделся из поезда досадной остановкой. К маминой юбке – здоровый мужик, как Лера говорила. И мама виделась издалека, по Лериным словам, маленькой хитрой старушонкой, прибравшей к рукам свое добро. Отца от дома когда-то отшибло, все на сына нацеливалась, вот и здрасти. Ему – горе, а ей небось только всласть его «медицинские каникулы».

Так казалось во весь путь поезда, пока его колеса ребра шпал пересчитывали… Короткий переход от станции до дома все мысли перевернул.

То, что на пленке черное, на фотокарточке белое, а что белое, то наоборот. Обмакнули бумагу в проявитель, и проступили все черты жизни – как они есть на самом деле. Липовая аллея, коза у крайней избы, дальше – каменные дома, и как хорошо. Воздух весной пахнет, птицы пересвист устроили, небо повеселело синевою, а облака узорные, замысловатые – на фотопленку просятся… Опять чесотка мучит, и Лера обернулась, смерила взглядом: ползете, парочка? Ну ползите, ползите. Нельзя про фотографию вспоминать, врачи твердо сказали: от нее вся аллергия.

Но мысли проявились, и такие ясные, глянцевые – хоть лизни ты их. И все, что было темное, стало светлое, что тут поделаешь. Короткая дорога, а сколько перемен в голове! Мама – радость, простота сердечная. И всех она любит, и всем она мать. И не надо было уезжать в Большой город, это факт.

И Лера не страдалица, нет. Детьми никогда не занималась, только собою. И все слова ее – только слова. На деле же получила все, что желала. Но это не обеспечило ее радостью, ибо в радости она никогда не видела толка. Она была и осталась «брателем», «хватателем», и бог с ней. Едет она не в командировку, не на повышение, а насовсем. Надо будет погодя письмо написать ей в Москву – чтобы не утомлялась ложью, а шла бы на все свои четыре стороны. Конечно, на машине бы шла и со всеми удобствами. А мама небось скажет: «Ты правильно решил, но ты ее жалей, сынок, ведь бог ей все дал для добра, а бес-то над нею и потешается. Все есть у человека, а радости ни на минутку, на что же стяжать столько хламу, коли радостью обделили человека?»

Ах, как ясно проступила вся жизнь. И смолоду не было того, что казалось. Был хомут, под которым смирился и все оправдывал в жене, лишь бы дети были как люди. И лишь бы работа шла. Но и в работе принял грех на душу. Серийность, говорил Захотин, – убийца таланта. А Дима всему находил оправдание. Лишь бы не кричала… и что же? Все равно был крик, и стыд, и дребезги, и кто ни попадись из добрых людей – все мимо.

Ладно, после додумается. Вот и трамвайный парк, вон моя школа, а вон и домик детства. Приземлилась суетная жизнь. Спасибо аллергии, только ступил на мамину землю – прояснилось все в жизни. Воздух дома – проявитель. А мамины хлопоты – наверное, закрепитель?

– Ты что смеешься, Дим? – Это он только хмыкнул. А теперь обнял мать и захохотал. Солнце ослепило, выскочив из облака. У двери дома все остановились. Переглянулись. А Дима держит мать в объятиях и хохочет все громче.

– Что с тобой, сынок? – смущена мама.

– Отдыхать ему пора, а то сдвинется совсем, – и Лера головой мотнула: мол, ступай в дом.

– Димк, дурака не валяй!

– Дымок, не чади!

– Во зашелся, давай вместе!

Давнишние школьники бросили поклажу, обнялись и захохотали в четыре ручья. Соседи выглянули, руками помахали. Мир установила мама, сказавши:

– Димка мой на каникулы приехал, своих увидал и в детство вошел, правда? Лер, не серчай, это такой берег – детство, здесь всем весело бывает! Пошли к столу, ребятки!

Через три часа, заправив аккуратно сетки в сумку, сумку в большую сумку, а ту – в чемодан, отбыла Лера в обратный путь. Провожали ее муж и свекровь. Женщины говорили о главных вещах – о погоде и о ценах на базаре. Пришли. Дождались поезда. Помолчали.

– Так, ну адреса ребят я тебе дала. Через неделю определюсь на курсах по повышению, обживусь, пришлю письмо.

– Не беспокойся, все будет хорошо.

– Я знаю. Да, забыла: ключи твои я забрала из пиджака. Чтоб дом-то не стоял пустой, я Поляковых-молодоженов туда обещала пустить и пущу. Все-таки деньги, а то совсем обнищали (после твоего пожара) за эту болезнь, ты понял?

– Я понял. Все будет хорошо, не беспокойся. (Кажется, опять аллергия наступает – видимо, от напоминания о пожаре в лаборатории.)

– Так, ну пора. Берегите его, мама.

– Спасибо, Лерочка. Береги себя.

– Я поберегусь, спасибо.

– Я знаю.

– Что вы знаете?

– А? Нет, я про то, что тебе надо поберечь себя – ты в Москве должна себя показать, в работе как журналистка, так?

– Ну, так. Я пошла.

И они крепко расцеловались. Особенно крепко мама поцеловала Леру, а потом – Диму, хотя он и оставался с нею. Поезд ушел. Они постояли на перроне. Двинулись. Помолчали. Дима глянул на небо и, когда опять входили в липовую рощу, прижал маму к душе своей и засмеялся по-детски.

– Хорошо тебе, что ли, сынок?

– Хорошо, мам!

– А что ж за аллергия эта? Отчего? Неужто от фотографии твоей любимой?

– Наверное, мам. А вот иду с тобой, и все.

– Что?

– Нету аллергии, мама!

– И что же будет?

– А там поглядим! Да-а…

Мама искоса следила – сын шел тихо, но думал сильно – аж лицо гармошкой: то сожмется, то разожмется. И все молчком. Дошли до дому. Снова солнце брызнуло из облака. Снова смех разобрал.

– Мам, – смеется Дима. – Смотри-ка! Я экзамен себе сдал. Десять минут о фотографии думал. Снимал, проявлял, закреплял, увеличивал, карточки сушил, так что воздух вокруг химикатами запах, понимаешь?

– Не, Дим, не понимаю.

– Мам, я экзамен сдал: думал только про то, что запретили врачи, и мне ничего!! Не чешется, пятен нет, и вообще все полегчало, мам! Ну, аллергия, кажется, проходит, чего тут понимать! Опять не ясно?

Сокрушенно кивает мама: мол, не дошло пока. А Дима веселый, будто дитя и вправду.

– Ну, мам, что за трудности в простых вопросах! Ты знай: мне хорошо. У меня дорога от станции – проявитель, твои заботы обо мне – закрепитель, а каникулы, что я у тебя проведу – значит, увеличитель, ясно теперь? – засмеялся, закатился, очень рад выдумке.

– Не, сынок, врать не буду, а чай пойду поставлю. Подыши один в палисаде

Какие непонятливые мамы пошли!

Загрузка...